Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск шестой
Рецензии
Доброе слово лучше богатства.
Публилий Сир
Ксения Тилло
ОСКОЛКИ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА
На выход книги Тамары Катаевой «Анти-Ахматова»
Серьёзный обстоятельный труд, целью которого было бы унизительно считать «разоблачение» Анны Горенко, всю жизнь сотворявшей из себя царственную Ахматову, – как поэта и человека.
По крайней мере, впечатление, что автор ставил перед собой куда более серьёзную задачу. А, может, и не ставил, но получилось вот что: из хора отзвучавших в прошлом веке голосов выстраивается гул канувшей в вечность эпохи.
Не минувшей, а именно канувшей в вечность, поскольку унесла с собой сонм понятий, оттенков отношений, навыков приличия, а также тех, что необходимы просто, чтобы выжить, а, стало быть, добиться известности и апробации, то есть «приличной жизненной прозы»: пайков, санаториев, наград…
Даже если за это приходилось платить предательством друзей.
Где-то смолчать, а где-то – поставить свою подпись.
Эти реалии, начиная с двадцатых годов ХХ века, в клочья разодрали серебряные покровы конца века XIX и первых двадцати лет следующего.
Думается, книга Тамары Катаевой – прежде всего о Времени. О спрессованности двадцатого века, который родившуюся в 1889 году Ахматову ошеломил быстротой смены настроений и ситуаций.
Прав автор! На фоне российской поэзии памятник Ахматовой обязан стоять (хотя бы потому, что она столько к тому приложила стараний!), – но не выситься. Он должен стоять, этот памятник, хотя бы как дань чудесам внутренней энергии и целеустремлённости к известности и славе.
Книга «Анти-Ахматова» – жестокая книга.
«Как наше слово отзовётся» – не расхожая фраза. Из всех собранных Катаевой высказываний, – конечно, при её умном, остром, бьющем в цель комментарии, – вырисовывается неумолимый «железный век», в котором со стойкостью необыкновенной пытается сохранить Ахматова вокруг себя затухающую ауру серебряного века, – да что вокруг себя, втянуть в неё, в эту ауру, множество самых разных людей. И – как ни странно, это ей удалось.
Ахматова – нет нужды обсуждать её поэтические заслуги, это не тема данной статьи, – Ахматова прежде всего – фигура трагическая. И одной из самых трагических особенностей её жизни были чудовищные ножницы между её поэтическим ресурсом и сонмом благ, что она от них ожидала, главное из коих – слава.
Можно считать, что Ахматова – жертва спрессованности «железного» двадцатого века.
В конце девятнадцатого в Одессе родилась красивая девочка, которую мама посылает за арбузами, а вовсе не на великосветские детские утренники.
В Европе, в том числе и в России, дух викторианского «комильфо» пронизывает действия и чувства людей. В первые годы двадцатого – этот «хороший тон» начинает стеснять молодёжь. Стоит ли удивляться? Разве в середине двадцатого века не возмущали спокойствие благонадёжных горожан странные хиппи?
Одесская девочка, Аня Горенко – удивительно зоркое создание. Ей посчастливилось попасть в Царское село, насмотреться на кавалергардов и на прекрасных всадниц. Не отсюда ли в её ранней поэтике «хлыстик и перчатки» – последние «оборочки» нарядного века девятнадцатого…
В юной фантазии красивой девочки вспыхивает мысль – как стать «знатной дамой»? Тем более – один из Великих Князей засматривается на «беленькие ножки» девочки, игравшей у воды…
И в шальной подростковой головке возникает контур будущей королевы (ведь говорил же ей маленький сын Лёва, «одёргивая»: мама, не королевствуй!), что-то ведь поминалось о каком-то Ахмете в её роду, так почему бы ему не стать последним крымским князем, а ей – потомицей Чингизидов и уж, конечно, – не Горенко, а Ахматовой!
Но время начинается спрессовываться. Уже недостаточно изумительно красивого лица, высокой стройной постати и царственной осанки, которую она в себе воспитывает, – чтобы стать «не как все», чтобы прослыть уникальной, надо влиться в поток бурлящей литературной жизни и притом быть чуть экстравагантнее других.
Это – она умеет. Эксцентричная чёлка, искусство носить яркие шали, крест на груди, написана и издана книга стихов «Чётки»…
Она слывёт богомолкой, «монашкой», и притом умело даёт понять, что «реки текут подо льдом». И что все мы, поэты, – особые: «…все мы блудницы…».
Надо было соответствовать. И она соответствовала.
Жизнь была похожа на плохо организованный маскарад. На сумбурную кукольную арлекинаду. Как в ней разобраться?
На слуху блоковская «Таинственная незнакомка», в моде чёрные шляпы с вуалью и – «в перстнях узкая рука»…
Значит: блуд и раскаяние. Разве же это не тяжкий крест? И она превращается в «музу плача», она «несёт свой крест», над чем посмела проиронизировать только злоязычная умница Фаина Раневская, когда Ахматова уже в весьма зрелые годы собирается на некое придуманное ею свидание в Ленинград, «чтобы нести свой тяжкий крест», и Раневская удивляется: «так несите его здесь».
Не удивляйтесь, читатель, такое было время. А как же иначе, если у Блока – у самого Блока – впереди головорезов, устремлённых расстреливать и грабить, шествует Христос «в белом венчике из роз»…
Такая вот была эпоха…
Но Блок не мог смириться. Он умер. Просто от желания умереть.
А Ахматова, уже известная совокупностью стихов о блуде, славе, кресте, по ярким шалям, чёлке, легенде о Чингизидах, Ахматова тоже не смирилась. Но – по другому.
Она – выдержала. И приспособилась.
Сдружилась с людьми у власти. Она сближается с Николаем Пуниным, комиссаром от искусства, и соответственно вспененной эпохе, въезжает вместе с сыном Лёвой (будущим известнейшим востоковедом) в пунинский дом, невзирая на живущую с ним семью.
До того Пунин написал донос на мужа Ахматовой, поэта Николая Гумилева, и тот погиб.
Вскоре он напишет донос на её сына, но его самого «заметут» вместе со Львом Гумилёвым. Правда, ненадолго.
В следующий же раз по пунинскому письму пострадает только юный Гумилёв. Он долго будет мыкать горькие годы в лагерях.
Но, бывает, Немезида гневается и на комиссаров. Следующий в списке поклонников Ахматовой – заметим, не поэтессы, а просто эффектной женщины Ахматовой, которая к тому же пишет стихи – это А. Лурье, тоже комиссар. Но этот – по части музыки.
Но как избавиться от Пунина? Поступает некое письмо, инспирированное Ахматовой, – что Пунин умалишённый, и он попадает в психиатрическую лечебницу. Не очень надолго, но – всё-таки. Пятно в карьерном списке осталось…
Читатель, не удивляйтесь! Ахматова не при чём. Эпоха была такая. А ей, повидавшей царкосельских кавалергардов и светских дам, хотелось протащить в жестокий век последние оборочки и бантики поры, растоптанной навсегда.
Но – чтобы щебетать: «Ах, граф!» Алексею Толстому, что только что вернулся из-за границы, и царственно протягивать ему руку для поцелуя, надо было дружить с комиссарами.
Она и дружила. Не удивляйтесь, читатель, ведь про мятежного «буревестника» мы все учили в школе…
Но «буревестник», читай Горький, полжизни прожил на Капри в малопонятном по родственным связям дамском окружении. И политическая авантюристка Мура Бутберг гостила именно у него и была близка с ним.
Потом, вернувшись в Россию, Горький стал заложником собственной славы. Вернее, – просто заложником.
Если бы «буревестнику» во время оно сказали, что он поедет на Соловки смотреть образцовый лагерь политзаключённых, вместе с «Тимошей», вроде бы невесткой, одетой в специально для этого случая преподнесённые самим Ягодой кожаные галифе и фуражку, – то-то бы «буревестник» удивился…
Анна Ахматова тоже многому удивлялась.
Но – приспосабливалась.
Известно, – королеву играет свита. Подобрать «свиту» было нетрудно. Её обаяние сражало наповал. Женщины и мужчины верили и в «тяжкий крест», и в «страшное прошлое», и в «трижды вдова». Хотя погибшим по её вине мужем был только Николай Гумилёв.
Остальные двое, комиссары, Николай Пунин и Шилейко (по охране памятников культуры и искусства, читай, чтобы их «маркировать»… и не только) мужьями Ахматовой никак не были. У них имелись семьи и Ахматова внедрялась, согласно правилам жизни той поры, словно кукушка, – только подбрасывала не яйцо будущего кукушонка, а саму себя, – и преспокойно жила в роли второй жены, пока комиссары не теряли позиции и не могли быть полезны.
Но – «трижды вдова», это осталось.
И – ещё как впечатляло…
А тогда, как тут не виться вокруг неё, уже немолодой, но всё равно чарующей женщины, «ленинградским мальчикам»? Иосиф Бродский (от которого она тут же отдаляется после известного «постановления» о нём, «чтобы близость со мной ему не повредила»), Осип Мандельштам (погибший, по её утверждению, с помощью «советского графа», Алексея Толстого, что расхаживал по эвакуационному Ташкенту в фиолетовой рубашке «а ля рюсс», при всевозможных привилегиях и регалиях, но немногим раньше… как на грех… где-то… как-то… поспособствовал, и вот уж нет Мандельштама)… Не менее увлечён был Ахматовой и Борис Пастернак. Все были увлечены, все знали точную цену степени её таланта, но все молчали, потому что очень уж было лестно быть в её свите.
Читатель, не удивляйтесь, эпоха – ничего не поделаешь… Не могли ленинградские мальчики не знать точную цену поэтессе, которая на стихах 50-60-х годов ставит дату 1910-1914.
Чтобы забылось, что двадцать лет она не писала ничего, потому что якобы «была в опале» после некоего никогда не существовавшего постановления 1925 года, касающегося её лично.
И чтобы снисходительно и даже ностальгически трепетали сердца, читая стихи юной девушки, так искусно сплетавшей очень «напоказ» свою набожность с откровениями «блудницы». Что греха таить, маятник несколько качнулся. И от её стихов веяло блоковскими туманами, жаждой новизны, кипучими годами расшатывания устоев…
«Реквием» Анны Ахматовой нельзя читать без слёз. Автор сих строк, читая, плакал. Но – как же воспоминания Льва Гумилёва, сына царственной А.А., и погибшего Николая Гумилёва, который вернулся из-за границы, чтобы быть со своим народом? Как быть с «самыми маленькими посылками», что посылала она сыну в лагерь, и с открытками, написанными на почте второпях бесчувственными руками?
Нет, это Николай Гумилёв хотел быть со своим народом, но его убили.
А Ахматова взирала на «свой народ», как на окружающую среду.
В Ленинграде блокаду она выдержала не более двух месяцев. Но всю жизнь, как ореолом, весь облик её был осиян титулом «блокадница». Она, верно, забыла, что за ней присылали спецсамолёт, чтоб увезти от войны подальше в Ташкент…
Не в Маргилан, Андижан, Наманган, где у заборов скромно лежали внезапно упавшие замертво эвакуированные дистрофики, а рядом бесновалась очередь за костями, и никто не подходил помочь, – очередь пропустишь…
Не удивляйтесь, читатель! Эпоха, всё она же…
«Сливки культуры» попадали не в эти захолустные городки, а в довольно презентабельный и комфортный Ташкент.
Попадали и кучковались в тусовки.
Тусовка – слово новое.
А понятие куда как старо…
Разве в кипучие 1910-е «все мы, блудницы» и тот же ангелоподобный Сергей Есенин, кумир поэзии и бесстыдный дебошир, не составляли одну и ту же тусовку?
Разве наиболее удачливые парижские эмигранты не были одной тусовкой, куда чужим вход закрыт? Блистательная Зинаида Гиппиус, чей талант и приблизиться не смел бы к музе Марины Цветаевой, наверное, окажись в Ташкенте, точно так, как Ахматова, щебетала бы Алексею Толстому: «О, граф!», и тоже, наверное, нашла бы свою «свиту». Потому что в той горестной и бездумной эвакуационной тусовке «сливок культуры» на столе водилась чёрная икра, и пили хорошее вино, и помногу, так что, по воспоминаниям современников, и Ахматова, и Раневская нередко «принимали на душу» куда как сверх меры…
Читатель, не удивляйтесь! Автор сих строк пережил эвакуацию не в Ташкенте, причём – сполна. Поэтому не удивляется, что умница Фаина Раневская, которая, в сущности, не могла бы без внутренней усмешки глядеть на Ахматову, вслух ужасалась: «Как, вы сами мыли голову? Как можно!». А верная Лидия Корнеевна Чуковская, образец преданности и честности, нет-нет, а проговаривается: встретила, де, Марину Цветаеву, которой все пути были закрыты – весьма неоднозначная фигура её супруга Сергея Эфрона навсегда отложила на неё смертоносную тень, – Чуковская об Ахматовой поведала: «Ах, ей так тяжело, ведь она ничего не умеет!». И от Марины Цветаевой услышала в ответ: «А я – умею?».
Одесская девочка, которую мама слала за арбузами, ничего не умела делать сама. Не умела и не хотела. На то была «свита». Приманка: её, Ахматовой, царственная повадка, нередко граничащая с хамством (в крови ведь Одесса всё же, ах, Одесса…). И – оплата: её связи, её снабжение, её «блаты».
Дочь профессора Ивана Цветаева, подарившего России один из лучших музеев мира, – вынуждена была уметь всё. Пока кто-то расчесывал Ахматовой волосы, она избегалась, ища место судомойки в какой-нибудь столовой, но ей отказывали.
Приспосабливаться она так и не научилась.
Как известно, в Елабуге она повесилась. О памятнике не мечтала никогда. В течение всей жизни ей никогда не нужно было кем-то «казаться». Она – просто была великим поэтом. Такой и осталась.
Она – Цветаева. В какую бы сторону ни качнулся маятник общественно-властных симпатий.
Так почему же Ахматова, а не Цветаева представляется трагической фигурой?
Если услышите, что люди «сотворяют время», – не верьте. Это Время творит людей по своему подобию и спросу. После возвращения из Парижа в Россию на Цветаеву спроса не было.
На таких, как Ахматова – был. В начале века она тоже побывала в Париже, и могла позволить себе интересничать, вспоминая его красоты до самых преклонных лет…
Так почему же – Ахматова кажется трагической?
Казалось бы, – родилась в нужной стране и в нужное время. На её не очень выдающийся по нынешним временам (конечно, не считая ностальгии и маятника, что качнулся в нужную сторону!), на этот её скромный талант в начале двадцатого века был, что называется, «самый спрос»! Ну, конечно, и – рост, шали, чуточная игра в лесбиянство… словом, – она была человеком своей эпохи…
Прожила не так уж долго, чтобы можно было говорить о трагедии человека, пережившего своё время.
Но беда была в том, что время фантастически убыстрилось – год за пять – так что, в конечно итоге, Ахматова очень зажилась в этом совершенно не по ней времени, и «немодной», как Ахматова называла Цветаеву, оказалась она сама. Так что приходилось усердствовать вдвойне, чтобы угнаться за веком. Но она вовсе не желала за ним угнаться. Она желала согнуть его «под себя». Несмотря на её неимоверную приспособляемость, она не желала, даже не пыталась хоть сколько-нибудь вписаться в темп двадцатого века: пусть век приспосабливается к ней.
Она не хотела работать – помня славу юной поэтессы времён серебристых туманов, она предпочитала не работать вовсе, и не желала переводить даже Шекспира, а предложения переводов сыпались со всех сторон.
Переводы она считала для себя унижением.
Хотя Мандельштам, Бродский и Пастернак ими никак не брезговали и жили безбедно.
Известное постановление 40-х гг., где поминается «не наша» поэтесса Ахматова, ей служило, опять же, как орден. Материальных ущербов оно ей не принесло, зато сейчас можно было ссылаться на «опалу», оправдывая своё длительное бездействие. Какие же стихи писать, находясь в «опале»? И сколько сочувствия от «своих»…
Трагедия была в том, что она всю жизнь стремилась к славе.
Она жаждала её.
Она без неё задыхалась.
Она «добивалась» её, скромно опуская глаза: слава – это так утомительно…
Она притягивала своим очарованием «свиту» и та твердила за ней: кому же слава, как не вам!
А ресурсов для славы не было, как уже сказано.
Но она хотела не просто славы. Величания в Оксфорде уже было недостаточно. Она возжелала Нобелевскую премию, которая в её ближнем круге фамильярно называли «нобелевкой».
Она была снедаема завистью к успехам других и никому их не прощала.
Она хотела сам век, в котором ей довелось жить, согнуть по своему вкусу, возможно удобнее для своих нужд. Не она, Ахматова, впишется в него, невзирая на свою приспособляемость, а пусть он, двадцатый век, падёт ниц перед ней!
Борьба с веком – трагедия.
Одни, старея, – дряхлеют, другие – мудреют.
Ахматова, ничуть не одряхлев, всё же не нашла в себе мудрости заметить в стремительном беге времени чудодейственные изменения, которые без всякого плавного перехода, а чрез вихри и бури революции, гражданской войны и двух мировых войн напрочь сломали хрупкие кружевные опоры серебряного века, и предложили новые условия игры.
Ахматова предложила веку – свои.
Век их не принял.
И если не отринул вовсе, – то только благодаря преданности и честности многих друзей, вынужденных долгие годы играть роль «свиты»: Л.К. Чуковской, Н. Мандельштам, и многих других, уж не говоря о «Ленинградских мальчиках», и всех тех, кто упомянут в прекрасной книге Тамары Катаевой.
Причём отметим: Катаева считает, что, несмотря на всё лестное, что говорят об Ахматовой, они иногда «проговариваются», и эти «проговорки» – о её величии и необыкновенности.
Позволю себе не согласиться с автором, все они действительно нередко проговариваются, но отнюдь не для того, чтобы подчеркнуть величие «кумира», русской Сафо (ибо Ахматова иногда перекидывала и такие мостики поэтического родства). В этих проговорках слишком часто сквозит плохо скрываемое раздражение, иногда досада, порой насмешка.
Но что поделаешь, читатель, эпоха – это всё она, эпоха…
Все они оказались счастливее её, как ни странно это звучит.
Вполне сознавая все её плюсы и минусы, до самого её конца они были рядом, а что поделаешь?
Маятник уже, как ему и положено, вновь качнулся в её сторону. А им надо было держаться на плаву.
Просто у них не было трагического несовпадения потенций и претензий, и тем самым они оказались счастливее её, хотя судьба многих сложилась фатально.
Октябрь 2007г.