Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск пятый
Изящная словесность
В наши дни спрос на слова на мировом рынке падает.
Лех Валенса
Галина Кудрявская
И ПЛАКАЛИ ПТИЦЫ…
Повесть
Дом родной, или возвращение
Иногда у меня возникает ощущение, что я поднимаюсь с каждым годом выше, выше и смотрю на жизнь свою, на ту, что осталась позади, как бы сверху. И многое мне там, внизу, дорого, а за многое больно и стыдно.
И где-то там есть островок, почти затянутый дымкой времени, маленький зеленый островок моего детства. Дом родной, огороженный от остального мира, с одной стороны сам дом, длинный, почти пятнадцать метров, с другой, напротив – навес, сарай, сенник. А с двух сторон забор, плотный, высокий с улицы и низенький, отделяющий двор от огорода.
Большой двор, у сарая собачья будка. Дом беленый, ставни и наличники синие. Крыша покатая из досок, потемневших от времени. Перед домом палисадник, а в нем неистребимое дерево – желтая акация. Каждую весну её срезают под корень, но за лето она успевает вымахать под самую крышу, закрывая окна. «Застит свет», – говорит бабушка.
Сейчас дом уже другой, не такой, каким остался в сердце, в душе, в памяти. Другие хозяева, другая жизнь. После того, как его продали мои родители, он уже трижды переходил из рук в руки. Видно, наша тоска по дому мешала новым хозяевам укорениться в нем.
Первые хозяева сразу сломали русскую печь, занимающую добрую четверть кухни. И, правда, зачем она нужна, теперь газ. Газ уже давно прижился в нашем доме, а печка стояла. Сколько раз мама повторяла, убрать надо, мешает, как бельмо на глазу, тесно из-за нее. Печь уже давно не топили. Пироги к нашему приезду мама пекла в духовке. Они у нее всегда удавались. Тесто замешивала в деревянной ведерной квашенке, сохранившейся с давних времен. Обязательно ставила на опаре, вставала, кряхтя и недосыпая несколько раз в ночь, следила за подъемом, и чтоб не перекисло. К завтраку на столе, прикрытые полотенцем благоухали пироги.
Я пила чай, сидя прямо напротив загнетки русской печи, и мне казалось, что это не мама, а бабушка только что вынула на деревянной лопате из печи лист с пирогами. Нет, с шанежками. Таких шанежек уже никто никогда не испечет. Они были воздушными с румяной, маслянистой, обмазанной сметаной корочкой.
Я ела, и бабушка заглядывала мне в рот, стоя на локоточках напротив и подвигая очередную шанежку.
– Гли-ка, эта так на тебя и смотрит.
Давно уже нет моих бабушек, любимых мною старух, таких разных по характеру и таких одинаковых по количеству любви к ним в моем сердце. Нет уже и мамы, и папы. И если та боль, боль потери бабушек уже переросла себя, став просто доброй светлой памятью, то боль по родителям ещё свежа, рана, ещё живая, кровоточит. Да ещё примешивается чувство вины, недоданности мною им многого. И мне кажется, что если я напишу обо всем, о чем должна и хочу, то боль уляжется, уймется, не станет подкатывать к горлу и душить меня, потому что будет исполнен долг. Последний ли, кто знает. Долги, они растут, как грибы. Если жива душа, то ненасытное чувство ответственности только нарастает с каждым годом, ответственности перед ушедшими, перед живущими и перед теми, кто еще только будет когда-нибудь.
Дом!.. Дом!.. Дом!.. Как звон колокола, то устойчиво покойный, надежный, когда дом обретен, то тревожный, бередящий душу, когда дом утерян. Родные дома продавать нельзя. Кабы это знать… А и зная, не убережешься, не избежишь. У жизни свои законы, она не спрашивает, как нам слаще. Терпи да приноровляйся.
Вот и приноровляюсь. Ныряю туда, в счастливую пору, в реку своей жизни, к истокам ее, где дом и родители, где живет счастье.
* * *
Выбегаю закрывать ставни, толком не одевшись, шаль, телогрейка и калоши на босу ногу. Ничего, коли бегом, раз-раз, и закрою. Но тут такая ночь, ясная, морозная. От звезд кружится голова, падаю в сугроб у сенника, чтобы лучше видеть. Зачерпнула снега в калоши, но холода не чувствую. Звезды мерцают, говорят со мной на своем языке, и, странным образом, я этот язык понимаю.
А за окнами дома на кухне мама и бабушка у стола готовят ужин. Что-то говорят друг другу и смеются. В комнате папа читает газету. Юрка прильнул к окну, ждет, когда начну закрывать. А я зачарована, не могу пошевелиться, оторвать взгляд от этого зрелища. Небо, вселенная, вечный дом, и мой, земной дом, наполненный любовью, дающий мне знак какой-то иной, неземной, нескончаемой любви. И мне не страшно от того, что так мал мой дом перед огромной вселенной, перед этим бездонным небом и мириадами звезд. Мне покойно, сладко… Где там мои Стожары? Вот, вот оно, это созвездие, о котором я вычитала в книжке, но ноги совсем закоченели, и я бегу захлопывать ставни.
Тишина… и сквозь эту пронзительную тишину врезается в мой слух скрип полозьев и всхрап коня. Кто-то проехал мимо. И всё это остается во мне навсегда.
Спустя почти жизнь, я вновь ощутила и пережила такое же сладкое погружение в покой, любовь и надёжность бытия. В храме, после службы. Погашены огни, полумрак, мерцают иконы в киотах, отражая догорающие свечи. Медленно неохотно расходятся прихожане, прикладываются к иконам. И тут меня настигает волна узнавания, не по обстоятельствам, но по чувству. Дом родной… Словно жил тут и, вот, возвращаешься снова… Такое ощущение прочности, вечности, неистребимости жизни. Несмотря ни на что.
Дом родной… Таинственная взаимная любовь, наша к нему, его к нам. Самое прекрасное время зимой, в холода, когда затапливаются печи. Сначала на кухне, пора готовить ужин. Потом в дальней комнате – контрамарка. В средней комнате печки нет, она обогревается из кухни, вся стена от кухонной плиты выложена кирпичами, со специальными дымоходами. Получается обогреватель, как раз у бабушкиной кровати. Самое теплое место в доме. Мы с братом в комнате у контрамарки. Она круглая, сплошная большая труба, обитая жестью и окрашенная серебрянкой. Сзади есть местечко, накаляющееся первым, мы греем о него озябшие ладошки, а потом усаживаемся на полу перед печкой. Смотреть, как из чуть приоткрытого поддувала полыхают блики огня, наполняя комнату призрачным светом.
Ставни еще не закрыты, и полная луна, заглядывая в окна, высвечивает на стеклах дворцы и замки, дремучие леса. Весь дом наполняется сказкой. Стучит веткой акация, за лето разросшаяся и припавшая к самому окну. Ветер рвет ставни, швыряет снег на крылечко, и кажется, что кто-то бездомный и несчастный просится к нам, и хочется бежать, отпереть двери и впустить его. Но в дверях появляется Мурка, говорит «мяу», занимает место между мной и Юркой, она тоже пришла погреться.
– Ребятишки! – окончательно разрушает сказку бабушка. – Вы где там в темноте запропастились, каша подходит, руки мойте.
Когда я дома одна, что-то меняется. Сейчас папа на работе, Юрка в школе, мама убежала в магазин, а бабушка в сарае со скотиной управляется. Все сразу становится необычным, значительным, живым. Каждая вещь. Со всем можно разговаривать, с буфетом, с зеркалом, даже с печкой.
Хожу чинно, потому что у этого уединения есть ещё одна, особенная, тайна. Тайна моей открытости Кому-то, Кто все про меня знает, Кто любит меня и хранит, и перед Кем нельзя быть плохой. В суете обыденной жизни я забываю об этом, но в тишине пустого дома отчетливо чувствую Его присутствие. Бабушка называет Его Богом. И молится по утрам и вечерам, вставая перед пустым передним углом. Она говорит, что там должны висеть иконы, но у нас нет икон, теперь нельзя, власти не велят. И папа с мамой не молятся, но когда я болею, а болею я часто, тяжело и подолгу, мама учит меня молитве, нашептывает мне на ухо:
– Ангел мой, хранитель мой, спаситель мой, спаси меня и сохрани меня на сегодняшнюю ночь Господнюю.
Или «день Господень», если это происходит утром.
Мне счастливо в благодатной тишине пустого дома, но вот уже стукнула дверь, бабушка, звеня ведром, возвратилась из сарая. Брякает калитка, и мама спешит через двор с тяжелой сумкой.
Жизнь наполняется иным, не менее дорогим сердцу, содержанием. Я всем существом своим ощущаю, как мне необходимы и присутствие в доме моих родных, но и высокое присутствие Того, Кто там, над нами. Любит нас и хранит.
* * *
Вот и отважилась я войти в свой дом, в наш бывший, родительский дом. Совпали предложение и согласие. Случись это годом-двумя раньше, я бы отказалась, оказалась не готовой. Соседка и мамина подруга, Надя, дружившая с новыми хозяевами нашего дома, в очередной мой приезд вдруг спросила:
– Хочешь, зайдем?!
И я согласилась… И замерло во мне все, когда я миновала калитку. Родной двор, сколько мгновений моей жизни, часов, дней, лет принадлежит ему.
Веранда… Она чужая, пристроенная новыми хозяевами, и ничего не вызывает во мне, никаких чувств. Но вот дверь в сени, дверь в кухню, и я – дома? Где я? Где моя душа?
Столько лет прошло с тех пор, как я видела эти стены изнутри. Почти все изменилось. Нет русской печки, нет обогревателя, нет печки «контрамарки» в дальней комнате. Вдоль стен трубы водяного отопления. Так удобнее, меньше грязи.
Гляжу через окно во двор, сколько взглядов моих тут оставлено. А высоко на кухонной стене толстенные гвозди, они так и остались и служат вешалкой новым хозяевам. И память моя бедная, измученная годами разлуки память, рвется наружу. Я перестаю дышать, думать, жить. Я вся там, в ином времени.
– На всех гвоздях что-нибудь висит и только на двуях гвоздях ничего не висит, – медленно, врастяжку, мечтательно произносит Юрка, глядя на эти гвозди.
И мы покатываемся со смеху. Ему восемь, мне шесть, но я точно знаю, что так не говорят – «на двуях». Брат непонимающе смотрит на нас. За ним уже числится одна смешинка. Зашел с улицы в дом и спрашивает:
– Что это у вас там стоит в полдвух мешках, чуть ногу не сломал.
Теперь на всю жизнь запоминается и новая.
Я трясу головой, обрывая наваждение. Передо мной дверной косяк, обыкновенный дверной косяк. Но он совсем прежний, узнаваемый. На нем почти невидимые, закрашенные многими слоями краски, но все же различимые глазом зарубки. Это наш рост, Юркин, мой, Валин, а там ниже, наших детей.
От мысли, что нашим внукам не суждено примериться к этому косяку, боль становится такой нестерпимой, что я невнятно бормочу слова прощания и выскакиваю из дома, бегу через двор, уже никуда не глядя, удерживая рыдания, распирающие грудь.
Жажда вернуться и способность перенести возвращение не совпадают. И вот я снова хочу вернуться, жажду отдать долг, дань всему тому, что было моей жизнью. Людям, событиям, вещам. Своему детству. И дай мне Бог осилить, выдержать это возвращение.
* * *
В нашем доме раньше жили немцы. Мама говорит, что он построен по-немецки, вытянут весь в длину, из кухни дверь в комнату, напротив в другую. С порога весь дом видать, и через окна дальней комнаты я вижу акацию и заглядывающую в окно мою подружку и ровесницу Гальку Горбунову.
Мы договорились до обеда играть в нашем огороде. На улице жарища. А у нас здесь райская поляна. Бабушка как-то заглянула к нам и сказала: «Ну, девки, у вас здесь чисто Эдем». А это и значит – рай.
Поляна величиной с комнату между четырех яблонь вся заросла мелкой ромашкой. Мягкий пахучий ковер под ногами, густозеленые стены из листьев и потолок – небо, постоянно меняющееся. Лежим на траве, обратив лица к небу. Нас трудно удержать в неподвижности, но здесь мы угомоняемся, здесь какой-то особый мир.
Грызем горьковатые завязи ранеток, отчего потом пучит животы. А там, по небу, плывут, меняя очертания, облака, унося нас с собой в заоблачные страны. Хочется одновременно и улететь, и остаться. Как там ни заманчиво, но там неведомое, а здесь, за яблоней, мама пропалывает грядку, тихонько напевая. Белый платок прикрывает голову и верхнюю часть лица, до глаз. Быстро-быстро мелькают загорелые пальцы.
– Мам, как ты эти сорняки от морковки отличаешь? – отвлекаюсь от неба, слежу за ее руками.
– Иди, покажу!
Пять минут я напряженно вглядываюсь, ага, кажется поняла, вот уже сорвала три травинки, но мама смеется.
– Это же как раз морковка…
Фу, как жарко, солнце уже в зените, скоро бабушка позовет обедать. Решаем с Галькой спрятаться от жары в сеннике. Тихонько пробираемся мимо Пальмы, закрываем за собой двери. Темно… Только сквозь неплотно пригнанные доски кое-где пробивается солнце.
Залазим на самый верх, под раскаленную солнцем крышу, и задыхаемся от жары и запахов сухого сена. Это еще прошлогоднее, нынче только начинают косить.
Выглядываем через щель под крышей на соседний двор. Три тощие курицы роются в пыли, отыскивая невидимые нам зернышки, вяло взбрехивает, почуяв наше присутствие, соседский пес Тузик. Пальма, загремев цепью, подает в ответ голос. Смеясь, скатываемся вниз, увлекая за собой потоки сена. Долго отряхиваемся, вытаскивая из волос друг у друга сухие травинки. Щекотно и весело.
Прикрываем дверь, приложив палец к губам, шепчем Пальме, вскинувшейся нам навстречу, – тихо! Чтоб мама не заметила, и – под навес. Первым делом заглянуть в кладовку. Здесь папино и Юркино хозяйство, мужское, нам неинтересное. На полках инструменты, гвозди. Но пройти мимо, не заглянув, нельзя.
После кладовки склоняемся над открытым лазом погреба. Пахнет сыростью и картошкой, тоже прошлогодней, когда ее вытаскивают, мы любим обламывать белые бородки ростков.
– Это она от тепла растет, – объясняет бабушка.
А не открывать погреб нельзя, пора сушить. Городок наш на болотном месте, вода стоит высоко, в погребе под лестницей яма, как колодец. Папа каждый день вычерпывает, чтобы пол не заливала, а она все прибывает. Иногда он даже два раза в день черпает и двор поливает, чтоб пыли не было.
Вдоль стен навеса поленницы дров, сухих березовых пахучих. Сначала привозят бревна. Несколько дней их распиливают, то папа с мамой, то мама с кем-нибудь из бабушек. Мы с Юркой тоже пробовали, только у нас пила сразу застряла и ни туда, ни сюда. Еле потом мама вытащила.
Теперь на дворе лежат круглые чурки. Но вот папа начинает их рубить, вечерами после работы или в выходной. Торопится, пока дожди не намочили. На громадную чурку ставит ту, которую нужно расколоть. А колет – колуном. Такой тяжеленный топор, мне и не поднять, хрясь! – и готово, пополам. Потом еще – хрясь! хрясь! и собирает полешки.
Как только подсохнут, перетаскиваем их под навес, аккуратно укладывая в поленницы. Здесь и мы пригождаемся, поленья таскать.
– Галька, не набирай постольку, обронишь, ноги зашибешь, – заботится бабушка.
Но я же не могу взять меньше Юрки, у него четыре, значит, и мне надо четыре. Руки уже ободраны, все в ссадинах.
* * *
В сорок девятом году дом решено перестроить. Нам с Юркой и старый нравится, но все связанное с перестройкой вызывает восторг.
Дом наш рубленый, но мазаный и беленый, то ли для тепла, то ли для красоты. В бабушкиной Волчанке рубленые дома никогда не мазали, а в нашем городке такие встречаются часто.
Из-за высоких грунтовых вод нижние венцы сгнили, их-то и собираются заменить. Да еще срубить новые кухню и сени с кладовкой, они из самана и уже полуразрушились.
Двадцатого мая мама родила Валюшку, а в начале июня мы переселяемся жить в сени, женская половина, а мужская в сарай.
Я ждала сестренку, Юрка братишку. Мама всех нас, после первых тяжелых родов, рожает в областном городе, в клинике, под присмотром самых опытных врачей.
Уже неделю живем без мамы, дом потускнел. Все как будто то и не то. Готовит бабушка, Анна Ивановна. Она и при маме готовит часто, но сейчас все не так вкусно. Играем с Юркой во дворе, уже совсем жарко, но бабушка, боясь, что мы без мамы разболеемся, заставляет нас одеваться тепло. Сидим в тенечке, раскладывая на земле цветные стеклышки, рядом ходят курицы, и пеструшка все время норовит клюнуть самое красивое стеколко, от недавно разбитой фарфоровой чашки. Это я ее разбила, нечаянно. Но бабушка кинулась к маме, сказав мне: «Молчи, Галька, тебе попадет, а я в ноги паду, меня, старую, и простят». Конечно, мама ее простила, а у меня теперь зато самые красивые стеклышки на всей улице. Я даже три Юрке дала.
Хлопает калитка, это папа пришел на обед. Какое-то у него особенное лицо.
– Ну, гадайте, кто вам родился, братик или сестренка?
– Сестренка! – кричу я.
– Братишка! – старается перекричать меня брат.
– Валюшку мама родила, сестричку, – говорит папа и смотрит на Юрку, но Юрка совсем не огорчился.
– Ура! – орем мы так громко, что папа затыкает уши.
От крыльца семенит, переставляя с трудом больные отекшие ноги, бабушка.
– Слышу, слышу, слава Богу, поздравляю, Борис Филипыч с доченькой, все ли ладно там у Нюры?
Через неделю папа привозит их домой, маму и сестренку. Поезд приходит за полночь. Мы уже спим, но я хитрю, укладываюсь на мамину кровать, чтобы точно не прозевать. Просыпаюсь от того, что мама целует меня и шепчет:
– Тихо, тихо… смотри, кого я тебе привезла.
Рядом со мной шевелится кукла. Такая красивая, каких я никогда не видела. Вся розовая, совсем-совсем новенькая и живая. Почему-то всегда, всю жизнь младенцы кажутся мне необыкновенно красивыми. Вряд ли это просто материнский инстинкт.
Знаю многих женщин, которым и собственные дети в первые дни не нравятся. А я вижу в них какую-то особенную, неземную, красоту.
У дяди Мишиной жены, тети Любы, родилась недоношенная девочка и умерла. Хоронили ее почему-то от нас. Маленький гробик на столе, и в нем крошечная девочка в белом платьишке. Я до сих пор уверена, что она была прекрасна, мне это не казалось. Точеное личико ангела.
Потом, через многие годы, у моей подруги родилась недоношенная девочка и тоже умерла, прожив три месяца. На нее я смотрела уже взрослыми глазами и все равно видела ее красоту, хотя это слово здесь не годится, ее совершенство.
Самый большой подарок от мамы, конечно, Валюшка. Смотрю и не могу наглядеться.
– Можно поцеловать? – спрашиваю робко, боясь, что не разрешат, и получаю в ответ – да.
Наклоняюсь к нежной щеке, приникаю к ней губами, ощущая особый младенческий запах, и принимаю окончательно эту девочку в свое сердце.
Сени с кладовкой объединили, разломав перегородку, прорубили небольшое окно в огород, получилась низкая полутемная комната. Наскоро сложили печь-времянку, ребенок маленький, июньские ночи еще прохладные, чтобы не застудить. Здесь мама, бабушка, Валюшка и я. Две кровати, сундук, люлька, стол.
Странный сыроватый полуподвальный запах, бабушка говорит, что это от самана, смешанный с запахом пеленок.
Папа с Юркой живут в сарае, и я им немного завидую. Здесь все новенькое и пахнет свежеобструганным деревом, нет печки и прохладно. Сарай на месте старого рабочие сколотили за неделю. Получился новый бревенчатый дом с желобом для навоза и отдельным загоном для свиньи.
Жданка временно ночует на дворе у навеса. А мне играть в сарае раздолье. Это же настоящий дом, и даже есть отдельная комната, та, что для свиньи. Собираю подруг со всей улицы.
А дом развалили, бревна, помеченные цифрами из зеленой краски, лежат по всему двору. Немного страшно, а вдруг не сумеют собрать, так и будем жить в кладовке всю жизнь. Но интерес выше страха, и мы лезем под ноги рабочим. Работа кипит. Двор разгорожен.
– Жизнь цыганская, – говорит бабушка, – а вы, что под ногами топчетесь, прилетит по голове…
Нас со двора прогоняют, и мы идем к бабушке на огород. Здесь сложили печку, и запахи плывут по всей улице. Щи, картошка жареная, пирожки пресные. Рабочих надо кормить. А мы успеваем до обеда нахвататься пирогов с пылу, с жару.
– Опять за столом морды будете воротить от тарелок, – ворчит Анна Ивановна.
Все. Работа остановилась. Ливень такой, что за его серой стеной ни сарая, ни навеса не видать. Пальма и курицы попрятались. Во дворе лужи уже по колено. Мама горюет, что лес, это значит, бревна, намокнут, жди, когда просохнут. А нам радость.
Лило, как из ведра, почти два часа, а потом словно вода в ведре кончилась, сразу дождь стих, и солнце выглянуло. А у нас с Юркой под навесом припрятана калитка от палисадника. Юрка наколотил на нее сверху досок, получился настоящий плот. Канавы полны воды, вот сейчас и поплывем в дальние страны.
Только плот почему-то нас не держит, ни вместе, ни по одному. Идем ко дну. Промокли уже до трусов, канавы глубокие. В очередной раз нырнув вместе с плотом в канаву, я наступаю на стекло. Из пятки хлещет кровь. Скачу по воде и грязи до порога на одной ноге. Переодевание, йод, перевязка и выволочка. Так заканчивается это путешествие.
Вот уже сруб готов. Вечерами, когда уставшие работники, поужинав, расходятся, мы с Юркой все проверяем, осматриваем, ревизию наводим, говорит бабушка. Щели между бревнами забиты паклей. Это для тепла. Но мазать все равно собираются.
За навесом на улице вырыта огромная яма. Рано утром мама еще с двумя женщинами, помощницами, начинают месить глину. Глину привозят желтую, специальную, добавляют кизяк, воду и для прочности солому. Ох уж, эта солома. Нас тоже пускают в яму, помогать, если бы не солома, то одно удовольствие, а так уже все ноги оцарапаны, горят.
Анна Ивановна отыскивает старые, негодящие, чулки, подвязывает их нам, высоко, под самые ягодицы. Ходим по кругу, чав, чав, поддерживая чулки руками, глина их стягивает.
Консистенция нужна определенная, поэтому мама часто выскакивает из ямы, то глины подсыпет, то соломы потрусит, то воды добавит. Наконец глина готова. Женщины таскают ее ведрами к дому, пригибаясь под их тяжестью. Мы с Юркой вдвоем не смогли поднять. Мама ловко нашлепывает огромные куски глины на стены и разглаживает деревянной лопаткой. Пробуем и мы, пока взрослые не видят. Теперь мы в глине не только снизу, но и сверху.
– Кыш отсюда, – ругается мама, – на вас воды не наберешься, попробуй теперь домыть.
В конце августа перебираемся в дом. Новенькие доски на полу, гладкооструганые, белые, ходить по ним босиком приятно, они теплые, живые. Весной их закрасят желтой блестящей краской.
Два окна в палисадник, пять во двор, одно из них на кухне, особенное, замечательное, трехстворчатое. Ни у кого я таких не видела. А так, все, как было раньше, русская печь, плита с обогревателем, «контрамарка» в дальней комнате. Все на прежних местах. Мы заново осваиваемся, знакомимся с домом, обследуем углы и закоулки, ощупываем стены, выглядываем в окна, словно через новые стекла можем высмотреть что-то новое, не знакомое глазу. Но там все те же навес, сарай, Пальма и курицы.
В средней комнате около обогревателя к потолку крепят легкие полати. Залезать на них нельзя, хотя очень хочется. Они для лука, здесь он хранится всю зиму, постепенно убывая.
* * *
Я подхожу к своему дому. На покосившихся, серых от дождей и времени воротах начертаны строки «Дом продается», разом обрывающие пуповину, связывающую меня с детством, с той реальной и одновременно иллюзорной страной, в существовании которой начинаешь сомневаться, став взрослым.
Но дети, а потом и внуки, берут тебя за руку и пусть ненадолго, но возвращают тебе радостный и возвышенный мир. И в этом мире, сохраненный памятью детства, живет мой дом родной. Тот дом, что остался в небольшом районном городке, дом, живой чувствующий организм, впитавший в себя наши чувства, наполненный ими. В трудные минуты он отдает нам свое тепло, его стены лечат нас и сейчас, существуя реальней реального.
В последний свой приезд в родной город я почувствовала странную отстраненность и мимо дома прошла с меньшим волнением, почти без слез. Видимо, рассеивается, растворяется во времени то наше, что жило в этом доме, затмевается чувствами и мыслями других людей, живущих в нем теперь. Может, только удерживаемые слоями глины на бревнах, хранятся еще отпечатки наших ладошек, оставленные тогда, в сорок девятом, во время перестройки дома. Да зарубки на дверном косяке, да взгляд мой из окна во двор еще живы и зовут меня к себе, но уже слабее, не разрывая сердца.
Я знаю, что до конца дней моих буду видеть во сне не ту квартиру, которую скромно и весело обставляли мы с мужем, молодые и пьяные от любви и счастья. И не ту, в которой прожили потом десять лет, где провели столько бессонных ночей у постелей новорожденных или болеющих детей. Мне будет сниться этот дом, где прошло мое счастливое детство. Но почему-то он никогда не снится мне хорошо. Все в нем что-то не так, все не благополучно. Видно, и он, тоскуя о нас, подает свои сигналы.
Во снах я все убегаю от кого-то, прячусь в своем доме, а он меня не защищает. Крючки не держатся, ставни ломаются, стекла выпадают.
В реальности дом для меня богат, насыщен моей любовью и воспоминаниями, а во сне нищ и убог, не прибран.
И огород всегда черный, или увядающий, или только ждущий посадки. Чего-то требует от меня мой дом.
Старшие внуки, Гриша и Гоша, уже побывали на моей родине, посидели на лавочке у соседки, тети Нади, посмотрели на дом, в котором выросла их бабушка. И для них он стал живым, а не только рассказанной мною сказкой.
Прошлым летом я брала с собой трехлетнюю Сонечку.
– И я увижу то окошечко на чердаке, через которое вы смотрели сверху на улицу? – всю дорогу спрашивала внучка.
Ее воображение больше всего поразило это окошечко. Взглянув на маленький треугольник чердачного окна, она пришла в такой восторг, словно побывала там, на чердаке, заглянула в это окошечко изнутри и увидела, как я когда-то, летчиков, идущих по улице с планером на плечах.
А еще один внук, Илюша, ждет своей очереди. Нынче, Бог даст, и он увидит дом моего детства. И, может быть, когда все мои внуки примут мой родной дом в свои сердца, он и приснится мне, наполненный счастьем.