Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Приложение
Шимон Токаржевский
СЕМЬ ЛЕТ КАТОРГИ
Страница 3 из 7
[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ]
С самого утра в субботу 17 июня 1848 года мы ожидали прибытия жандармов, но возы на мосту показались только в пятом часу пополудни.
Наступила пора расставаний, о которой, наверное, до конца жизни не смогу вспоминать без волнения.
С трудом вырвались мы из объятий тех, кто еще оставался в этом аду.
Наконец, погрузились мы на повозки. С моста на Нарве еще раз, в самый последний, взглянули на окна казематов, где мелькали белые платки и «здоровья вам, прощайте!» долетало до нас, догоняло нас, и как бы растворялось в пространстве.
Солнце шло к закату, когда мы въезжали в Прагу. День был прекрасный, теплый, но не жаркий; варшавяне умеют радоваться доброй погоде и множество людей возвращались или шли «на музыку»; по тротуарам сновали прохожие.
С улицы Беднарской мы выехали по Краковскому предместью. Около почты стоял какой-то мужчина с огромными седыми усами, сложив руки на груди. Он как-то странно поглядел на нас. Мы были уверены, что кто-то из его близких уже вывезен в Сибирь, или еще в темнице ожидает такой же судьбы.
Ибо есть ли у нас хотя бы одна семья, несколько членов которой, или хотя бы один, не подвергается гонениям где-нибудь вдалеке, или вообще увезен на чужбину, увы! Думаю, что в Польше не осталось больше таких семей!
В Ордонанцгаузе встретили нас как всегда: клеветой и издевательствами, не стоит и рассказывать об этом.
Мы сразу же отправились в мастерские, поскольку было приказано заковать нас в кандалы. Кузнецы явились уже поздней ночью и тут же на площади выполнили задание: заковали, причем, по мнению офицера, заковали «очень хорошо» (по-русски).
Нам было сказано, что мы выезжаем утром в три часа. И все, конечно, произошло совсем иначе: кто-то, оказывается, не подготовил нужных бумаг и выезд затянулся.
Множество знакомых и незнакомых пришли нас проводить. Плачущие женщины стояли под окном, возмущенные грубостью стражей.
«Пошли вон!» (по-русски) – кричали солдаты, а они, несчастные, все-таки не уходили; стояли, несмотря на наши просьбы и заверения, что нам больно видеть их в таком положении, когда мы, мужчины, не можем за них заступиться. Наконец, одной из дам, стоявших под окном, пришла мысль просто подкупить солдат. И смешная же получилась картинка, когда страж, столь грозный минутой раньше, стал кротким, как ягненок, быстро и внимательно оглядывал улицу во все стороны, не видно ли какой опасности, и, заметив кого-нибудь издалека, нарочито орал: «Расходитесь, расходитесь!».
В двенадцатом часу, в полдень все уже было готово к отправке. Собрав наши пожитки, мы отправились через плац к Ордонанцгаузу. Там последовали еще проверки. Нас опять задержали на мосту. Толпа знакомых и незнакомых ждала, чтобы еще раз пожать нам руки.
И, наконец, мы двинулись… Варшава исчезала из вида в облаке пыли, что поднимали наши повозки.
Мы страдали, одолеваемые тоской, замученные теснотой, я уже чувствовал, как все это меня душит и, конечно же, все остальные ощущали то же самое.
Мы молчали, чтобы жалобы нас не разбередили еще больше.
В Милосней перепрягали коней. Там ожидала мать Карасинского. Как только воз остановился, она кинулась в объятья сына. Это было печальное зрелище. Пани Карасинская и Август, оба были так бледны, что, казалось, как только объятья разомкнутся, жизнь покинет обоих.
О! как я радовался в это мгновение, что никто из моих не приехал проститься со мной, страдая сам, я был бы не в силах видеть еще и горе моих близких.
– Господа, время ехать! – объявил офицер жандармов.
Еще раз мать обнимает и целует сына и, повернувшись к нам, говорит:
– Благословляю вас! Благословляю во имя небесных заступниц наших!
И, осенив нас крестным знамением, она всех нас прижала к своей груди.
Возможно, это не по-мужски, но в эту минуту все мы плакали. Даже толпа, которая собралась неподалеку, стояла в потрясении.
– Двигай! – скомандовал офицер.
Заиграли трубы – мы двинулись. И в это мгновение раздалась песня:
Боже Святый, Святый и всемогущий!
Святый и вечный, смилуйся над нами…
Мы оглянулись. Оказалось, что песню завела мать Августа Карасинского, а за ней ее подхватили все, встав на колени.
И эта песня еще долго слышалась нам, порывы ветра несли ее долго и далеко…
И мы тоже присоединили наши голоса к этому хору.
Боже Святый! Боже всемогущий!
Святый и вечный,
Смилуйся над несчастной Польшей!
Так мы простились надолго с нашей Отчизной.
Отдохнув пару часов в Биалей, следующим вечером мы уже были в Брест-Литовском.
Описывать подробно путь из Варшавы в Тобольск не стоит. Кибитки несли нас быстро, охоты разговаривать не было – возможности отдохнуть не представлялось никакой.
Между тем, мы минули Бобруйск, Березину, Красну, Можайск, Смоленск, ведь в этих краях на каждом шагу всплывали воспоминания – мысли наши обращались к иной, бурной эпохе, которая так хорошо известна каждому поляку из книжек и устных преданий… наши деды и наши отцы в той эпохе так мужественно играли столь важную роль! Сколько морей проходили, сколько континентов прошли, следуя за победоносными орлами «маленького корсиканца»… во всех этих воспоминаниях, образах, мыслях не было ни лада, ни порядка, но стоя во всех этих местах, мы твердили слова поэта: «Здесь рассеяны по степи чугунные изваяния».
Мы въезжали в Москву – вторую царскую столицу.
Холера опустошила город. На улицах – ни души. Только иногда встречался погребальный кортеж всего из нескольких человек. Иногда какой-нибудь столичный «лев» бил поклоны около ворот церкви. Вот все, что я мог увидеть и заметить по дороге к Кремлю, где мы остановились на пару минут, не выходя из кибиток, и откуда нас привезли в канцелярию губернского правления.
Чиновники выбежали сразу же, чтобы не пропустить такое зрелище – польских мятежников! Губернатор распорядился, чтобы нас сейчас же выслали другой дорогой.
Тем временем наступила смена жандармов, им выдали подготовленные заранее бумаги, и мы долго ожидали в секретном отделении губернского правления.
Москва – огромный город со множеством прекрасных строений. Но она не произвела на меня особого впечатления.
Воображение рисовало передо мною только кнут, висящий над старинной столицей… и ничего более!
Новгород мне очень понравился, он больше похож на наши города. Тут ощущалась жизнь, движение, которые необходимы большому городу. Две красивые реки: Ока и Волга, способствуют тому, что в Новгороде множество прекрасных видов, но все эти красоты лишь мелькали у меня перед глазами.
Казань, некогда столица ханства казанского, город небольшой, но очень упорядоченный, в нем есть даже университет.
Студенты этого университета, увидев наши кибитки, встретили нас обиднейшими словами, мы сделали вид, что не понимаем этих оскорблений, которые исходили от интеллигентов (!?), от будущих сеятелей цивилизации и науки в российской империи. В конце концов, один из студентов просто показал нам язык, на что мы ответили ему громким «браво!».
В Казани тоже есть фабрика кнутов – архимедов рычаг, на который опирается бюрократическая машина России (написано в 1856 году).
По дороге в Пермь нас встретил Леопольд Яржина, который из Иркутска был отправлен в Вологду на «поселение» (по-русски). Мы не могли с ним долго разговаривать, но все-таки узнали от него о житие-бытие наших братьев в Нерчинских рудниках, где у каждого из нас были знакомые и школьные соученики. Судя по рассказам Яржины, жизнь в Нерчинске не была столь уж страшной. И вообще, тем, кто попал на рудники и фабрики, не пришлось перенести и половины тех ущемлений, что достались заключенным в крепости, что могу сам засвидетельствовать и о чем еще расскажу.
В Перми мы застали нескольких земляков.
В гарнизоне был Генрих Волчинский, сосланный в 1846-м, доктор Ярошевич, высланный из Вильно, и Скавронский, работавший в строительной комиссии. Земляки приняли нас очень гостеприимно, как и в Казани. В Перми мы пробыли только один день, после чего отправились в Тобольск.
Это губернский город на берегу Иртыша и считается памятником завоевания Сибири Ермаком.
Через пару дней после нашего прибытия в Тобольск там объявилась неведомая до тех пор холера. Более шестидесяти человек умирали ежедневно. Весть о том, что мы якобы привезли с собой холеру и распространили по улицам города, как молния поразила весь Тобольск. Нашлись и такие, которые под присягой утверждали, что собственными глазами видели, как мы вытаскивали холеру из карманов. Если бы нас заперли в тюрьме, куда никто не имел к нам доступа, с нами точно повторилось бы то, что не раз случалось в других городах России.
Трудно поверить, сколько раз простой люд в своем невежестве бросался на тех, кто во время эпидемии старался принести больным облегчение, сколько раз бросались на лекарей! Если в местах, где свирепствовала холера, показывались поляки, их обвиняли, что они травят людей. И они первыми попадали под нож убийцам. Такие случаи происходили часто.
Одновременно открывался источник дохода для заседателей, потому что отдельным убийствам подвергался всякий городской сброд. Богатые платили и следствие закрывалось, установив, что богатый невинен, как ягненок, а бедный попадал под кнут и получал долгие годы ссылки на каторгу.
В Тобольске, кроме тех пяти, которые опередили нас при выезде из Модлина, мы застали еще Южка Богуславского и Юзефа Жоховского, который был некогда профессором природоведческих наук в школе в Щебжешине. Невдолге прибыли из Модлина Юзеф и Карол Рудницкие и сразу же за ними Александр Гжегожевский.
Через пять недель моего пребывания в Тобольске я опять встретился с бродягами и задался вопросом, почему, с годами, человек превращается в отверженного.
Часто заходил в тюремные камеры тех, кто был прикован к стенам на несколько лет.
Меж подобных заключенных встретил еврея из Ченстохова. Он заверял всегда, что ни в чем не виноват, и то же самое говорил даже в свой смертный час, который освободил его от казни, пока мы пребывали в Тобольске.
Другой заключенный, Корнев, хладнокровный, с едкой усмешкой, хвалился своими грабежами и рассказывал, как убивал не только взрослых людей, но и детей в пеленках.
Несколько сот таких преступников находились в Тобольской тюрьме со сроком по шесть и восемь лет.
А что же потом сделают власти с такими, как они? «Справедливость» (по-русски) велит, чтобы, уже без кандалов, они оставались в тюрьме пожизненно. Многим удается сбежать, другие в тюрьме занимаются фальшивомонетчеством и пускают в оборот фальшивые деньги через выходящих в город солдат, быстро собирают крупные суммы и покупают себе защитников, но в конце концов опять попадают в тюрьму и – снова в бега..
Такие беглецы не становятся на путь истины, как можно было бы представить. При первой же возможности они снова пускаются в кражи, убийства, поджоги, их опять сажают и они уже считаются рецидивистами. В каждой партии, а из Тобольска партии выходят еженедельно, можно встретить людей с диковинными фамилиями: например, Иван Непомнящий, Иван Безназвания, или Иван Безотчества – так рецидивисты меняют себе фамилии.
Мы начали готовиться к дальней дороге, которая вскоре нас ожидала.
Дня 11 августа 1848 года в партии номер двадцать мы двинулись из Тобольска. К нам, девяти, присоединились Александр Гжегожевский, Карол Рудницкий и Юзеф Жоховский. Всего нас было двенадцать – ровно по числу апостолов. Кроме нас – еще всякий сброд, так называемые «бандиты» или «разбойники», числом около семидесяти. Перед отправкой нам выдали «форменную» одежду, состоящую из шапки серого сукна и чего-то вроде шлафрока (халата) с квадратной заплаткой другого цвета, пришитой на плечах. Сукно было такое жидкое, что один малоросс обозвал его: «дождь еще за горой, а спина уже мокрая» (по-русски). Из ткани, что используется у нас на мешки, мы получили по одной сорочке и «черки», то есть по паре башмаков, которые по форме похожи на сковородки. Кроме всего этого великолепия нам выдали по мешку. Для чего нам мешок, никто не мог додуматься. Все эти вещи были красного маслянистого цвета со штемпелем: «т. э. с. 1848 года». Буквы означали «Тобольская экспедиция ссыльных».
На пропитание каждого ссыльного полагалось по три копейки в день. В таком странном одеянии мы мало походили на людей. 11 августа в пятом часу утра мы выстроились на плацу, где проходил осмотр.
Проверяли прежде всего, крепки и целы ли кандалы, цела ли одежда, которую мы получили, поскольку некоторые каторжники, получив казенную одежду, тут же ее продают или проигрывают в карты, потому подобные ревизии проходили на каждом этапе.
После переклички «разбойникам» было велено подойти к железному рельсу, к которому прикрепляются наручные кандалы, одетые одному на левую руку, следующему на правую и т.д. Тех, кому не хватает места у рельса, сцепляли по три или четыре с помощью приспособления, приведенного ниже (следует рисунок): a, b, c, d – железные обручи, надетые на шею и закрепленные к кандалам; e, f, g, h – цепи, замкнутые на средине кольца. Люди находятся в такой взаимозависимости, что, если, например, физиологические потребности принуждают к положению, в котором ни сесть, ни стоять невозможно, все его сотоварищи должны тоже нагнуться к земле, как будто что-то ищут, причем всячески проклиная того, кто заставил их таким образом наклоняться.
Нам, двенадцати полякам, ручных кандалов не надели, считая, что с нас хватит и ножных.
Офицер, который конвоировал партию из Тобольска до первого ночлега – старый инвалид, высокий, худой, отъявленный пьяница, в мундире, полном пятен и заплат. Звали его Иванов.
Когда партия отошла на десять верст от Тобольска, Иванов велел остановиться и спросил старосту – в каждой партии есть свой староста – Иванов хотел знать, согласятся ли «ссыльные» заплатить по две копейки с «рыла». Если согласятся, он скажет, чтоб их спустили с рельса. Конечно, все охотно согласились и тут же заплатили «дань».
Требования таких выплат от конвоиров повторялось при выходе из каждого этапа. С той только разницей, что иные офицеры требовали эту «дань» более вежливо: не с «рыла», а с «носа», «головы», «человека».
Убедившись, что некоторые так легко принимают взятки, и даже сами напоминают о них, мы решили использовать это обстоятельство и предпринять ответные акции.
Когда мы выехали из крепости, у нас изъяли все деньги, у кого сколько было, и отдали их жандармам. Мы имели право брать деньги из этой кассы, только надо было вести точные расчеты. В Тобольске наши «капиталы» получил Иванов и обязан был передать их следующему конвоиру. Чтобы отобрать все деньги, надо было подкупить Иванова и уничтожить «бумагу» (по-русски), приложенную к ним.
Для этого мы вступили с ним в переговоры, а Кириак Акорд был нашим уполномоченным. Он подошел к Иванову и завел разговор.
– Ваше благородие!
Затем спросил у «благородия», сколько бы он хотел получить за то, чтоб передать нам из рук в руки наши собственные деньги? Даже не ожидая ответа, предложил дать полштофа водки (стоимость составляет 30 копеек). Мы были уверены, что переговоры сорваны и «благородие» еще и разгневается.
Но где там! Все обстояло замечательно. «Благородие» не только не гневалось, но, похоже, уже глотало слюнки в ожидании обещанного полуштофа. Однако сказало, что за такое важное послабление предложено слишком мало, ему требуется получить рубль.
И начался торг. Наш полномочный набавлял по копейке или по две, мы просто давились от смеха. Наконец, удалось выторговать 40 копеек в нашу пользу. Мы уже ожидали того места, где можно передохнуть и купить горилку. Акорд опять подступился к Иванову. «Благородие» улыбалось, чесало затылок, называя Кириака скупцом и вымогателем, но в конце концов сошлись на 50 копейках, Иванов вернул нам деньги и сжег «бумагу».
Так начался наш путь из Тобольска в Томск, который длился три месяца с лишком. Два дня мы были в походе, а на третий – отдых.
На четвертом или пятом этапе от Тобольска один из разбойников заболел холерой. Имени его не помню – только лицо в синяках, видно, от побоев. Еще в походе его спустили с цепи и погрузили на воз. Довезли до этапа, где предстояла ночевка, и тут оставили без всякого присмотра и без всякой помощи.
Страшно было подумать об этом беспомощном создании, борющемся со смертью. У нас было немного анодина и мятных капель, взятых в Тобольске. Мы дали больному по несколько капель на кусочке сахара и это принесло ему хотя бы минутное облегчение - он поблагодарил нас слабым пожатием холодной как лед руки.
Когда пришло время запирать камеры, больного вытащили в сени, где обычно стоят две деревянные кадки, одна для известных нужд, другая – с водой для питья. Лежа на полу, больной стонал. Мы думали, что хоть кто-нибудь из его друзей, из его компании разбойников и грабителей выйдет к нему – но нет! Мы поили беднягу горячим чаем, он едва пил.
В полночь он закончил свой земной путь.
Остаток ночи мы провели около трупа умершего от холеры. Когда камеру отперли, толпа бандитов бросилась к дверям в неописуемом страхе.
Должны признаться, что такой близкий контакт с умершим от эпидемии был и для нас весьма страшен и опасен.
После месячного похода мы прибыли в уездный город Тобольской губернии, в Тару. Сколько же братьев наших обитали здесь много лет и вышли нам навстречу! О нашем прибытии узнали от поляков, живущих в Тобольске, и сами тоже послали известие о нас в Томск.
Карол Богдашевский, Адам Клосовский, Констанций Дороткевич, Скивский, Хомницкий пришли нас приветствовать и хоть что-нибудь узнать о родной стране. Другие не вышли к нам, поскольку, вступив в брак с местными россиянками, сами воздвигли меж нами преграду навсегда.
В Таре братья встретили нас тепло, гостеприимно, истинно по братски и, кроме всего прочего, оказали всяческую помощь новоприбывшим. Кто бы от такой обязанности отказался – да воздастся ему по делам его.
Но вот мы уже минули Каинск, Колывань, уже близилась зима, а до Томска еще далеко. Мы ожидали, что когда переедем через Обь – эту королеву западно-сибирских рек, мы ожидали, что зима не настигнет нас в пути.
Но все получилось иначе. В Болотном, отдаленном от Томска всего четырьмя ходками, нам пришлось ожидать, пока не замерзнет река Томь.
Такие задержки партии происходят два раза в год: весной – из-за половодья, и это называется «весновка» и осенью перед замерзанием реки – называется «осиновка».
Итак, мы должны задержаться в Болотном. Это была для нас страшная весть. Исчерпывались наши запасы. Нам грозила нужда. Решили ограничить расходы и чем-нибудь запастись в дорогу. Прежде всего, нужна была мука, чтобы самим печь хлеб, – готовый был слишком для нас дорог.
Проживающий в Болотном штабс-капитан Федоров оказался неплохим человеком. Хорошо разбирался в людях, познакомившись с нами, был очень любезен, позволил нам поехать за мукой в Сизину за десять верст от главного тракта.
Вместе со старостой и солдатом в Сизину поехал Рациборский. Выехали вечером. На следующее же утро началось изготовление хлеба. Пекли его молдаване, которые тоже входили в эту партию. Хлеб вышел отличный и наполовину дешевле, нежели покупной.
С каждым днем Фёдоров нам, полякам, нравился все больше. Он даже позволял нам без стражи ходить на охоту и одалживал свое ружье. В этих краях водится множество белых, как снег, зайцев. Если бы охотники были искусней, можно было бы есть дичь всю неделю – только ходи на охоту ежедневно.
Неплохо жили мы в Болотном, но вдруг пришел приказ отправить партию в дорогу. У нас оставалось еще два пуда муки, оставлять жалко – надо использовать. Молдаване уже израсходовали свою часть. Посоветовавшись, решили сами печь хлеб собственными силами. Нужен был «главный мастер» – тянули жребий «на узелках». Узелок достался мне.
– Виват! – крикнули братья. – Пусть Шимек и будет хлебопеком.
– Ладно, – сказал я, и тут же взялся за дело.
Когда тесто было готово, мы поставили кадушку на печь, но признаков ферментации не наблюдалось. Всякий раз мы заглядывали и нам постоянно казалось, что «тесто немножко сдвинулось». Вечером, однако, после долгих совещаний «за и против», единогласно решили, что надо поместить тесто в квашню и – в печь. Каждый из нас помогал делу, один рубил дрова, другой подносил, кто-то зажигал печь, а я все колдовал над тестом.
– Уже одиннадцать часов!
Я формирую буханки, Кириак садит их в печь на лопате, посыпанной мукой. Наконец, мы закончили. Захватывающий момент – мы все время заглядываем, что там происходит с нашим хлебом. И вот он, пышный, румяный «как малина», братья хвалят пекаря, я – в ожидании, как будто мне удалось открыть новый континент. Гжегожевский говорит: «Я знаю, что перед тем, как вынуть хлеб из печи, надо буханку вытащить, окропить холодной водой и переместить с места на место». Мы прислушались к его совету, Кириак неосторожно подцепил буханку лопатой, верхняя корка отпала, а изнутри обильной струей выплывает нечто землистого цвета…
Хлеб совсем не удался. А моя пекарская слава угасла навсегда. Неудачу с хлебом сгладили веселые шутки над моей несчастливой попыткой.
По дороге из Болотной в Проскоково встретили солдат, провожавших поляков в Иркутск. Один из них, Саковский, проговорил со мной целую ночь, поскольку офицер, который нас принял, благодаря хорошей рекомендации Федорова, не велел запирать нас в отдельной камере, а позволил ночевать с солдатами.
В Варюхине, где назначен был день отдыха, мы нашли избу, приготовленную, чтобы нас принять.
Вечером офицер Лисаков пригласил нас и сам проводил к себе домой, где представил жене.
Евгения Петровна имела склонность ко многому: к музыке, пению, всемирной литературе. Твердила, что всегда принадлежала и принадлежит к высшему свету, поскольку ее отец – полковник в отставке. Утверждала также, что такого изящного обхождения, как у нее, от Петербурга до Камчатки нигде не найти, и никто, конечно, ей не возражал. Наконец, она так раскуражилась, что вовсе несла всякую чепуху. Но притом гостеприимна Евгения Петровна была на диво!
Пока мы сидели за столом, она сама разливала чай и подавала его нам собственными ручками, и на тарелки собственными пальчиками накладывала разные вкусности, беспрестанно приговаривая:
– Ешьте и пейте, пожалуйста, прошу вас, не бойтесь, хватит на всех, у меня в кладовой много вкусных вещей, о, слава богу, много всего!
После чая и ужина Евгения Петровна засела за фортепьяно.
Она пела. Но – что? Никто из нас не понял даже, на каком языке была эта песня.
Конечно, мы очень хвалили пение, Евгения Петровна кланялась и сказала, что это французская песенка и попросила нас, чтобы мы тоже спели какую-нибудь польскую песню. Кириак сел у фортепиано и под его аккомпанемент мы спели: «Еще Польска не сгинела!» (Еще Польша не погибла!).
Евгения Петровна нашла, что песня эта прекрасна и просила, чтобы мы спели еще, желательно что-нибудь религиозное.
И мы спели:
Господи пресвятый! Пресвятый и всемогущий,
Пресвятой и вездесущий,
Смилуйся над несчастной Польшей!...
Из глубины наших изболевших сердец хор звучал, наверное, проникновенно, Евгения Петровна расплакалась и сказала:
– Какие у вас, поляков, красивые религиозные песни!...
Звучало ли еще когда-нибудь в Варюхине, в этой далекой сибирской волости, эхо народных польских песен? Эхо мольбы звучало ли там еще когда-нибудь…
Лисаков, который ни разу не участвовал в беседе, а только попивал чай с ромом, а, вернее, ром с чаем, вглядывался в свою жену с удивлением, а потом проводил нас в избу для ночлега, причем выяснилось, что именно жена настояла на этом – никогда до того она поляков не видела. Он нас очень благодарил, что нашими стараниями Евгения Петровна так прекрасно провела время, чего в Варюхине не случалось ни разу.
– Вот тебе на! – подумал я. – «Мы правим миром, а нами – женщины».
Так или иначе, благодаря человечности, пылкости и благородству дочери «полковника в отставке», в течение нескольких часов с нами обходились как с интеллигентными и уважаемыми людьми.
Утром Евгения Петровна специально пришла нас проводить. За ней – денщик (по-русски) тащил узлы разных припасов из ее особой кладовки.
Где ты сейчас, Евгения Петровна! Мы шлем тебе привет и благодарность за твое рукопожатие и искреннюю сердечность к нам!
От Томска нас отделяли пятьдесят верст – еще два этапа. С последнего этапа, Калтай, мы вышли сразу же после полуночи или в самую полночь.
Мороз стоял сильный, ночь темная. Не такая, какие здесь бывают зимой, когда мириады мерцающих звезд указывают дорогу путникам. Небо было облачно, как будто покрыто оловянной пленкой, сильный морозный полночный ветер взметал сухой снег. Это затруднило нам поход, тем более, что, дабы сократить путь, мы отошли от главного тракта и повернули направо, вдоль реки Томи, вода которой, оставшаяся от весеннего половодья, замерзла и берег был покрыт скользкой пеленой льда, так что мы постоянно падали. Представьте себе это зрелище: идут люди, плохо и странно одетые, которые пытаются бежать. Падают, мечтают хоть немного согреть замерзшие ноги, бряцают кандалами и притом беспрестанно ругаются и проклинают, а в промежутках кто-нибудь начинает рассказывать историю. Как после грабежа или убийства, порой, при еще более лютом морозе, и сильнейшем ветре, спасался, сбежал… а погоня за ним… за ним… вот, кажется, его схватят, поймают. Он бросается в заросли, закапывается в снег и – спасается от погони. «Сукины-сыны» солдаты мчатся все дальше и дальше – а он, беглец и бродяга, смеется им вслед: «черта сожрете, а меня не найдете!».
Все это – пока «сукины-сыны» все-таки его не поймают…
Рассказу вторят дикие выкрики, скабрезные шутки, демонический хохот.
Наш поход из Калтая в Томск был истинным походом в ад разъяренных демонов.
Восход солнца показал нам три огненных столба, а когда солнце уже взошло, мы, казалось, приближались к городу. Но это был оптический обман, до Томска было еще далеко. Наше убежище находилось на вершине двухэтажного здания – это была тюрьма.
Как только мы остановились перед тюрьмой, к нам сразу же подбежали солдаты, выкрикивая: «Куда вы подевались? Мы уже давно вас ожидаем!».
По самому приветствию мы почувствовали, что случай нас свел с солдатами совсем другого толка, поляками, с которыми мы ладили истинно по-братски.
Через два дня после нашего прибытия в Томск трех наших братьев Александра Гжегожевского, Ипполита Рациборского и Карола Рудницкого погнали в Восточную Сибирь. Остальных, девять человек, через три недели пребывания в Томске отправили с партией в Усть-Каменогорск.
В Томске мы имели возможность иногда читать газеты, из которых могли узнать, какие происходят перемены, что делается за пределами Сибири, да и вообще на свете.
5 декабря под конвоем пяти инвалидов, обратной дорогой через Калтан и Варюхино, где мы уже не нашли Евгении Петровны, мы добрались до Проскокова, где повернули налево. Наши стражи, надо признать, не были так уж суровы к «политическим преступникам», понемногу освоились с нами, поняли разницу между нами и бандитами и потому оказали нам огромную милость: позволили снять кандалы.
Один из наших стражников, солдат инвалид Жигалин, достоин особого рассказа.
Уроженец далекого севера, на берегу Лены, за двести верст от Якутска, судя по чертам лица, был монгольских кровей – лицо плоское и широкое, приплюснутый нос, глаза узкие и раскосые, редкие усы. Низкий и коренастый – таким был Жигалин.
Из Томска он выехал с партией, пьяный до бесчувствия. Но в каждой деревне прежде всего бегал в кабак, у него всегда должен был быть полный штоф в кармане. Во время второго ночлега Жигалин лежал, растянувшись на полу, иногда поднимался, глотал водку, вытаскивал откуда-то несколько мелких медных монет, странным красным шнурком связывал их, так что образовывалось два колечка. Одному из сибирских пареньков, что были тут же, протягивал палец: «Выбирай любое!».
Началась игра. Жигалин проиграл все деньги, снял свой бараний кожух и продолжал играть… вскоре отыграл все свои ставки и всех компаньонов обыграл до нитки.
Стоя рядом, мы только удивлялись его везению, ведь за полчаса ему удалось выиграть более тридцати рублей.
Через пару дней похода мы прибыли в Лигостаево. Жигалина здесь знали все. Недавно он слыл в этих местах лекарем! Попа, больного водянкой, он лечил смесью из мыла, меда и тертого жженного кирпича. Жигалин готовил лекарство, а дочь попа Серафима давала мнимому лекарю водку, закуску, подарки. Старый поп стонал, но пил мыльную воду с тертым кирпичом. Жигалин тоже потягивал водку из фляги, подарки сметал в карманы, закуски поедал, а, увидев, что больной едва дышит, собрал свои пожитки и сбежал в Томск. Но на третьем ночлеге встретил ехавших с товарами парней, которые в Лигостаево видели погребение попа и громко рыдающую осиротевшую Серафиму.
Вблизи от Барнаула в селе, название которого не помню, расправив одеревеневшие от холода суставы, мы пошли к коллегам, которые устроились в других квартирах. Ночь была прекрасной, новый месяц сиял каким-то зеленоватым светом, мороз был такой сильный, что даже ресницы у меня затвердели, как кость. Едва я прошел несколько шагов, как увидел нечто, как бы ползущее на четвереньках. Приблизившись, нагнулся, и в этом «нечто» узнал нашего стражника Жигалина; его плоское лицо было уже белым, как гипс, руки – тоже, встать на ноги он не мог, еще мгновение, и был бы труп. Я вернулся в свою квартиру, разбудил спящего на печи солдата. Едва уговорил его, чтобы вместе с хозяином квартиры бежали спасать Жигалина. Пьяница молчал, едва живой, так что уже не мог нас сопровождать, но тем не менее вернулся в Томск и в экспедиции получил увольнение по причине болезни.
По пути в Усть-Каменогорск есть только два города. Барнаул, на реке Оби, небольшой, но красиво застроенный. В нем имеется зоологический кабинет с коллекцией разных сибирских птиц и кабинет минералогический – с сибирскими минералами. Будь мы в ином положении, постарались бы посмотреть эти единственные тогда в Сибири научные коллекции, но для каторжников они были недоступны. В Барнауле стоят также огромные печи, в которых растапливают добытые золото и серебро, которые складывают в слитки и отвозят в Петербург.
Два раза в пути мы встречали такие обозы.
Второй город – Змеиногорск, выстроенный в гряде алтайских гор (Малый Алтай). Сильные морозы не позволили нам осмотреть эти дикие и великолепные места. Я видел часть наших Карпат, но такого грозно-прекрасного, такого величественного зрелища я не представлял и нигде еще не встречал. В этих горах есть нечто, что человека влечет и просто-таки привораживает. Эти высоты, обвалы, пирамиды, высокие, нагие, разных форм и диковинного вида, то наклонная колонна, так что кажется, вот-вот упадет и своими обломками покроет все, что ее окружает, далее нечто вроде сахарной головы с остроконечным верхом, а еще нечто вроде таза, из которого можно бы накормить досыта тысячи людей. А еще дальше – скалы, пропасти, все это голое, серое, только местами – карликовые сосенки блеснут зеленью.
Глядя на горы, невольно возникает мысль: всемогуща та рука, что взгромоздила все это в подобном безлюдном месте и, тем не менее, в такой удивительной гармонии.
На одну из таких высот, что задумчиво глядела на селения, разбросанные вдали, мы хотели забраться.
Увидели камень, на котором многие вырезали свои инициалы и имена. Нам сказали, что недавно здесь проходила партия, видно, «из ваших», потому что по-русски не понимали. Тем более мы заинтересовались. Но необычный даже для тех краев мороз и снега не позволили нам подняться даже на эту, одну из самых низких высоток в гряде Малого Алтая.
В околицах Барнаула и Змеиногорска живут селяне, которых называют поляками. Это староверы, которых еще можно встретить в Польше, в Августовском. Они так зовутся оттого, что их предки бежали из России из-за гонений – как отступников от православия в первой половине восемнадцатого века. Они спрятались в Августовской, в этой части нашей страны, которая после первого раздела Польши попала под власть России. И всех таких староверов Екатерина Вторая переселила на берег Оби. Обычно староверы подчинялись горному начальству, они доставляют на фабрику железную руду, уголь, и т.п., и называются «подзаводскими»; занимаются они и земледелием, пчеловодством, и имеется много признаков того, что эти люди на самом деле близко связаны с Польшей. Хлеб пекут также, как у нас, солонину приготовляют таким же способом. В их одежде тоже есть нечто близкое нашему краю. Хотя молодое поколение, из-за суровости климата и тяжелых условий жизни в Сибири, а также в постоянном контакте с сибиряками, уже полностью перешли к сибирской одежде и обычаям.
Сперва эти «поляки» по названию принимали нас очень неохотно, считая людьми «нечистыми». «Нечистыми», или погаными, раскольники считают всех, кто не принадлежит к их секте, к которой они очень привязаны, у них много запретов: например, курение трубки, по их местным понятиям, это тяжелейший грех, верный способ погубить душу. Местные женщины, если почувствуют запах курева, обороняются оригинальным способом: подражают рычанию кабана, мяуканью кошки, крику петуха, кудахтанью курицы, словом, подражают разным животным и все это со смехом, плачем, и злобой вперемежку. Тому, кто осмелится закурить при них, может грозить нож, или топор, а место, где сидел такой «поганый», моют, скребут, в избе курят ладаном, которым пользуются во время молитвы. Я считаю, что такие обычаи у раскольников – не болезнь, а закоренелый обычай, ибо мало кто побывал в этой части Сибири и не слышал о «порченных женщинах»! Кто их не видел, пусть уж лучше их и не ищет.
У самого входа в дом старовера прибывшего спрашивают: «Не пьешь ли, батюшка, табаку» (то есть, не куришь ли табак?), а потом остерегают, что в этом доме опасно – имеется «порченная женщина». Думаю, не худо бы искоренить эти обычаи и названную «болезнь», если бы за это взялся кто-нибудь разумный.
Могу рассказать случай, что приключился со мной в селе Сикисуевцы близь Усть-Каменогорска.
Когда партия «ссыльных» остановилась перед вечером на отдых и ночлег в этом большом селе, мне отвели квартиру в доме раскольника. Я начал втаскивать свои вещи, как вдруг хозяин спрашивает:
– Куришь табак?
– Курю трубку.
– Выметайся отсюда и вообще из наших мест, – крикнул он и хотел меня выставить, – у меня жена «порченная», иди прочь!
– Так я твою жену вылечу, – пошутил я, наскоком входя в избу. Уселся я в угол под образами, напротив меня – его «порченная жена» и такая же дочка семи или восьми лет. Обе навзрыд плакали. Это считалось первым признаком «порченности».
Хозяин выбежал звать офицера, чтобы меня выдворили в другую избу. Нас было трое, а солдат – четверо.
Хозяйка и девочка сидят, рыдают и рыдают. И тут мне пришла охота пошутить с этой бабой.
– Скажи, матушка, а чего ты так горько плачешь? Ты, наверное, болеешь?
Она долго молчала, потом, заикаясь, ответила:
– Как же мне не плакать, если меня, может быть, ждет несчастье. Вы курите табак, я – «порченная», могу кого-нибудь из вас даже убить.
– Если бы ты меня, матушка, убила, я бы тебе ответил: «Спаси тебя Бог». А знаешь ли ты, что такое убийство? И что бы после этого с тобою стало?
Не дав ей время поразмыслить, я представил этой бабе, как она сперва попадет в тюрьму, затем ее станут пороть кнутом, она должна будет оставить мужа, дом, дочку, и долгие годы провести на тяжелой каторжной работе в Нерчинске.
Этот рассказ, видно, ее впечатлил, она встала с лавки, вытерла глаза фартуком. В это время явился хозяин с каким-то приятелем. Оба принялись нас злобно ругать и требовали, чтобы мы немедленно убрались.
Я спокойно ответил, что мы останемся и убедил его, что мы не из тех людей, что платят злом за добро, что я никому и никогда не причинял кривды и несправедливости, даже тем, кто обходился со мною дурно.
Наши слова, видно, подействовали на старовера, он немного подумал и спросил, чем нас привечать и угощать?
– Ничего, хозяин, мы не возьмем от тебя даром, а за все хорошо заплатим. Дай нам только самовар, чтобы мы могли попить чаю, больше нам от тебя ничего не нужно.
По мнению староверов, шесть раз проклят тот, кто пьет чай, потому что эта трава растет на землях «нехристей», а кран самовара похож на змею, потому иметь в доме самовар – великое прегрешение души. Так что самовар хозяин пошел одолжить к соседям. Понемногу, однако, хозяин смягчался, хозяйка перестала плакать, а маленькая девочка приглядывалась к нам.
Об убийстве речи уже не было, трубки мы выкурили вне дома, и когда утром подошли к печи, чтобы взять огня и разжечь трубку, хозяйка сама нам подала уголек щипцами, без всяких спазмов, рыданий и прочих мяуканий. При отъезде хозяева нас проводили приязненно, хотя в искренность такой их сердечности верится с трудом.