Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Приложение

Шимон Токаржевский

СЕМЬ ЛЕТ КАТОРГИ

 

Страница 7 из 7

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ]

Отставка

Плац-майор Василий Григорьевич Кривцов под судом! Эта весть молниеносно облетела весь город и дошла до нашей тюрьмы.

Плац-майору Василию Григорьевичу Кривцову была предложена отставка! Эта весть пришла к нам через несколько дней после первой.

Нет нужды повторять, с каким восторгом приняли эту новость арестанты.

Мы ходили просто-таки в упоении от радости:

– Ваську отправили в отставку!

За что? Нам не очень и хотелось вникать в это дело.

А было так, что он вроде бы повздорил с каким-то своим сослуживцем, так возникло следствие, и обнаружились какие-то давние грешки, какие-то взятки, мошенничества, и, как гром с ясного неба, кара настигла Ваську, когда в расписанных нашими кистями покоях снились ему розовые узы Гименея.

Хотя он утратил работу, чин и привычный быт, Васька все-таки остался в Омске. Бродил по городу и за городом, чаще всего пьяный, в «цивильной» одежде.

И такой стал кроткий, что он, этот сатрап с неограниченной властью над нами – он, Васька, встречая нас, когда мы возвращались с работы, не раз останавливался и по-военному приветствовал нас и говорил:

– Здравствуйте!

Теперь он уже не вызывал страха, а лишь удивление, таким он выглядел смиренным, этот пьяница в неряшливой одежде…

Праздники на каторге

Весна и лето на каторге были несравненно тяжелее, чем зима.

Обычно мы работали за городом на кирпичном заводе при возведении новых построек и обновлении ветхих казенных строений. Мы также копали рвы, выравнивали дороги, рисовали дорожные знаки.

Эти работы были тем неприятнее, что проходили за городом и ходьба на обед в крепость за пять-шесть верст отнимала так много времени, что мы за целый день питались в полдень принесенным сухим хлебом, который запивали водой из Иртыша.

Но дело, конечно, не в еде.

Во время отдыха в полдень я ложился обычно на траву, передо мной – пустыня, сливающаяся с далеким горизонтом. И мысль моя плавно забегала за этот горизонт и стремилась к Отчизне, к родным и родичам…

На ясной погожей небесной синеве светило солнце, то же самое солнце, что слало свои лучи моей родной стране… И, порой, грусть овладевала мной, гнездилась у самого сердца, и обжигала его, обжигала!...

После возвращения с работы, в летние вечера, можно было проводить свободное время на площади крепости, овеваемой прохладным воздухом, но летние ночи бывали невыносимы!

Когда в десятом часу каземат запирали, несмотря на открытые окна, воздуха не хватало. Трудно было заснуть, а когда, наконец, горячечный сон овладевал нами, в пятом часу утра гудел барабан, уже надо было вставать и быстро-быстро напяливать на себя униформу и спешить на работу.

Одежду арестантам выдавали раз в год, а кожухи раз в три года. Изношенную одежду бандюги продавали, но – не мы, поляки!

В Омске, как и везде, по улицам мыкались, также, как и за городом, множество нищих, и наиболее пристойным из них мы раздавали нашу изношенную «казенную» одежду, и среди нищих мы слыли «боярами со щедрой рукой».

В воскресенье и по праздникам арестантам можно было снимать униформу и ходить в собственной одежде.

Между разбойниками было несколько щеголей. На заработанные деньги, или добытые совсем иными путями, правом кулака, они покупали себе красные рубахи и кушаки с латунными накладками.

Когда такие франты, бряцая кандалами, разряженные, как павлины, проходили по площади – вот это был видок! В течение семи лет я ни разу не снимал своей казенной одежды. Одежда свободного человека и кандалы никак не вязались друг с другом.

На праздники Рождества и Пасхи каторжане получали лучшее питание. К тому же из города присылали угощения – яйца, мясные блюда.

При дележке этой снеди часто возникали споры, иногда и драки, и сыпались взаимные оскорбления.

– Ах, ты, собачье мясо! Не получишь это лакомство! Ах, ты, дурак, это яйцо слишком красивое для такого недотепы!

Надо было затыкать себе уши и закрываться в самых глухих углах тюрьмы, чтобы всего этого не слышать.

Каторжникам разрешено было праздновать, согласно их вере. Магометане и Бумштейн соблюдали свои посты и праздники с завидной набожностью.

И нам, полякам, но, однако, не сразу, позволено было соблюдать праздники по новому стилю.

Госпожи Кжижановская и де Граве присылали нам в наши праздники мясные блюда и всякую стряпню в красивой корзиночке, и какой-нибудь цветочек или цветущую веточку, спрятанные среди продуктов, что означало: «Желаем вам счастливых праздников!».

Осип Гаврилов. Аристов

Во время моей бытности в омской тюрьме там находилось примерно двести арестантов, осужденных на длительные и краткие сроки каторги. После окончания срока их высылали в разные сибирские области на «поселение». Нередко такой поселенец возвращался на каторгу как рецидивист. Рецидивисты являли собой контингент, который назывался «всегдашние». Различные криминальные преступления отмечались клеймением на лице. Государственных преступников не клеймили. Обычное нарушение закона и политические дела должны бы рассматриваться примерно в одной категории. Но здесь все было по другому – государственных преступников, людей высшего круга общества и, по большей части, более высокого морального и умственного уровня, равно как и дворянство, обычно подвергали более строгому режиму, чем остальных.

Нас, поляков, горше всех мытарил Васька, нам давали самые тяжелые работы, хотя, как уже сказано, со временем мы удостоились уважения и бандитов, и начальства, притом без всяких наших усилий, – уважение возникло само собой. Даже конвойные солдаты предоставляли нам, полякам, больше свободы во время работ за городом.

Нам позволяли отдаляться от всей толпы, прохаживаться по берегу Иртыша, ходить в лес.

Это было для нас особой милостью – мы могли вдыхать хоть ненадолго чистый, ароматный, напоенный хвоей воздух.

Прозвища почти всех каторжан были нам известны. Но «варнак» в трезвом виде чаще всего был осторожен, подозрителен; только пьяный любил откровенничать. Однако, слыша разговоры варнаков между собой во время работы, можно было понять, за что тот или иной был осужден.

Убийство ради грабежа, изготовление фальшивых монет и прочие мошенничества, в основном, приводили варнаков на каторгу.

Их преступления для интеллигентных людей были неинтересны и не казались чрезвычайными, они не вызывали ни возмущения, ни сочувствия.

Об одном из преступников хотелось бы рассказать, в связи с мотивами, толкнувшими его на убийство.

Был это сибирский парень из ближних окрестностей Омска, этакий великан с лицом, хоть и клейменным, но приятным, интеллигентным, а, порою, хмурым и как бы окаменевшим от великой тоски. Помимо лишь самых необходимых обиходных слов, – не разговаривал нигде и ни с кем, назначенную работу выполнял усердно и аккуратно, не играл в карты, не напивался, спал немного, ел мало, в споры не ввязывался, сосредоточенно молился, в воскресенье и праздники читал Библию, а летом кружил на площади вокруг тюрьмы, погруженный в свои думы, не выдавая даже громким вздохом грусть, которая гнездилась в его душе. Звали его Осип Гаврилов. О своих печальных обстоятельствах рассказал мне сам.

Молодой и богатый Осип полюбил привлекательную девицу, которая навестила всю его родню даже в далеких окрестностях. Осип на ней женился, хотя родственники и соседи отсоветовали брать в жены гулену и кокетку. Но он, ослепленный пылкой любовью, добрым советам не внимал.

Год прожили они счастливо, и у них родилась дочка.

На кокетство своей жены он глядел снисходительно. Однако, вернувшись однажды из леса, застал жену «на месте преступления» с собственным батраком. Охваченный яростью, сам не понимая, что делает, схватил топор. Размахнулся, и – на полу лежал труп батрака. Обнимающую его колена истинную виновницу убийства – свою жену – оттолкнул, и сам пошел сдаваться в волость - остальное известно.

Человек на каторге считается вообще по цивильным законам как бы мертвым. Все связи, которые сдерживали его, когда он был на свободе, порушились.

Для мира Осип был мертв и стал заживо погребенным в крепости.

Как-то летней порой, в воскресенье, усатый дежурный унтер-офицер, стоявший у ворот, вызвал Осипа Гаврилова и сказал, что какая-то женщина с маленькой девочкой хочет его видеть, и добавил, – «красивая».

Осип колебался, обтирал вспотевший лоб, как бы споря с самим собой: идти или не идти?...

Потом все-таки решился и пошел за унтером в избу при кордегардии для тех, кто посещал каторжан.

Пошел, и вскоре вернулся. Вернулся взбудораженный, и в самом укромном уголке прижался лицом к бревнам частокола, и заплакал. Плакал тихо, только тихие рыдания так сотрясали его мощную фигуру, что я невольно почувствовал жалость к нему, подошел и положил руку на его плечо.

– Иосиф Гаврилов! Да утешит Вас Господь Бог!

Он схватил мои руки и стиснул их до боли. Я не спросил его о причине его слез – через несколько дней он сам мне все рассказал.

А случилось то, что красавица-жена Гаврилова приехала его проведать, поскольку считала себя совершенно свободной от прежнего брака, и вознамерилась выйти замуж за богатого соседа, привезла маленькую дочку, чтобы показать отцу. Дочка была похожа на свою родительницу поразительно. Гаврилов слушал все эти новости и, когда жена совала ему деньги в руку, он оттолкнул ее, ударил, плюнул в лицо и убежал.

– Я убежал, – сказал он, – потому что готов был стукнуть поганку кулаком промеж глаз, и тогда был бы еще один труп! Даже свою девочку я не посмел взять на руки и поцеловать, так мне было противно!

С тех пор к Осипу Гаврилову я относился сочувственно, с приязнью, которую он, несомненно, заслуживал.

В нашем каземате, когда мы разговаривали, он часто спрашивал меня, бывают ли польки тоже плохими женами и гуленами?

Я ответил, что, обычно, польки – верные жены, а невесты нередко годами ожидают возвращения своих возлюбленных, – однако, и в Польше, как и везде в мире, встречаются женщины злые и легкомысленные.

Гаврилов был грамотный, иной раз у меня в каземате читал выдержки из книг, которые его интересовали. Для бандитов он всегда оставался неприступным. Бывало, к нему обращается с какой-нибудь шуткой варнак. Он только скалил зубы, как волк, и сжимал свои мощные кулаки, так что у шутника пропадала охота шутить.

А в остальном, Гаврилов был работящий, молчаливый и степенный.

Во время моего пребывания в омской тюрьме, среди бандитов высокий процент был грамотным. Я не смог, конечно, составить статистику, но смело могу утверждать, что неграмотных было меньше половины.

Это обстоятельство подало повод тюремному начальству отправить в Петербург рапорт, что, якобы, попутно с грамотностью среди арестантов растет также и процент преступности…

Вспоминается мне еще и некий аферист – шпик большого размаха – Аристов.

Аристов был девятнадцатилетним юношей с бледным, тонким лицом, отмеченным лихорадочностью, совершенно лысый, в казенной одежде, заношенной донельзя. Из Петербурга прибыл в Омск за десять дней до нас. Олесь Мирецкий спросил его, почему на нем такая драная одежда. Он ответил, что в Тобольске его прикрепили к партии злодеев, а он, не имея нужного опыта, доверился им. Они же обыскали его и обокрали.

Он не хотел признаться, за что попал на каторгу, но намекал, что страдает из-за своих политических убеждений. Часто упоминал какую-то графиню Завадовскую, окутывал себя тайнами, играл роль преследуемого важного политического деятеля.

Распрекрасный Олесь, обуянный жалостью, поделился с Аристовым скудным своим «состоянием», поскольку тот пожаловался, что лишился одежды, в которую зашито было немного денег, он отдал ее солдатам, чтобы его защитили от плац-майора. Так солдаты и остатки его одежды присвоили себе.

Вся эта история впечатлительному Олесю показалась вполне правдоподобной.

Когда мы прибыли, он даже предложил, чтобы Аристова тоже допустили в наш круг, и чтобы он жил рядом с нами бок о бок, по-братски. Если бы не Юзик, который внимательно вгляделся в нашего проходимца и воспротивился предложению Олеся, Аристов – этакая змея, влез бы в нашу среду, нам на горе.

– Не будем его сторониться, – сказал Юзик, – но я не хочу знаться с таким непрозрачным человеком. Бог знает, что он такое есть?

Притом, мы к Аристову относились лучше, чем к другим каторжанам, но не допускали его слишком близко, и ему не доверяли.

Когда прибыли Дуров и Достоевский, мы сразу заметили, что между этой троицей что-то скрывается и существует непонятная связь. И узнали же мы любопытные дела про этого Аристова!

Родом из Петербурга, дворянин, он вступил в войска юнкером, но за всякие выходки из войска его выгнали.

Потом пребывал в Петербурге и расхлябанный образ жизни не изменил. Отец Аристова уже умер, мать от сына отреклась и, предоставленный самому себе, девятнадцатилетний юноша, без всяких средств, пустился в авантюры…

Он обратился к князю Орлову и к Дубельту, заверив их, что знает о политическом заговоре, цель которого – государственный переворот; он рассказал, что некоторые участники ему знакомы и делятся с ним сведениями (а дело было в 1848 году), и что главаря он мог бы узнать в Москве.

Князь Орлов, осчастливленный тем, что ему удалось получить в свои руки нити конспирации, велел Аристову отправиться в Москву и выделил значительную сумму на дорогу и пребывание в «белокаменной» (по-русски).

Царя Николая I уведомили обо всех обстоятельствах.

Аристов с «казенными» рублями выехал в Москву и весело проводил время, пока не растратил все выданные ему средства. И тут он, с пустым карманом, возвращается в Петербург, снова идет к князю Орлову и тысячью путанных выдумок и измышлений снова выуживает у него значительную сумму, и опять растрачивает ее попусту.

Таким образом он пробавлялся целый год. А тут подоспел карнавал. Князь Орлов встречает Аристова в театре, и велит доставить к себе. Спрашивает – «Что тебе удалось узнать о конспирации?».

Вместо ответа Аристов вновь просит денег.

– Ты же пьян! – орет Орлов.

– Так точно! – спокойно отвечает Аристов. – У меня с заговорщиками самые тесные связи. Они пьют – и я вынужден пить с ними.

Князь Орлов посчитал аргумент убедительным. И Аристов третий раз получает триста рублей, причем обещает через несколько дней предоставить полный список заговорщиков.

Обещать легко – труднее выполнить. Но у Аристова хватает фантазии… Он направляется в самую посещаемую и элитную петербургскую кофейню, садится за стол, заказывает кофе с ликером, и пристально вглядывается в сидящих вокруг, среди которых во множестве гвардейские офицеры и чиновники высших рангов из разных департаментов. Эти совершенно аполитичные господа преимущественно заняты тем, чтобы развлечься, хорошо выпить и вкусно закусить.

Аристов записывает их фамилии и передает князю Орлову составленный список заговорщиков.

Страшная весть разнеслась по Петербургу: гвардионцы, потомки знатнейших дворянских фамилий, высокие чиновники, царедворцы, пламенные почитатели монарха, попали в Петропавловскую крепость! Заседает комиссия, военный суд – ищет, выслеживает, агенты тайной полиции выбиваются из сил, переворачивая вверх дном небо и землю – и ничего! В конце концов оказывается, что все арестанты ни в чем не повинны, и на самом деле, как их всегда и считали, верные слуги царя и трона.

Жестоко скомпрометированный князь Орлов сыплет проклятиями, засаживает лживого доносчика в тюрьму, велит Аристова судить и сурово наказать, а все напрасно обвиненные «политические преступники» приглашены к царю, их утешают самыми ласковыми словами, они получают награды, чины, деньги, а некоторых допускают даже к целованию монаршей руки, и все они, как один, твердят:

– Вот так чудеса! – как это их, их самих, посадили за антимонархический заговор.

Аристова отдают под суд, по самоличному царскому приказу, он получает порцию розог и попадает в Сибирь на десять лет каторги.

До того, высланный из Петербурга, Аристов прибыл в Нижний Новгород. Там его призывает жандармский полковник, а потом и начальник дивизии, и Аристов плетет им несусветные бредни о своих связях и конспирациях.

Полковник доносит о том князю Орлову, как шефу жандармов, и получает от князя в подарок наган за свою благоверность, а до Омска, еще перед прибытием Аристова, доходит приказ, чтобы не верили никаким россказням этого афериста, и за каждый поклеп карать его наисуровейшим образом.

Любой другой, в столь несчастных обстоятельствах, навсегда забыл бы о мошенничестве. Но Аристов и не думает выходить из игры.

На омской каторге его прозвали «Крапо». Освоившись в своем новом статусе, Крапо начал искать сферу действия для своих делишек и махинаций.

Сперва-наперво представился плац-майору как художник-портретист, считая, что таким образом найдет применение своим «талантам». И в самом деле, Васька, не долго думая, вызывает Аристова и заказывает написать с себя портрет. Вооруженный кистями и красками, Крапо, продолжая выдавать себя за художника, усердно работает, а попутно лебезит и угодничает изо всех сил, пытаясь разведать отношение плац-майора к окружающим, что ему удается без труда.

Став любимчиком Васьки, Крапо получает возможность использовать свои навыки шпика. Доносит плац-майору обо всем, что происходит в тюрьме, рассказывает и о том, что никогда не было, не щадя никого. Бедный Олесь, который поделился с Аристовым остатками того, что у него оставалось, в результате наветов шпика сразу же становится излюбленным объектом преследований Васьки за вымышленные Аристовым проступки, так что днем и ночью Мирецкому приходилось быть начеку. Нас тоже Аристов не «забыл», за что мы решительно его от себя оттолкнули.

Кто картежничал, кто доставлял водку в тюрьму, – Васька узнает обо всем. Не знает он только того, что сам Крапо тоже промышляет водкой, выискивая ее всякими способами, что он крадет у арестантов их вещи, табак, деньги.

К тому же Крапо восстановил против нас всю каторгу, подстрекая тем, что поляки, де, доносчики и злодеи. Именно он придумал нападение на наш каземат в сочельник; он состыковался против нас с самыми ретивыми бандитами, которые добивались его милости, поскольку Аристов каждый день бывает у Васьки и проводит целый день в плац-майорском доме, забавляя Ваську рассказами о Петербурге и, в перерывах между анекдотами, яро работает над хозяйским портретом. Мы же потешались, что рукою шпика запечатлен будет образ пьяницы и гнобителя безвинных людей.

Но вот получилось так, что именно портрет разрушил благополучие Аристова. Почти целый год Васька позировал ему ежедневно, а Крапо энергично размахивал кистями, но из-под кисти художника-самозванца «вылупился» бесформенный уродец, какая-то ни на что не похожая пачкотня разноцветных красок.

Васька впал в бешенство, что позволил так себя провести, повалил псевдо-художника на пол, пинал его ногами, избил и велел конвойным солдатам отправить в тюрьму и использовать на самых тяжелых работах.

Сравнивая роспись на стенах своего дома, сделанную Бэмом и Богуславским, с пачкотней Крапо, Васька составил себе наилучшее мнение о поляках и, будучи равно норовистым в ненависти и приязни, вбежал в тюрьму и на тюремном плацу велел созвать всю каторгу и сообщил во всеуслышание, что Аристов склочник и шпик, а поляки – наилучшие люди на свете, и если кто осмелится их обидеть словом или делом, получит пятьсот розог и никак не меньше.

Вскоре после этого за стычку с Бэмом Аристов попал на гауптвахту.

Злодей и махинатор Аристов омерзел всем каторжанам, и все-таки изменить свое поведение даже не думал. Он подделывает паспорта, фабрикует фальшивые деньги и с несколькими подобными себе дружками вырабатывает план побега из тюрьмы.

Жил в Омске генерал-майор Воробьев, приказной атаман сибирских казаков. Кучер Воробьева, бывший бродяга, выезжает за город и останавливается в условленном месте. Крапо, один из цыган, каторжник Александр Кулешов и конвойные солдаты должны вскочить в карету генерала и таким образом вырваться на свободу.

Все было подготовлено и оговорено, кто какую роль должен сыграть, – но в это время Воробьев как-то узнал о плане побега и уведомил коменданта.

В том месте, куда Крапо ходил на работу, провели ревизию, и нашли несколько готовых печатей, формы для их изготовления, а также формы для подделки денег, равно и бумаги с печатями для изготовления паспортов.

Крапо попал под военный трибунал. Следствие тянулось несколько месяцев, ему присудили триста розог. Но на самом деле он получил только семьдесят ударов, потому что у узколобых экзекуторов никак не укладывалось в голове, как можно розгами «ласкать» дворянскую шкуру.

Умеренно строгий суд и еще более умеренное наказание вдохновили Аристова на новые «подвиги». Он осмелел, тем более, в тюрьме он завязал знакомства, которые могли ему пригодиться в будущем. Один из сокаторжников Крапо, некий Котлар – поляк! – отбывал наказание и уже получил пятьсот батогов, за то, что из-под его конвоя сбежали трое убийц, щедро ему за то заплатив. С этим Котларом Аристов завязал близкие отношения, и они постоянно поддерживали контакты. В 1853 году уже отбывший наказание Котлар, вместе с каким-то новобранцем, конвоировали Крапо и уже упомянутых Александра Кулешова и Кузьму Громова.

Все трое с места работы скрылись.

Оказывается, Крапо заблаговременно заготовил паспорта и им нужно было только найти какое-нибудь укромное место, где можно бы переждать, пока отрастут волосы и усы.

Где они укрывались, неизвестно. Но через семнадцать дней всех троих поймали и отдали под суд.

Кулешов получил пятьсот батогов, Крапо тысячу, Котлар две тысячи, и всех их заслали в Усть-Каменогорск на десять лет каторжных тяжелых работ.

Что стало в каземате после побега этих аферистов, трудно описать! Провели ревизию, однако что искали – так никто и не понял. Во время ревизии пропало все убогое имущество арестантов.

Считалось, что такая ревизия предотвратит новые побеги. Комендант де Граве с женой отсутствовали шесть недель, поехав на воды, на китайской границе, за полторы тысячи верст от Омска, где заложена была новая крепость.

Обязанности коменданта вместо де Граве исполнял его приятель, подполковник Шульгин.

Когда толпа, которая проводила ревизию, появилась в нашем каземате, мы подошли к подполковнику и сообщили ему, что все, что нам принадлежит, – с позволения Алексея Федоровича.

Шульгин был очень любезен, ревизия прошла мягче, чем в других местах, что пошло на пользу не только нам, но и всем прочим.

На поселение

– Поздравляю с амнистией, Семен Севастьянович! – такие слова слышал я, когда, выйдя из тюрьмы после семи лет каторги, проходил по улицам Омска, уже как свободный человек.

Свободный? Нет! Свобода, которую получил я, никак не была той свободой моей Отчизны, о которой я мечтал, и за которую все претерпел.

Я был свободен лишь оттого, что на ногах уже не было кандалов и я мог идти, куда сам хотел, и оставаться, где мне угодно, сколько хотел, общаясь с кем мне самому было приятно. Словом, – я был свободным жителем огромной Империи, вольным жителем – под надзором полиции… У меня уже отросли солидные усы и густая чуприна по всей голове, но я все еще носил двухцветное каторжное одеяние.

Такую одежду мог носить каждый, кто выходил на волю, еще в течение недели, после чего надлежало ее возвратить на склад. Естественно – дело служебное! «Казна» не обязана была одевать тех, кого перестала опекать.

Таким образом, я был в большой заботе, бродил по улицам города, раздумывая, где раздобыть денег, чтобы купить одежду свободного человека, и все эти «поздравляю с амнистией» повергали меня в уныние.

Первое поздравление я услышал от Михаила Михайловича Попова, известного во всем Омске богача, владельца рынка всяких товаров, в доме которого я, как каторжник, расписывал стены апартаментов, и часто бывал приглашен со всяческой приязнью и гостеприимством.

И сейчас Попов стоял на пороге своего магазина, любезно улыбаясь и радушным жестом приглашал войти в магазин. Я вошел, а он, увидев, что я еще в каторжной одежде, сам предложил мне отпустить сукна в кредит и сказал, что охотно оплатит и портного тоже.

– И Вы хотите кредитовать меня, малознакомого Вам каторжника?

– Предоставлю Вам кредит и, уверяю Вас, Шимон Себастьянович, – сказал Попов, широко улыбаясь, – что я Вас хорошо знаю. Видите ли, когда занимаешься торговлей, надо обладать таким чутьем, чтоб за шесть верст человека чувствовать!

Я принял так любезно предложенную мне помощь. Белье нашлось в самом магазине, портной поспешил сшить мне полный комплект одежды, если не сверхэлегантный, то весьма пристойный, так что вместе с Юзиком Богуславским мы сразу же пошли навестить Анну Кжижановскую, а потом и коменданта крепости.

С какой радостью встретила нас милая госпожа де Граве! Выбежала нам навстречу, сердечно пожала руки, а также ее сестренки Вера и Надежда Максимилиановны.

Сам комендант пришел, чтобы поздравить с амнистией, всячески выказывая нам свое сочувствие и любезность.

Нелегко было поляку найти в Омске какую-нибудь прибыльную работу. Так что я пребывал в хлопотах, раздумывая, как жить дальше, когда издержу невеликие сбережения, которые собрал в крепости из заработанных денег.

Как-то раз я снова побывал на рынке Попова.

– Михал Михалыч! – сказал я ему смущенно. – Боюсь, что не скоро смогу вернуть одолженные средства на одежду, Вы знаете – денег у меня нет, а заработок мне найти не удается.

– И не думайте о долге! – ответил Попов. – Глупости все это! А заработок для Вас всегда найдется, но такой заработок, что подходит для человека простого. Однако Вы, Шимон Себастьянович, Вы – дворянин, человек умный, ученый, Вы бы на такой заработок не согласились.

– Я – не ученый, Михал Михалыч, а согласился бы на любой заработок, лишь бы он был честный.

Оказалось, что в предместье Малый Участок за сто верст от Омска, освобождается место надзирателя, который бы наблюдал за батраком, что привозил из винокуренного завода с Большого Участка сивуху, и всякий раз напивался до потери человеческого облика, так что лошади привозили его домой в бессознательном состоянии. Поскольку я не испытывал никаких сомнений и колебаний, такая должность была для меня неплохой рекомендацией на будущее, а похвалы купца Попова было достаточно, чтобы господин Лейзер Вайнштейн охотно согласился на мою кандидатуру.

Так я стал надзирателем с окладом в четыре рубля помесячно, помимо жилья и содержания.

Малый Участок – местечко приятное и хорошо застроенное, а мой начальник был купцом разносторонним и торговал всем, чем только можно торговать. Посредничал при продаже свежей и сушеной рыбы, и при продаже мехов, которые приобретал за бесценок, за пару копеек, немного продуктов, а нередко и за пару бутылок горилки, и продавал с большой прибылью. Госпожа Лейзер искусно превращала спирт в ликер, который своим вкусом славился на пару миль в окрестностях, и тоже приносил огромную прибыль. Мне еще полагалось чистить проезды до винокуренного завода, особенно зимой, когда снег заваливал всякие следы к человеческому жилью, что было очень опасно, – один лишь инстинкт лошадей мог спасти заблудившихся и довести до жилья.

У меня не было четко определенных обязанностей по службе, но я был завален работой. Хозяин использовал меня на самых разных поприщах, а хозяйка – тем более.

Мою новую одежду, которая была слишком хороша для работы, я сложил в сундук, а сам надевал сермягу, и вообще полностью одевался, как сибирский мужик, что вполне совпадало с моими склонностями.

Отвратно, ох как отвратно было мое житье в Малом Участке, в окружении алчных торгашей и лихих мужиков, где все пребывали в вечных спорах друг с другом, и постоянно торговались с четой Вайнштейнов. Целыми днями в заведении стоял шум и гам, как на мельнице, а мне не с кем было даже обменяться словом и мыслью:

… Скрывай и гнев, и радость,

И да будет неуловимой твоя мысль, как туман…

Чтобы не ошалеть, нужно было постоянно повторять сентенцию, некогда начертанную в камере №53: «В одиночестве человек говорит с Богом», а я и был совершенно одинок в этой колготне.

Но претензии покупателей и жалобы купцов утихали, как только закрывалось заведение и запирался окруженный частоколом хозяйский жилой участок, тогда в моей скромной избушке я садился за чтение.

Вырваться в Омск у меня не было времени, но господа де Граве часто присылали мне с оказией книги и газеты. Так, запираясь в своей избе, я просто-таки поглощал духовную и умственную пищу, благословляя сам факт существования печати, редакторов и литераторов, которые в этой пустынной стороне связывали меня с цивилизованным миром.

Однажды, когда я приехал за спиртом, владелец винокуреного завода спросил меня, кто подписывает счета господина Лейзера Вайнштейна таким красивым почерком и с таким знанием дела?

Я ответил, что писарем и счетоводом я сам и являюсь.

– Как? Шимон Себастьянович, – воскликнул владелец завода, человек довольно интеллигентный, – Вы ходите в мужицкой одежде и помогаете кучеру выносить ящики из подвала, Вы – человек грамотный и, очевидно, образованный?

– Образованный, и притом дворянин, – добавил один из конторщиков, который много обо мне слышал от Попова.

– А еще – бывший каторжник! – рассмеялся я.

– Он поляк! Поляк! Поляк! – заохали все.

И я понял, что быть поляком в Сибири значило вызывать доверие и уважение.

Владелец завода тут же хотел оформить меня заведующим конторой, но я поблагодарил и отказался, поскольку был связан договором с Лейзером Вайнштейном.

Каким образом уладилось дело, не знаю, только мой прежний работодатель отступился от договора со мной и от каких-либо претензий, и меня сразу же назначили заведующим конторой винокуренного завода с окладом в сто рублей в месяц, помимо красиво меблированной квартиры и более чем достаточного содержания.

Подвал (склад) и контора закрывались сразу же в сумерки, и у меня хватало времени на чтение, переписку, размышления…

Однажды госпожа де Граве прислала мне уйму писчей бумаги, и я задумался, куда мне ее применить, и как использовать, блеснула мысль: записывать воспоминания последних лет, что я и выполнил.

Если бы не тоска по Отчизне, тоска, которая горячей волной накатывала на меня и иногда становилась просто невыносимой, – если бы не эта тоска, время моего пребывания на Большом Участке и моя доля там были вполне сносны. Я погрешил бы против истины, если бы пожаловался на то время…

Возвращение на родину

Громкий стук в дверь моей комнаты…

Срываюсь с места, пытаюсь понять:

– Что это – думаю – нападение бандитов?

Смотрю в окно, и вижу лишь хмурое небо.

– Кто там? – спрашиваю.

Ответ:

– Письмо от ее Превосходительства госпожи де Граве.

Встаю с постели, отодвигаю засов, и входит солдат, который, приветствуя, вручает мне большой конверт.

Читаю:

«Поздравляем с амнистией!

Анна Андреевна де Граве, Вера и

Надежда Максимилиановны».

Значит, амнистия состоялась!

Значит, я на самом деле свободен!...

Владелец винокуренного завода тут же обещал мне удвоить месячный оклад, если я останусь работать.

– Господи, Боже! Чтобы я остался в Сибири из-за денег! Чтобы я из-за денег не вернулся в свое Отечество, к своим родным! Я останусь на Большом Участке ровно столько, сколько потребуется для передачи счетов и учетных книг…

В Омске с искренним сожалением и грустью я попрощался с моими братьями по несчастью, и со всеми, кто в меру своих возможностей скрасили мою каторжную долю.

Пожимая мне руки, Попов сказал:

– Бог с Вами, Шимон Себастьянович! Да будет его всемогущая рука над Вами, и приведет Вас на Родину, но у Вас так горят глаза, что я боюсь, не попали бы Вы снова сюда! Боже сохрани! Боже, смилуйся!

Не сбылось! Доброе пожелание Михаила Михайловича не сохранило меня. В 1864 году, осужденный на каторжные работы в Александровск-на-Амуре, с партией таких же, как я, осужденных, довелось снова проходить через Омск. Точно так, как когда-то, в 1849 году, нас опередила весть: «везут больших политических преступников!» (по-русски), и Попов из любопытства вышел поглядеть на арестантов.

Хотя я и был в арестантской одежде, – он сразу меня узнал. Всего семь лет прошло, как мы расстались…

– Шимон Себастьянович! Зачем Вам это понадобилось! «Вот чудеса» (по-русски)! Как же эти поляки дорожат свободой своего Отечества! – крикнул он, закрывая ладонями глаза, из которых струились слезы.

В те пару дней, что у нас была передышка в Омске, сочувствующий мне купец каждодневно меня навещал. Приходил всегда, нагруженный гостинцами, и подарил мне складной дорожный нож. Этот нож путешествовал со мной по всей Сибири, и был в Стреженске, в Александровске-на-Амуре, во множестве других мест, и вместе со мной вернулся на Родину, надежно спрятанный, как одна из самых дорогих мне памяток.

Я сбегал также в тюрьму проведать черкесов и Федьку. Вручил двадцатикопеечную монету ефрейтору у ворот острога, тот побежал к дежурному офицеру, и меня тут же впустили.

Это было в воскресенье после полудня, и вся каторга высыпала на площадь, разглядывая бывшего сотоварища, которому ведь полагалось быть свободным человеком!

«Стряпки» (по-русски), то есть кухари, пригласили меня на жаркое с житным хлебом.

Жаркое я припас для черкесов и Федьки, и мы все ели из одной миски в крепостной кухне. Потом направились к нашему прежнему каземату, и все вместе обошли площадь.

Когда настало время прощаться, черкесы, эти неукротимые люди, которые ни штыка, ни пули не боятся, эти атлеты по своей силе, разразились громкими рыданиями, прощаясь со мной.

Федька плакал и всхлипывал, как ребенок.

Я обнял его и, прижав к себе голову юнца, шепнул:

– Федька, Федька, поклянись мне, что никогда больше не убьешь человека!...

И он, всхлипывая, ответил:

– Не убью, не убью, это тогда, веришь ли, браток, – батюшка так приказал… А они всегда так говорили, что кто не слушает батюшку, тот послушается кнута и сапога…

«Проклят, стократ проклят будь этот твой батюшка!», – подумал я. Вложил я Федьке в сумку сколько-то денег и шепнул ему на ухо:

– Спрячь их, браток, заклей в подстилке в сапоге, спрячь хорошенько, а то украдут. Амнистия твой срок уже сократила, будет и вторая, и третья, и снова твой срок сократится, оттерпишь каторгу, и скоро выйдешь на свободу, и будет у тебя «за что руки зацепить» – немножко денег, чтобы стать приличным человеком.

О! Федька, стал ли ты приличным человеком?... Сколько раз я думал о тебе даже на своей родине, даже среди своих родных…

Когда я уходил с площадки, кто-то из бандитов крикнул:

– «До свидания!» (по-русски).

– До свидания, до свидания, – кричала мне вслед вся каторга, и эти голоса бандитов преследовали меня как хор проклятий на вечные муки. Это был для меня дурной знак… Через семь лет мне вновь пришлось жить с каторжанами.

Я выбежал из тюрьмы. На мосту какой-то нищий попросил у меня милостыню.

Останавливаюсь, вынимаю кошелек… Приглядываюсь к нищему, и… глазам своим не верю… О, диво! Ведь этот нищий – это Васька… Да, этим нищим был плац-майор омской крепости! Василий Григорьевич Кривцов! Первый мой импульс был отвернуться от этой гадины, и уйти. Но тут же вспыхнула мысль: неужели я хочу мстить, и кому? И я подал ему рубль.

Он поднял мутные и бездумные глаза и узнал меня. Снял шапку.

– Что с Вами случилось, Василий Григорьевич? – спросил я.

– Бог наказал меня за светлой памяти Жоховского, за вас всех, простите!

Он хотел поцеловать мне руку. Я не позволил, и любезно заверил его, – что до нас, поляков, – мы стерли из памяти все обиды и все несправедливости…

* * *

Отправили меня в ветреный край на завод.

В Москве, по пути, меня встретила овациями группа университетских студентов-поляков. Среди них был и Тадеуш Корзон, теперь знаменитый польский историк и один из наиболее выдающихся людей, каких я когда-либо встречал.

* * *

Эти воспоминания о моей первой каторге я написал на Большом Участке близ Омска. По возвращении из второго девятнадцатилетнего каторжного срока (я вернулся 15 сентября 1883 года), я дополнил эти воспоминания деталями, которые припомнились сейчас.

Чего желал для своей Отчизны – желаю и теперь с не меньшей силой и не меньшим пылом сердца.

Что желаю себе самому, отражено в словах мазовецкого лирика, которые мне удалось отыскать:

Ничего не нужно, что может дать мне свет,

Спокойно розовеют последние мои зори,

И пусть конец унесет меня, как легкий сон,

И ты, Матерь Богородица, предстань передо мной…

Конец воспоминаний о первом моем заключении и первой моей каторге, Шимон Токаржевский.

Перевод с польского М. Кушниковой.