Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск второй
Александр Лейфер
«РАЗГАДАТЬ ЗАМЫСЕЛ БОГА...»
Из жизни российского учёного Александра Николаевича Горбаня
Страница 2 из 4
На что грех жаловаться, так это на память: если я где-нибудь что-то когда-то прочитал, - то, значит, - я это прочитанное уже знаю. Был ещё в самом раннем возрасте такой смешной случай (на медицинскую, кстати сказать, тему). Пришел к нам в гости врач. И было произнесено название лекарства - левомицетин. Я же, чтобы поддержать беседу, говорю о существовании и правомицетина. Доктор посмеялся. А мама ему и говорит: «А ведь Саша не просто так говорит, если он это название произнес, значит, он его где-то вычитал, значит, и в самом деле есть такое вещество - правомицетин». Пошли, посмотрели в справочниках: действительно есть! А я просто к тому времени уже прочитал какую-то книжку про Пастера, про право- лево- вращающиеся молекулы, про проводившиеся им на эту тему опыты...
Параллельно всегда была и любовь к театру, к поэзии. Поэзия – важная часть моей жизни. Ещё в школе на каких-то чтецких конкурсах выступал. В тяжелейший момент жизни я смог сохранить рассудок и спокойствие мысли только тем, что за два месяца выучил практически все стихи Тютчева. Первая любовь (мне 14) крепко сплавилась с лирикой Маяковского, поэмы которого «Облако в штанах» и «Флейта-позвоночник» помню и люблю до сих пор. А в более зрелом возрасте полюбил и выучил сонеты Шекспира. Это тоже всегда было со мной. Да и сейчас в моей жизни присутствует.
Говорят иногда, что давний спор физиков и лириков якобы, несмотря на свою наивность, отражал время. Я же считаю: ничего он не отражал. Я хорошо знал «физика» Полетаева - одного из закопёрщиков этого спора, участвовал в круглом столе, посвящённом десятилетию данной дискуссии. Никакого противоречия между физиками и лириками просто-напросто и не было. Полетаев совершенно замечательный человек - офицер, инженер, один из создателей отечественной кибернетики, обитатель новосибирского Академгородка, автор крупных интереснейших проектов, безумно талантливая личность, хотя и не имел классически выстроенной научной карьеры. Были рядом с ним и другие весьма разносторонние люди. И были не очень хорошо образованные журналисты, которые не очень-то понимали суть разговора. А Полетаев, «физик» по профессии, был гораздо больший лирик, чем самый «лиричный» из его оппонентов. И наличествовало глубокое взаимонепонимание, мало кто старался более или менее чётко объяснять свою позицию. В этом гомоне интеллект был на уровне незамысловатой песенки: «Робот, ты ведь был человеком, мы ходили по лужам, в лужах плавало лето...».
В этом псевдоспоре со стороны «воинствующих лириков» высказывался такой тезис: чёткость, свойственная науке, противоречит миру чувств. Это полная неправда. Ведь, может быть, один из самых ярких и глубоких мыслителей - это Пушкин, стоит, например, почитать его работы по истории. А расплывчатость - это враг всего, это сестра дилетантизма. Она плоха и в поэзии, недопустима и в науке.
Полетаев тогда на этом круглом столе напомнил присутствующим, что изначально спора как такового и не было, ибо не было какой-то особой позиции у физиков, поскольку она им была просто не нужна, а была «позиция» взбесившихся дилетантов, считающих себя лириками.
У Германа Гессе в «Игре в бисер» есть замечательное утверждение: мы переживаем фельетонную эпоху - это когда у балерины спрашивают о новостях науки, у учёного спрашивают о балете и потом называют всё это общественным мнением. Для меня тот мнимый спор физиков и лириков представлялся спором именно такого фельетонного толка.
Как я, тогда ещё мальчик, чувствовал себя в чужом городе, один? Да оно даже интересней. Дело в том, что по ошибке одного из членов жюри, который потом просил у меня прощения и с которым затем сложились прекрасные отношения, меня забыли включить в списки приглашённых в летнюю физматшколу. Забыли! Я просто сам взял и поехал, т.к. точно знал, что принят. Приехал - разобрались и приняли. Такие вещи закаляют человека. И никакого шока - от новой обстановки, от обилия новых людей - я там не испытал. Сразу же появилось ощущение, что я среди своих. Ведь мы же были тринадцатилетние дети, у детей всё проще - они друг с другом сходятся очень быстро. Было ощущение близости и родственности душ.
Наш трёхгодичный поток состоял из трёх классов. Жили мы в общежитии, четыре человека в комнате: один из Владивостока, другой - из бурятской деревни, третий - из Ангарска и я. Игорь Головнёв стал физиком, я тоже вроде как при деле, остальные двое занимаются не наукой, а чем-то другим. Два на два, одним словом, в результате получилось. Система обучения у нас была простая - задачи надо было решать. Была, допустим, контрольная из десяти задач. Пять задач решил, - тебе «пятёрка», семь - «семёрка», т.е. «пятёрка» с двумя плюсами. Ну а ежели меньше... Значит - не можешь.
Не помню, чтобы у меня было в учёбе какое-то особое, непомерное напряжение. Я сразу попал в лидеры, так и шёл. А кто-то такое напряжение, конечно, испытывал. Реакция у ребят была самая разная, один мальчик, например, спал всё время, некоторым ребятам вдруг делалось плохо - т. е. некоторые просто-напросто физически не тянули. Примерным учеником я не был, ходил на то, что мне было интересно - на спецкурсы, в том числе ездил и в университет. Прекрасный был, например, спецкурс Румера и Фета по теории унитарной симметрии. А чтобы не пустить мальчишку из физматшколы на спецкурс, предназначенный уже для студентов, - такого в принципе быть не могло, наоборот, это приветствовалось.
Появился тогда в моей жизни Борис Юрьевич Найдорф - личность выдающаяся. При первом знакомстве он поражал уже одним своим внешним видом: огромный человек, с большим носом, с густой черной шевелюрой, с горящими глазами, очень сильный физически, могучий и в то же время стройный - узкий таз, широкие плечи. Ему было лет около тридцати, когда я приехал в физматшколу. Он прекрасно вёл физику, мы с ним решали задачи. Я делал это и раньше, но именно Борис Юрьевич меня сильно продвинул в данной области. Ещё он научил меня читать труды Эйнштейна, научил меня всё время о чем-то думать, держать линию мысли, внушил мне идею необходимости непрерывного мышления. Он же внушил мне идею ценности времени: только творчески использованное время - это есть жизнь, а то, что не творчество, - не жизнь. Есть время потерянное, есть время прожитое. Он не говорил на эту тему лозунгов, но в результате нашего общения, чтения книг во мне, как в тексте Сенеки, отпечаталось: береги и копи время, только оно, ускользающее и текущее, дано тебе во владение природой. [6] А ещё он меня приобщил к йоге. Он не был моим гуру, но кое-что показал, снабдил литературой, хотя тогда увлечение йогой не особенно поощрялось.
Однажды наша преподавательница Эсфирь Сергеевна Косицына, с которой мы часто говорили об истории, о политике, дала мне почитать речи прокурора СССР Вышинского. И они произвели на меня неизгладимое впечатление своей подлостью. До этого я был пионером-ленинцем. Мама так меня воспитала, она считала, что лучший способ нормально прожить в нашем обществе - это придерживаться общепринятой веры. Она была неправа: слепая вера опасна. А когда я уже самостоятельно обнаружил (с большой «помощью» Вышинского), что наша государственная «вера» - это обман, я стал достаточно свободолюбив и не скрывал своих убеждений.
Там, в Академгородке, я познакомился и подружился с Санечкой Даниэлем, он был в то время мой самый близкий друг. Это сын известных диссидентов и политзаключённых - Ларисы Богораз и писателя Юлия Даниэля, - сейчас он живет в Москве, является ведущим экспертом «Мемориала». Был там у нас замечательный художник - Кононенко Юра, жил при ФМШ, исполнял обязанности художника-оформителя. Собирались часто у него в комнате. Были еще интересные и замечательные ребята. Писали стихи вместе. Было своё издательство - «Динозавриздат», издавали газету.
Вышел из нашей компании один замечательный литературовед, это Саша Мордвинов. Трудно поверить, что его уже нет. А в памяти моей Саша всё так же читает и блестяще комментирует стихи. Всё такой же молодой, увлечённый, глубоко интеллигентный. Этот фантастический человек был моим ближайшим, может быть, единственным другом омского послевузовского периода. Мы с ним много, часами разговаривали, пили чай (он научил меня по-особому его заваривать). Талантливый математик, он вдруг перевёлся на филфак в Омский пединститут, закончил его, поехал учиться в аспирантуру, не стал защищать кандидатскую диссертацию, хотя мог бы защитить их десять. Он, видимо, просто не смог себя организовать на это формальное действие - защиту. Ему было интереснее анализировать стихи. По моей просьбе он позже оформил лекцию по анализу стихов, по циклу Блока «На поле Куликовом», и мы издали её в Красноярске, в книжке «На стыке всех наук». Я у него многому научился. Саша, например, был первым, кто познакомил меня с работами Георгия Петровича Щедровицкого - знаменитого философа и методолога. Саша обнаружил эти работы, откопировал их на «Эре» (что тогда было ещё небезопасно, могли быть из-за этого и неприятности). Потом случилось так, что я стал учеником Г. П. Щедровицкого.
Аккуратный, чистый, фантастически порядочный, светлый человек.
* * *
После смерти А. Б. Мордвинова коллеги выпустили сборник «Miscellanea» («В разных жанрах»). Есть в сборнике и статья Д. Я. Сапожниковой «О нём можно только с любовью». В ней, говоря об Александре Мордвинове, она, разумеется, не может не говорить и о своём Александре, поэтому, думаю, будет уместным привести здесь некоторые отрывки.
«Мы познакомились в те далекие 60-е, когда Саша учился в Новосибирской физматшколе. Там же учился и мой сын Александр Горбань.
Когда кто-нибудь из родителей омских «фэмэшатников» ехал навестить своего киндера-вундера, то звонил другим мамам-папам, чтобы те могли послать своим отпрыскам «передачу». Так познакомилась я и с младыми математическими гениями, и с их родителями. Все мы интересовались делами омских мальчиков, с некоторыми из тех ребят сохранились у меня добрые отношения и по сию пору, когда они стали уже зрелыми мужами. Но с Сашей Мордвиновым - смею это сказать – всё сложилось по-особому. <...>
...К нам Саша приходил за литературой, нужной по программе. Но постепенно к этим книгам стали присовокупляться совсем-совсем другие.
Вот «здесь и сейчас» напрашивается отступление. Не сказать о самиздате невозможно, а сказать - неохватно. С ним связаны годы нашего самого интенсивного общения. Долго, оберегая Сашу, я молчала, хотя была уверена, что, живя в Академгородке в 60-е годы, он не мог не знать про эти опасные и азартные игры интеллигенции, которыми и я была поглощена уже несколько лет. Естественный ход вещей вёл к тому, что тайна, отдельная у каждого, стала общей.
Если в 60-е годы «самиздат» был насыщен политикой («Хроники», «процессы», «пятна» советской истории), то в 70-е годы нарастала мощная волна утаённой литературы. И хотя какие-то крохи были опубликованы, это только усилило неутолённую жажду. Появились машинописные подборки - писем, воспоминаний, стихов, стихотворных циклов («Лебединый стан» Цветаевой, воронежские тетради Мандельштама и многое другое). Кроме того, началась эра «отэренной» литературы - печатные книги, изданные в Нью-Йорке или Париже, пропускались через копировальную машину «Эра» и потому назывались отэренными. Они были толстые, потому что печатались с одной стороны листа. Так появился «Чевенгур» А. Платонова, «Записки об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской. «Отэривались» издания начала века, например, сборник Гумилёва, повести М. Булгакова, книги философов.
Когда мы с Сашей «открылись» друг другу, то встречи наши, приобретя целенаправленность, участились. Сроки для прочтения самиздатовских книг были жёсткие, поэтому и я иногда заходила к Саше в пединститутское общежитие по проспекту Мира - рукой подать от меня.
По политэтикету тех лет, по неписаным законам конспирации никогда не было речи о том, от кого и как появился у нас «опасный том» и кому ещё каждый из нас даст его для прочтения. Но сколько какому тому «дремать под подушкой», знали точно - ждали другие и многие.
Не перечислить всего, что прошло тогда через нас, но всё становилось предметом бесед, животворило наше общение: Сашин взгляд был остер, свободен от моей зашоренности, от моей «тьмы низких истин». <...>
...Сообщала о нашем общении сыну - не в назидание, а гордясь. Сын давно уже уехал из Омска, но когда приезжал, тотчас звонил Саше, и они условливались о встрече. За многие годы выработался ритуал (почти «протокол»): приходит Саша, рукопожатия, иногда объятия - общая радость, затем на кухню за стол, но без возлияний - оба «не принимают», но вкусности любят оба. Общий разговор «за жисть», в нём участвую и я. Как-то незаметно, но всегда - переходили на науки. Здесь я не просто ничего не смыслила, но удивлялась: о чём они серьёзно могут говорить, даже спорить, когда один - математик, а другой - лингвист. Они отшучивались. Один говорил: «Я лучший математик среди филологов», другой: «Я лучший филолог среди математиков».
Я оставляла их одних, они по-своему заваривали чай и продолжали беседу, и не могли оторваться то ли от чая, то ли друг от друга - шутила я. Потом они шли «провожаться», и расходились за полночь. Я не спала, ждала обмена впечатлениями.
Сын считал себя деловым и наставлял Сашу. Обычно я посмеивалась (про себя) над таким распределением амплуа, но в одном защищала Сашу. Сын требовал от него «печатной продукции»: диссертация, статьи, эссе и прочее. Я же возмущалась: «Тебе бы пользы всё на вес!». А это не математика, где решил задачу и тискай - здесь во всём надо дойти до совершенства, здесь важен каждый нюанс. Но сын всё-таки вырвал у Саши обещание написать статью для сборника «На стыке всех наук». Сборник вышел в Красноярске в 1989 году, в нём статья А.Б. Мордвинова «На поле Куликовом. Дешифровка поэтического текста». Блестящая статья! Читая и перечитывая её, я убеждалась, что во всём хотел он дойти до самой сути, до совершенства.
И как же талантлив он был!
Но слово «был» здесь неуместно».
* * *
Продолжается рассказ Александра Николаевича:
- Самиздат в то время среди нас особо не ходил, это потом я уже читал его довольно прилежно, тогда же я просто не имел к этому доступа. А вот книгой, которая мне раскрыла глаза на окружающее, был именно вышеупомянутый сборник речей прокурора СССР Вышинского - это одна из самых антисоветских книг, которые мне только известны. Просто нужно быть полным идиотом, чтобы, почитав речи Вышинского, не понять, что же творилось в нашей стране на самом-то деле. Этот пример доказывает: информации о политике, об истории, в общем-то, всегда достаточно, надо только уметь ею пользоваться. Это я к тому, что порой кое-кто оправдывается, мы, мол, не знали, что тогда творилось.
Кто-то врёт, кто-то лукавит, кто-то оправдывается этим перед собой. Знали, могли знать всё: информации, повторяю, всегда достаточно. Просто подумать боялись. В этом смысле я - не архивный изыскатель, мне деталь, быть может, и интересна, если она ко мне пришла сама, но она не настолько для меня ценна, чтоб я тратил время на её разыскание. Смысл, механизм эпохи вполне помогают понять общедоступные источники.
Несколько слов о кафе-клубе «Под интегралом» – весьма популярном тогда в Академгородке месте. Для меня клуб этот связан с двумя людьми - с Григорием Яблонским, моим близким другом, премьер-министром клуба, и с Анатолием Бурштейном, его президентом. Бурштейн преподавал в университете, я знал его ещё и как учёного. А с Гришей Яблонским мы потом прошли большой совместный путь, написали вместе несколько книг по математической химии.
Клуб «Под интегралом» располагался в столовке напротив Института гидродинамики. Завсегдатаем его я не был, но иногда, конечно, заходил. Там проходили различные поэтические вечера, велись споры, случались интересные встречи и разговоры. Это не были какие-то «стерильные» разговоры, могла во время них и водочка присутствовать. Но уровень споров всегда был высоким, интеллектуально насыщенным. Активисты клуба много сделали для организации довольно значительного события того периода времени - фестиваля бардов. На этот фестиваль приехал Александр Галич, другие известные барды. Причём, когда они пели, на сцену были выставлены десятки микрофонов, идущих к частным магнитофонам. А потом клуб «Под интегралом» как идеологически вредный закрыли.
Само существование этого клуба было характерно для атмосферы, царившей в те годы в новосибирском Академгородке. Ведь туда съезжались люди, которые не могли найти себя в других местах, люди, которых в других городах «выжимали» из сферы науки и культуры. Среди этих людей были не только физики и математики, но и интересные философы, социологи. В частности, было заметно «перебазирование» в Академгородок ленинградской социологической школы. Всему этому способствовал некий дух свободы, присутствовавший в Академгородке с самого начала. Не случайно Саня Даниэль, когда его отца арестовали, имея блестящие математические способности, стал слушателем именно нашей физматшколы. А до этого он учился в одной из лучших московских школ с математическим уклоном - школе № 2. Академгородок был таким местом, куда даже тогда можно было устроить сына человека арестованного, неугодного властям.
Академгородок был и местом своеобразной ссылки, и местом «политического убежища». Академик Александр Данилович Александров, всегда находившийся в сложных отношениях с властью, человек широких и свободных взглядов, тоже оказался здесь. А до этого он был ректором Ленинградского университета.
Приезжали под Новосибирск и просто люди, которым была свойственна тяга к новым местам, к новым горизонтам. Сам великий Лаврентьев был человеком именного такого склада. К таким людям можно отнести и Ляпунова - основателя, отца всех физматшкол. И людей такого типа там собралось немало. Потом постепенно всё это как бы «растворилось», улетучилось. Сейчас Академгородок - просто научный центр, правда, весьма приличного уровня.
Немного в сторону
Не стану скрывать: утверждение А.Н., что сборник речей печально знаменитого прокурора Вышинского - антисоветская книга и что именно она сыграла некую роль в его духовной жизни было для меня неожиданным и вообще - произвело сильное впечатление. Может быть, потому, что в нашей семье с этим зловещим именем связана своя особая легенда. Учитывая, что эту книгу, возможно, будут читать не только люди моего поколения или поколения самого Александра Николаевича, которое появилось на свет на десяток лет попозже, позволю себе отойти чуть в сторону и остановиться на этом подробней. Тем более что, например, уже среди нынешних школьников появляется всё больше таких, которые не только о Вышинском - о Ленине-то имеют весьма смутное представление.
Наша семейная легенда заключается в следующем. Когда в конце
30-х годов в Бийске муж моей тётки Анны Яковлевны (старшей сестры моего отца) был осуждён по 58-й «народной» статье, тётка бросилась в Москву и ценой неимоверных усилий добилась личного приёма у Вышинского. Во время разговора, уверяя главного (должности Генерального тогда ещё не было) прокурора страны, что муж её ни в чем не виноват и, естественно, находясь в эти минуты в крайнем волнении, она несколько раз иступленно повторяла одну и ту же фразу: «Даю голову на отсечение!» На это Андрей Януарьевич, внимательно посмотрев на посетительницу и, видимо, придя от увиденного в приятное расположение духа, заметил: «Такую хорошенькую головку - и на отсечение». (Тётка моя в свои молодые годы была действительно хороша - об этом говорят и фотографии, и то, что шарм этот сохранился до глубокой старости).
Выйдя из кабинета Вышинского в полуобморочном состоянии, она плюхнулась на первую же стоящую в коридоре скамью. Очнулась оттого, что её трясла за плечо и что-то шептала на ухо секретарша прокурора. «Поздравляю Вас, - услышала моя тётка, - на Ваше заявление наложена резолюция синим карандашом, это значит - всё будет в порядке, разберутся...».
Вскоре тёткиного мужа, который сидел на «знаменитых» Соловках, и в самом деле освободили. Сыграл ли тут роль визит к прокурору или дядя просто попал под «послабление», которым сопровождалась тогда смена чекистского палача Ежова на оказавшегося таким же, но только более изощрённым палачом Берия, кто ж теперь скажет...
Никогда не забуду, как в разгар «перестройки» Анна Яковлевна, уже полуслепая, трясла передо мной «Литературкой»: «Шурка! Ты прочитал про Вышинского?!». Статья, помнится, называлась «Царица доказательств», сама тётушка читала её несколько вечеров при помощи лупы. Это была наша последняя встреча.
Конечно же, мне тоже захотелось полистать сборник речей Вышинского, о котором говорит Александр Николаевич. Называется он «Судебные речи», издавался неоднократно. В нашей областной библиотеке есть третье (1953 г.) и четвёртое (1955 г.) издания. Видимо, одно из них и дала когда-то почитать своему юному ученику преподаватель физматшколы Э. С. Косицына. (Позже мы встретимся с этой фамилией, когда речь пойдёт о громком деле Гинзбурга и Галанскова, к которому окажутся причастны и преподавательница, и её недавний ученик).
Пока нужную книжку доставляли из хранилища Пушкинки, я заглянул в два издания Большой Советской Энциклопедии, разыскав в обоих фамилию всесильного прокурора. (Кстати будет заметить, весьма полезное и поучительное это занятие - сравнительное чтение одной и той же энциклопедии разных лет издания. Вот большой ли срок прошёл между выходом 9-го тома БСЭ 2-го издания (1951 г.), где помещена статья об интересующем нас персонаже, и 5-м томом той же БСЭ, но уже 3-го издания (1971 г.) - всего-то двадцать лет. А какие изменения!
В 1951 году Вышинский был ещё жив, здравствовал ещё и усатый хозяин нашего государства. Статья о прокуроре занимает почти целую страницу, сопровождается большим портретом. Автор кровавого тезиса о признании подследственного как о «царице доказательств» выглядит на этом портрете благообразным и добродушным старичком, на нём кругленькие старомодные очки. «Государственный деятель», «крупный ученый», «академик»... «творчески сочетал», «является автором более двухсот работ»...
Том БСЭ из 3-го издания даёт о Вышинском уже только небольшую заметку. И даже в ней, несмотря на малый объём, сказано о «серьёзных ошибках» В. в «теоретических работах» - «переоценка доказательственного значения признания обвиняемого по делам о контрреволюционных заговорах». «Эти ошибки, - туманно сказано в энциклопедии, - на практике приводили к серьёзным нарушениям социалистической законности». На практике человеку, допустим, загоняли иголки под ногти, и тот признавался, что является агентом сразу трёх иностранных разведок, в результате шёл под расстрел или в лучшем случае - на огромный срок в лагерь.
Чёрный юмор: и в том и в другом издании энциклопедии сразу же после статей о Вышинском идут статьи «Вышка». Правда, речь в них идёт не о «высшей мере социальной защиты» - расстреле, а о бакинской газете с таким названием.
Итак, держу в руках толстую книгу в переплёте канареечного цвета - 4-е издание «Судебных речей». Вышло оно, напоминаю, в 1955 году, и автор книги своей уже не дождался: его фото помещено в траурной рамке. Собраны речи, произносившиеся прокурором с 1923 по 1938 годы. Но вряд ли на политическое прозрение юного Горбаня могли повлиять такие тексты, как «Дело о некомплектной отгрузке комбайнов» (1933 г.) или «Дело о гибели парохода «Советский Азербайджан» (1935 г.), или «Дело бывшего начальника зимовки на острове Врангеля Семенчука и каюра Старцева» (1936 г.).
Конечно же, внимание Александра привлекли три прокурорские речи, помещённые в конце сборника. Это «Дело троцкистско-зиновьевского террористического центра» (1936 г.), «Дело антисоветского троцкистского центра» (1937 г.) и, пожалуй, самое громкое - «Дело антисоветского «право-троцкистского блока» (1938 г.). В них - пик прокурорского «творчества» Вышинского, вершина его геростратовой славы. В громких, печально знаменитых процессах, которые специально были организованы как открытые (приглашались на них и иностранные журналисты), всё - от начала и до конца - было заранее срежиссировано, отрепетировано. Автором и главным режиссёром этого кровавого политического театра абсурда был, естественно, хозяин Кремля. А первым его помощником в постановке тщательно подготовленных судебных спектаклей стал Вышинский - государственный обвинитель на всех трёх процессах. И молодой, математически чёткий ум Александра Горбаня не мог не увидеть между строк, логически не «просчитать» сути всего этого и не содрогнуться от чудовищности происходившего не так уж в общем-то давно в Колонном зале Дома союзов (именно там проходили данные процессы). И всё это делалось во имя светлых коммунистических идей, от лица партии, Советской власти, великого советского народа и социалистической Родины. Те же громкие слова, почти та же высокопарная фразеология, что и в газетах конца 60-х годов - после окончания хрущевской оттепели.
Особенно ярок и характерен был процесс 1938 года - «Дело антисоветского «право-троцкистского блока». Каких людей, сидящих на скамье подсудимых, приходилось разоблачать прокурору Вышинскому! Недавний «любимец партии» (слова Ленина), бывший редактор «Известий» и академик Н. Бухарин, недавний хозяин советской «тайной полиции» Г. Ягода, одно имя которого ещё вчера наводило на людей ужас, личный врач главы советских писателей Горького Л. Левин и личный секретарь писателя П. Крючков, обвинённые в смерти автора «Песни о Буревестнике», глава узбекских коммунистов А. Икрамов - всех «разоблачил» в своей речи неистовый прокурор Вышинский, все дисциплинированно повторили слова «признания», выбитые ещё во время следствия (читай - репетиций процесса) в подвалах НКВД, все приговорены к «высшей мере социальной защиты».
Все после смерти Главного режиссёра признаны невиновными и реабилитированы...
И нет ничего удивительного в том, что воспитывающийся в мире точных и красивых математических формул слушатель Новосибирской физматшколы, прочитав насквозь лживые «Судебные речи», понял фальшь самой Системы, где подлость и неправда становятся краеугольными камнями Правосудия.
* * *
Продолжает свой рассказ Александр Николаевич:
- Наша физматшкола состояла из годичного, двухгодичного и трёхгодичного потоков. Я учился в трёхгодичном, т. е. должен был заканчивать там 8-й, 9-й и 10-й классы. Но дело в том, что к концу девятого класса я совсем «отвязался» - перестал на уроки ходить. Первая любовь: глубокая, яркая и, как положено, несчастная. (Недавно, кстати, Она мне написала, адрес нашла в Интернете. Живет сейчас в США). Всего раннего Маяковского наизусть выучил... Вызвали маму, она меня забрала.
И вот в 9-м классе я оказался в Омске, опять в обычной средней школе. Делать мне там было нечего - ну просто нечего. В Академгородке, кстати, со мной расстались вполне спокойно, я, во всяком случае, не ощущал, что меня оттуда изгнали. Просто посоветовали маме водворить меня в домашнюю, так сказать, атмосферу. Что она и сделала. А произведено это было всё деликатно. Многие в ФМШ расставались со мной с трудом. Со многими мы потом встречались и сохранили прекрасные отношения - в том числе и с преподавателями. Были там замечательные преподаватели литературы - Перцовский и Гольденберг. С Перцовским я, правда, связь потерял, а Иосиф Захарович Гольденберг сейчас в Пущино под Москвой живёт, мы до сих пор друг другом интересуемся. Геннадий Шмерельевич Фридман у нас спецкурс читал, я ходил его слушать. Спецкурс у него был по дискретной математике, он этим сам занимался в то время.
Я ведь не ходил на многие уроки. Жили мы весьма вольно. Решали задачи. Ходили костры жечь, картошку пекли, за жизнь разговаривали... Я книжки научные читал - порой весьма сложные, тяжёлые, ходил на некоторые университетские лекции. Конечно, физику, математику не пропускал или контрольные, такого не было. Математика всегда у меня шла блестяще. Ну а всё остальное шло... как шло. Помню, принимали мы участие даже в фестивале бардов, Галич тогда в Академгородок приезжал. Одним словом, полтора года пробыл там.
И вот я снова в омской 94-й школе, деваться некуда, аттестат зрелости всё равно нужно получать. Но решено было это ускорить. Близкая мамина подруга - Софья Владимировна Гольдефанг – «тётя Соня» - была завучем другой, 123-й, школы. Договорились с ней, оформили меня в 10-й класс, и я закончил школу экстерном - всё было нормально, сдал экзамены, получил золотую медаль. Учителя меня любили, уважали, я у них был как «священная корова». Друзей рядом почти не было. Вообще в детстве и до ФМШ я был мальчиком одиноким, домашним. Соседский мальчик Серёжа был товарищем, а в классе особенно у меня не было друзей. Друзья остались в Новосибирске, в физматшколе.
После получения аттестата я поступил в Ташкентский университет. Почему именно в Ташкентский? В Ташкенте тогда папа жил, он был заведующим кафедрой иностранных языков этого университета. Но после первых же нескольких недель занятий я понял, что выносить это не могу – так же, как недавно 9-й класс средней школы. Там, может, и были нормальные, даже хорошие преподаватели, но сказывалась их ориентация на уровень абитуриентов, т. е. тогда уже - первокурсников. И я не выдержал, сбежал в Новосибирск. Взял из университета свои документы, папа меня понял и отпустил. При этом в Ташкентском университете, когда я забирал документы, объяснил всё честно: мне здесь слишком просто, хочу в Новосибирск. И меня опять же поняли, люди вообще, если их не обижать, многое готовы понять - они же не дураки. Приехал в Новосибирск, меня приняли без экзаменов - кандидатом. После первой сессии стал получать повышенную стипендию.
Для меня разница между Ташкентским и Новосибирским университетами была в том, что еще в физматшколе я привык: занятия должны проходить на пределе возможностей. Если уж решать задачу, то она должна быть достаточно трудной. А решать задачу, которая намного ниже твоих возможностей, это бесполезно, а порой и вредно. И задача должна быть трудной, и книга должна быть трудной - всё должно быть на пределе. Не за пределом, а на пределе. А в Ташкенте мне было слишком легко - до отвращения, до тошноты. Это не просто неинтересно, в данном случае слово «неинтересно» слишком обтекаемое и мягкое слово. Это была учеба без удовольствия, без интеллектуального наслаждения. Когда ты на полном, что называется, серьёзе слушаешь лекцию, а в ней заложен материал, на освоение которого тебе требуется не час двадцать, а всего лишь десять минут, тебя просто тошнит, начинает болеть голова, тебе плохо. Хорошо, если рядом сидит соседка с красивыми ножками, начинаешь думать исключительно об этих ножках. Это спасает, но это не выход. В Ташкенте читали хорошие лекторы, они неплохо читали, но всё это, повторяю, было рассчитано на слушателей, которые понимали в десять раз медленнее, а для меня это была пытка.
В Новосибирске же у меня, помню, принимали экзамен по теории поля. Собрались молодые теоретики, давали мне свежие публикации западных учёных по кинематике ядерных реакций и заставляли меня из них решать задачи. Я решал, а они получали от этого удовольствие: их студент решает прямо в ходе экзамена те задачи, которые эти западные учёные публикуют в своих научных работах. И они, мои экзаменаторы, хихикали над этими авторами. При этом я ведь тоже получал удовольствие. Всё было нормально. Восемь часов шёл экзамен. Такая глупость, как экзаменационный билет, конечно, не присутствовала. Вот какой уровень был в Новосибирске (экзамен этот состоялся после третьего, кажется, семестра).
Не все, конечно, так ко мне относились в Новосибирском университете, как эти экзаменаторы - молодые аспиранты. Кто-то относился похуже, кто-то - вообще плохо. Всяко бывало. Я был не очень хорошим студентом - пропускал лекции, например. Но если я хотел заниматься, то там было, чем заняться. Самостоятельно много занимался - брал книги, сидел в пустых аудиториях и читал, читал, читал... Вот такое там было причудливое сочетание свободы и напряжения.
Об отце. Он избегал разговоров на политические темы. Видимо, он просто не знал, как здесь вести себя со мной - как со взрослым собеседником или как с мальчиком, которого он должен оберегать. Поэтому он всегда как-то уклонялся от таких разговоров. Да я его особенно на такие темы и не расспрашивал, т. к. был наглым и думал, что я и так знаю, что и почему. Другое дело, мне, конечно, было интересно - как именно у него было. Но тут я стеснялся его прямо расспрашивать, считал, видимо, что это бестактно. А почему, за что именно он был арестован и сослан - об этом я и не считал для себя нужным расспрашивать: это ж понятно почему... Он вообще мало рассказывал мне о своей жизни, например, о своих интересных архивных находках. Рассказывал, что когда был в ссылке, то лежал там в больнице, где нянечки не верили в существование микробов, не мыли рук. Но мне и в голову не приходило задавать ему вопрос: «Папа, а вообще-то - почему ты попал в эту ссылку?» Мне и так было ясно, что процесс его был липовый - о чём тут ещё спрашивать... Хотя детали меня, конечно, интересовали. Но, повторяю, расспрашивать о них стеснялся, такого прямого разговора не было.
Тут что-то сродни неловкости, вот не станешь же у человека, раненного на войне, узнавать подробности про каждую его рану. Так и тут. Не станешь же спрашивать: когда тебе больнее было - когда тебя на первый срок сажали или когда на второй? Но кое-какие запавшие в душу истории он все же мне рассказал. Например, как был он в Тобольской ссылке с одним идеологом анархизма (его фамилия звучала примерно как Либерзон или Либерман - точно не помню). И тот на обязательную для ссыльных отметку ходил с дочкой. И все шутил: «Мыкола, вот я помру, за меня дочка будет отмечаться, а за тебя кто пойдет?» Пророческая получилась шутка. Оказалось - есть кому отмечаться: сын на грани ареста оказался.
А получилось всё так. Был декабрь 67 года. В Москве раскручивался процесс Гинзбурга - Галанскова. В Новосибирске появился Вадик Делоне и об этом процессе рассказывал. Он приехал из Москвы и жил у академика Александра Даниловича Александрова - друга и ученика его дедушки - Бориса Николаевича Делоне; Вадик вышел из тюрьмы, и его родные надеялись, что в Академгородке наладится его новая жизнь. Мы с ним дружили. Он участвовал в демонстрации против ареста Гинзбурга и Галанскова, об этом, конечно, тоже говорил. Рассказывал про активного борца с несправедливостью Валерия Буковского. Был Вадик лет на пять меня постарше. Общался с нами ещё Алик Петрик, тоже, как и Делоне, поэт, были ещё ребята. Обсуждали всё это. И вот январь 1968 года - как снег на голову информация: процесс произошёл, приговор объявлен. Мы решили: надо что-то делать, как-то реагировать. Я был бы не я, если бы не начал что-то делать.
Слово Деборе Яковлевне:
- Забегая вперед, хочу рассказать следующее.
Позже, когда всё уже произошло, когда состоялось Сашино исключение из университета, я написала письма в университетский комитет комсомола и в ректорат. Как сегодня можно оценить этот мой давний поступок? Как малодушие? Может быть. Но я - мать, этим всё сказано. Мне нужно было думать о будущем своего сына, а утопающий, как известно, хватается за соломинку. Письма эти в основном состояли из моих вопросов: как же так получилось - тринадцатилетний мальчик, недавний пионер, знаменосец и т.д., которого я отдала в ваши руки, в пятнадцать лет оказался вдруг антисоветчиком? Вопросы были, на мой взгляд, весьма законные. Вы его пестовали, - спрашивала я, - вы говорили о нём как о будущем великом деятеле нашей науки, и вдруг вы же его исключаете из университета - за то, что он неправильно политически воспитан, за то, что у него неправильные взгляды. Как, простите, мне вас понимать?
Сами мои письма не сохранились.[7] Но сохранились ответы - и из комитета ВЛКСМ, и из ректората.
Особенно взволновало меня письмо-ответ из комитета комсомола.
«Уважаемая Дебора Яковлевна!
Получили Ваше письмо. Вы пишете, что Вас не известили об исключении Вашего сына из комсомола и из университета, и что Вы узнали об этом только из слов Александра. Сообщаем, что на расширенном заседании комитета ВЛКСМ НГУ приняли решение проинформировать родителей ребят, принимавших участие в том печальном деле, но по настоятельным просьбам этих студентов не сообщать ничего родителям, т. к. «это будет для них страшный удар», и они лучше сами всё им расскажут, мы не стали писать.
Теперь, получив Ваше письмо, мы сообщаем о причинах исключения Александра из рядов ВЛКСМ и из университета.
В январе 1968 г. на стенах общественных зданий Академгородка появились лозунги антисоветского содержания. Их написали наши студенты, среди которых был Александр Горбань, тогда студент I курса физфака. Именно он из неизвестных нам источников получил информацию о процессе Гинзбурга и др. и поручил студенту гуманитарного факультета Петрику организовать «инициативную группу», которая могла бы «привлечь к этому вопросу общественное мнение».
После того как имена студентов, участвовавших в этом деле, стали известны, комитет ВЛКСМ НГУ рассмотрел их персональные дела.
Александр отказался отвечать на вопросы, откуда у него информация, «потому что не хотел подводить других людей». Выступая в защиту Гинзбурга, Галанскова, Александр не знал, что это за люди, не читал их произведений, и тем не менее, по его словам и рассказам других ребят, стал «идейным вдохновителем» группы.
Ершистость, подчёркнутая независимость в суждениях и излишняя категоричность Александра на собрании объясняются, конечно, его молодостью, однако нам показалось странной для человека его возраста ожесточённость и законченность высказываний относительно Советской власти, демократии, повторения 1937 года и пр.
На все вопросы о том, чем ущемляются права граждан СССР, он ответить не мог, кроме ссылок на отсутствие «свободы слова». Писать лозунги, - сказал Александр, - глупо, потому что бесполезно, но отношение к процессу Гинзбурга не изменил.
Ситуация возникла сложная, т. к. Александр молод и не может полностью отвечать за свои поступки (иначе всех, кто писал лозунги, привлекли бы к уголовной ответственности), но, являясь членом ВЛКСМ с 14 лет, Александр мог и должен был отвечать за выполнение Устава ВЛКСМ.
Учитывая все обстоятельства, комитет ВЛКСМ исключил Вашего сына и ряд других студентов из комсомола, а ректорат рассмотрел вопрос об исключении их из университета.
Вопрос о воспитательной работе в ФМШ и общежитии школьников был поставлен на парткоме университета. Дирекция школы и комитет ВЛКСМ НГУ приняли необходимые меры.
Из Вашего письма мы узнали, что сейчас Александр успешно учится в ПТУ, совмещая это с общественной работой. Если он зарекомендует себя с хорошей стороны, то через год может подать заявление в комсомольскую организацию ПТУ с просьбой принять его в комсомол. Ему также не закрыта и дорога в университет. Представив хорошую характеристику с места работы, он может просить ректорат о восстановлении.
Судьба Александра нам не безразлична. Мы сочувствуем Вашему горю и надеемся, что Ваш авторитет благотворно скажется на характере Вашего сына, позволит ему правильно оценить свое поведение.
С уважением - секретарь комитета ВЛКСМ НГУ
Люда Хазова.
25 марта 1970».
- Даже в этом ответном официальном письме, - продолжает свой рассказ Д. Я. Сапожникова, - письме секретаря университетской комсомольской организации мой собственный сын высветился как-то по-особому. Много позже, когда ему было уже 32 года, я впервые этот ответ ему показала. И сказала: надеюсь, что в твоей жизни будут и другие достойные поступки, но за то давнее тебе многое простится.
Действительно, поведение мальчишки, который не захотел раскаяться и который взял на себя всю вину, хотя не он был, конечно, зачинщиком.[8] А взял вину на себя, потому что подельщики были старше его и могли оказаться в лагерях. А его в 15 лет по нашим законам посадить не могли, его могли исключить и морально растоптать, но в лагерную пыль его превратить не могли. Мне очень дорого это письмо как документальное свидетельство внутренней стойкости сына, отсутствия в нем раздвоенности. Этот эпизод во многом изменил его жизнь, потому что после него он на 10 лет был оторван от настоящей науки. Насколько плодотворными могли стать эти годы, теперь можно только предполагать.
Даниэль-младший перед этим уехал в Москву..
Дебора Яковлевна передала мне и другой ответ, полученный ею примерно в то же время - весной 1970 года - из ректората Новосибирского университета. И если в первом, вышеприведенном письме, написанном комсомольским секретарём, человеком в сущности еще молодым и не до конца, видимо, зашоренным Системой, при желании ещё можно было рассмотреть некие оттенки искренности и даже сочувствия, то письмо второе, по сути дела, не оставляло никаких надежд:
«Уважаемая Дебора Яковлевна!
Я задержался с ответом на Ваше письмо, т. к. писать такой ответ для меня непросто. Вы понимаете, что я должен чувствовать себя в определенной мере ответственным за то, что произошло с Вашим сыном. Не без моего недосмотра некоторые неразумные и бессовестные люди долго работали в ФМШ и университете, и, я уверен, перемены в Вашем сыне произошли под их влиянием. К сожалению, Саша увлёкся болтовней своих знакомых настолько, что попытки профессора Ю. Б. Румера повлиять на него, увести в серьёзную работу не дали никаких результатов. Саша очень много и упорно запирался на следствии, причём это не было запирательством из страха перед наказанием. Таково мнение людей, разбиравших дело. Мальчишеское упрямство Саши, наша неспособность повлиять на Вашего сына были основными причинами, определившими отчисление его из университета.
Вы спрашиваете о возможности восстановления Саши. В принципе это, по- моему, возможно, но нам, т. е. руководству университета, нужны твёрдые гарантии, что восстановление Саши окажет положительное воспитательное воздействие на остальных студентов. И здесь очень много требуется от Вашего сына. Это не только великолепная работа и отличная характеристика из Омска, но постоянная общественная деятельность в университете, предупреждение ошибок других студентов, если угодно, общественное подвижничество. Способен ли на такое Саша? Преодолеет ли он своё мальчишеское упрямство? Не будет ли ему особенно трудно в нашем университете? Вот эти вопросы меня беспокоят.
С уважением - Е. И. Биченков.
30.3.1970 г.»
Здесь будет уместным привести замечание Г.Ш. Фридмана:
«Ректором университета был в то время академик Спартак Тимофеевич Беляев, которому мы тогда присвоили «почётное» звание «человек, умывающий руки». Он ни разу не подписал ни одного подлого приказа, он каждый раз в этот момент выходил из кабинета, а подписывал такой приказ... его заместитель. «Что же я могу сделать, - говорил Беляев потом, - заместитель подписал, а я в командировку уезжаю...». Такие люди в Академгородке в те времена тоже попадались».[9]
* * *
Немного в сторону
Разумеется, мы не ограничимся тем, что приведём только письма комсомольского секретаря и проректора, по-своему трактующие события более чем 35-летней давности. Живые человеческие свидетельства событий тех лет, недавно выявленные профессиональными историками, подлинные документы (среди которых есть и документ, подписанный самим тогдашним руководителем КГБ - всесильным Ю. Андроповым!) нарисуют достаточно объективную картину.
Но вначале зададим риторический вопрос: надо ли сегодня писать и напоминать ещё и о деле Гинзбурга и Галанскова?
В связи с этим мне вспомнилась история, связанная с Ф.М. Достоевским. В самом первом выпуске своего знаменитого «Дневника писателя» (январь 1876 года) он поместил небольшую заметку «Одно слово по поводу моей биографии»:
«На днях мне показали мою биографию, помещённую в русском энциклопедическом словаре», издаваемом профессором С.-Петербургского университета И. Н. Березиным <...> и составленную господином В. З. Трудно представить, чтоб на одной полстранице можно было наделать столько ошибок <...>. После срока моей каторги, в которую я сослан был в 1849-м году как государственный преступник (о характере преступления ни слова не упомянуто у г-на В. З., а сказано лишь, что «замешан был в дело Петрашевского», то есть в бог знает какое, потому что никто не обязан знать и помнить про дело Петрашевского <...>, и могут подумать, что я был сослан за грабеж...».