Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск второй
Александр Лейфер
«РАЗГАДАТЬ ЗАМЫСЕЛ БОГА...»
Из жизни российского учёного Александра Николаевича Горбаня
Страница 1 из 4
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Работа над этой книгой была уже в разгаре, когда в далёком Париже – городе, где я никогда не бывал, в газете «Русская мысль», о которой я, конечно же, слышал, но которую никогда не держал в руках, появилась публикация неизвестного мне Петра Черкасова, непосредственно касающаяся жизни моего героя. Какими путями дошёл до Парижа секретный документ 1968 года, подписанный шефом советской «тайной полиции» всесильным Юрием Андроповым?.. Я-то по своей наивности думал, что андроповское письмо в ЦК КПСС, впервые опубликованное в 2001 году в вышедшем микроскопическим (250 экземпляров) тиражом новосибирском историческом сборнике, станет своего рода сенсацией этого документального повествования. Однако, в наш век Интернета и слегка приоткрывающихся архивов темпы распространения информации стали просто фантастическими.
Александр Николаевич Горбань, о котором пойдёт речь в этой книге, тоже был настолько удивлён данной публикацией «Русской мысли»: что счёл нужным на неё откликнуться. С его заметки и решено было начать книгу:
«Жизнь сложилась так
Есть в городке Бюр-сюр-Иветт под Парижем замечательный институт. Работает в нём всего пять постоянных профессоров, но их имена известны всем математикам и физикам-теоретикам. Со всего мира приезжают учёные в Бюр — общаться, учиться, работать вместе с этими профессорами. Повезло и мне — по приглашению Миши Громова (именно Миши, а не Михаила Леонидовича, он на этом настаивает) вот уже в третий раз я приезжаю в Институт Высших Научных Исследований. А за несколько дней до моего приезда в «РМ» N4431 [1] Пётр Черкасов опубликовал интереснейший (ну, по крайней мере, для меня) документ — секретную докладную записку Андропова в ЦК КПСС с пометками Суслова. Говорится в этой записке о протесте студентов Новосибирского университета против процесса Гинзбурга—Галанскова 15 января 1968 года. То есть о нашем протесте. Я и есть тот самый Горбань, организовавший эту раскраску стен лозунгами протеста, из-за исключительной молодости которого (в момент деяния мне, студенту 1 курса, было 15 лет) судебное преследование было затруднительно. Именно это стоит за андроповским: «По согласованию с Советским РК КПСС гор. Новосибирска и парткомом университета было принято решение к уголовной ответственности виновных не привлекать...». Не то было время, чтобы судить малолетних за политику с нарушением закона, но и не было особого либерализма — за подобные действия в Ленинграде осудили ребят строго, приговорили к немалым срокам.
Кончается статья П.Черкасова вопросом: «Интересно было бы знать, как сложилась дальнейшая жизнь...» И вот судьба, я как раз в Париже и могу ответить.
Иосиф Захарович (Сахарович) Гольденберг был от преподавания отлучён, живёт в Пущине, работал до последнего времени библиотекарем в академическом институте. (И все же слава Академии: всегда там находились порядочные люди, которые могли приютить.) Прекрасный знаток словесности, недавно опубликовал книгу интересных стихов.
Мешанин и Попов после некоторых мытарств всё же построили свою жизнь, сохранив специальность. Мешанин — знаток языков, переводчик, Попов — физик. Несколько лет назад встречал их в Новосибирском Академгородке.
Алик Петрик... Не знаю почти ничего. Через несколько лет после событий прочитал в «Новом мире» записки Виктора Некрасова, в одном из персонажей которых безошибочно узнал Алика. Они в Киеве встретились и подружились. Помню отрывочно только несколько стихов.
В нашей компании был еще Вадик Делоне. Мы не стали его брать с собой и вообще посвящать в дело, потому что на нём висел условный срок. Но свою судьбу он все равно нашёл через полгода на Красной площади. [2]
Я... Мой отец, украинский историк и писатель Николай Васильевич (Микола) Горбань, проведший много лет в ссылках, сидевший в тюрьмах, рассказывал как-то, что в тобольской ссылке вместе с ним ходил отмечаться один анархист — с дочкой — и подшучивал: «Микола, я помру — за меня дочка отмечаться будет, а ты помрёшь — кто за тебя пойдёт отмечаться?»
Пришлось мне не сладко, но не ужасно тоже. Везло всё время на хороших людей. Жалко, не обо всех есть место сказать. Но вот два имени. В.К.Арзамасцев был директором профтехучилища в Омске, которое я после изгнания из университета закончил. Рекомендовал меня к восстановлению в Новосибирском университете. На его характеристику пришёл оскорбительный ответ: дескать, не вам о Горбане судить (дело в том, что я никогда не каялся, нет, не из какой-нибудь особой идейности, а просто, чтобы не потерять целостность души — потом бы себе не простил). А он тем временем стал секретарем горкома комсомола, и ответ вернулся к нему. Собрал горком, приняли решение — рекомендовать в местный пединститут. Опять же без покаяний — просто считал, что способному человеку надо учиться.
Другой, Г.С.Яблонский, — сам «подписант» (письмо 46-ти, против процесса Гинзбурга и Галанскова, Новосибирский Академгородок), сам с проблемами, четырежды устраивал меня на работу. И три раза выгоняли всё по тем же причинам. Кем только я не был — и токарем, и актёром, и ночным сторожем, но в основном научным «негром»: писал чужие статьи и диссертации.
Сейчас всё в порядке, сотни статей, полтора десятка книг, есть уже литература «о».
Меня иногда спрашивают: «Не жалко ли: ведь если всю энергию, затраченную на поиски работы, на работу не по специальности, — да на науку, то где бы ты сейчас был?» Отвечаю: не жалко. Я по убеждению не вполне правозащитник и не вполне демократ. Сократа приговорили вполне демократично — и что? Но я считаю, что человек может не повиноваться власти, если власть терзает людей. И если тошнит, и если ты не с ними, то можешь и на площадь — потом дышать легче будет. Зачем, ведь не изменишь ничего, ведь не думали же мы, что Гинзбурга с Галансковым освободят. Нет, но что-то мы изменили — другие увидели, что можно быть собой и встать против. И в августе 68-го в Новосибирском Академгородке уже другие повторили протест [3]. И снова все узнали, что власть над духом не властна.
Александр Горбань
Красноярск — Париж»
«Русская мысль», Париж, № 4435, 12 декабря 2002 г.
Часть первая. ПРЕОДОЛЕНИЕ
Начну с банальной, но, как и все почти банальности, смущающей душу своей неоспоримостью и непреложностью истины: всё в нашей жизни взаимосвязано, всё прошито и пронизано тысячами крепчайших, прихотливейших нитей. Они, эти нити, порой обнаруживаются в самых неожиданных местах, в самых невероятных и немыслимых сочетаниях.
Более двадцати пяти лет назад вышла моя первая тоненькая книжка, посвящённая судьбе сибирского ученого и поэта, друга Вернадского и корреспондента Циолковского Петра Драверта. И в ней уже упоминается фамилия героя документального повествования, к которому я сейчас приступаю, - Горбань. Фамилия его отца.
Рассказывая о морозном воскресном дне 16 декабря 1945 года - дне проводов П.Л. Драверта в последний путь, - я процитировал своеобразный документ - сделанную директором Омского краеведческого музея Андреем Федоровичем Палашенковым и обнаруженную мной среди музейных бумаг «Краткую запись о похоронах П.Л. Драверта». В ней описывается траурный митинг, проходивший на месте последней службы покойного - в минералогическом кабинете музея. «Последним, - сказано в «Краткой записи», - выступил преподаватель пединститута Н.В. Горбань. Он сказал речь на латинском языке».
Вы только представьте себе эту картину, только вдумайтесь в ситуацию. Среди полок с образцами минералов и горных пород установлен окруженный живыми цветами [4] и сосновыми ветками гроб. Стол, на котором он стоит, покрыт расшитым золотом тёмно-красным бархатом. Только немногие, только сами музейщики знают: это не что иное, как извлеченная из запасников мантия последней российской императрицы Александры Фёдоровны, какими-то причудливыми путями попавшая после революции в Омск. Вокруг - друзья и почитатели Драверта, литераторы (среди них - молодой Сергей Залыгин), профессора омских вузов, цвет тогдашней местной науки.
Некий мрачный, чисто российско-советский юмор состоит ещё и в том, что на роскошной императорской мантии возлежит старый политический заключённый и якутский ссыльный давно минувших царских времён, а скорбный и торжественный латинский текст произносит над ним недавний политзэк и казахстанско-тобольский ссыльный уже новой сталинской эры.
Впрочем, в начале 30-х годов Драверта тоже попробовала «на зуб» репрессивная машина НКВД. Но если он отделался лёгким испугом (подержали несколько месяцев в следственных тюрьмах Омска и Новосибирска и выпустили), то Николаю Васильевичу Горбаню досталось много серьёзней...
Драверт и Горбань дружили. Что же касается вышеописанных похорон, то здесь два литератора всё продумали, спланировали и срежиссировали заранее: между ними была договоренность - кому-то одному произнести на гражданской панихиде другого траурную речь на латыни.
Горбань. Разумеется, я десятки раз встречал эту фамилию в различных справочниках, библиотечных каталогах, статьях, листал его книжки, архивные путеводители и статьи, а бывая в Омском госархиве, видел там постоянно висящий на стене его портрет и знал, что в архиве этом хранятся в виде личного фонда его бумаги. Сейчас о Н.В. Горбане всё чаще пишут, у него есть биографы и исследователи - Л.П. Рощевская, И.Е. Бродский, А.В. Ремизов. Но наиболее активным, пристрастным и скрупулёзным хранителем памяти об учёном была его жена, Дебора Яковлевна Сапожникова (1921-2001 гг.) - мать героя нашего повествования. Когда отмечалось 100-летие учёного, «Известия Омского государственного историко-краеведческого музея» впервые напечатали его не утратившую свежести и научного интереса статью «Крестьянская война 1773-1775 гг. в Западной Сибири. Последний этап». (По словам Д. Я. Сапожниковой, это часть докторской диссертации, которую учёному так и не довелось защитить). Следом за статьёй в «Известиях» идут биографическая справка и «Список основных работ Н. В. Горбаня», составленные Д. Я. Сапожниковой.
Знать об отце героя нашей книги читателю, думаю, стоит, поэтому в «Приложении» привожу эти материалы целиком. (Но при этом было бы несправедливым не сказать, что всё-таки наиболее полным справочным изданием о Н.В. Горбане на сегодняшний день является биобиблиографический указатель, выпущенный в Сыктывкаре Л.П. Рощевской (Коми научный центр Уральского отделения Российской Академии наук, 2001). Начинается он так: «Когда Вы узнаете, кто пишет Вам это письмо, то, возможно, сочтёте его явлением призрака – я для Вас человек из прошлого. Но спешу назвать себя, чтобы снять интригующий налёт этого начала. Я – вдова Николая Васильевича Горбаня». Такое письмо получила я в начале 1988 г. Из Омска». Дебора Яковлевна помогала Л.П. Рощевской в работе над её Указателем, её письма есть и в разделе «Из переписки Л.П. Рощевской о Н.В. Горбане»).
Но, пожалуй, нам не менее интересным будет заглянуть и в другое сочинение Деборы Сапожниковой. Оно не опубликовано, предназначено для пользования узкого круга лиц и не носит столь «официального» характера, как составленная ею биография бывшего мужа. Дело в том, что в течение сорока пяти лет Д.Я. дружила и переписывалась с видным учёным-филологом Раисой Азарьевной Резник (1915-1995 гг.). В свое время, передавая в архив Саратова, где хранится личный фонд Р.А. Резник, её письма, Д.Я. Сапожникова сопроводила их запиской «О письмах Раисы Азарьевны Резник, о событиях и людях, в них упоминаемых». Написана эта записка (датирована она 1998 годом) пером горячим, взволнованным и не просто умелым – на мой взгляд, автор записки была явно не лишена литературного дарования. Данный текст, формально предназначенный для «служебного», внутриархивного пользования, фактически намного перерастает свою сугубо «техническую» роль. Судите сами.
«Моё знакомство с Раисой Азарьевной произошло в 1944 году в Омске, куда она была эвакуирована из Москвы, где по окончании аспирантуры и защиты диссертации работала в пединституте им. Ленина. Она, как и другие эвакуированные из Москвы и Ленинграда учёные-гуманитарии, стала работать в Омском педагогическом институте, который, в свой черёд, был эвакуирован из Омска, чтобы освободить помещение военным, в небольшой старинный город Тобольск, расположенный на Иртыше; по реке и переправлялись на пароходах эвакуированные. В замкнутом кругу провинциальной жизни, в борьбе с бедами лихолетья эвакуированные сбились в тесный кружок. У многих были семьи. К Раисе Азарьевне из Одессы приехали родители, а из Москвы – сестра Евгения с восьмилетним сыном Витей.
Летом 1944 года пединститут возвратился в Омск. Этим же летом по окончании в Сыктывкаре Карело-Финского университета (улыбки военного времени) приехала я по путёвке министерства в Омский пединститут ассистентом на кафедру литературы.
Замечательные учёные, по учебникам которых я училась и только-только сдавала экзамены, начали разъезжаться - война шла уже к концу, и по всей стране затеплились родные очаги.
Уехал Виктор Владимирович Виноградов с женой Надеждой Матвеевной, глубокие отношения с которыми у Раисы Азарьевны сложились в Тобольске и поддерживались всю жизнь. Я же ещё застала и имела счастье познакомиться с Борисом Яковлевичем Бухштабом [5] и его женой Натальей Сергеевной Мичуриной, сыгравшей значительную роль в моей судьбе.
Раиса Азарьевна с семьёй и Бухштабы жили в пединститутском общежитии на втором этаже vis-a-vis. Вот здесь-то, в общежитской комнате с продымленными стенами, с полуразвалившейся плитой, с казёнными табуретками и железными койками под солдатскими одеялами, Наталья Сергеевна, отважно перешагивая через быт, в последний год войны собирала jour-fixe’ы - так изливалась её потребность светскости, роскоши выстроенной беседы.
Приглашались не только гуманитарии (сама Наталья Сергеевна была историком). Наталья Сергеевна - ровесница века, по её словам, а, возможно, и старше (женщина до кончиков ногтей!) - хорошо помнила дореволюционные артистические (богемные) кафе и салоны Одессы и Петербурга. Она умела отыскать в тогдашнем Омске для своих вечеров интересных людей «на затравку», они же и на десерт. Приглашались ещё сохранившиеся тогда энциклопедисты с других кафедр. Бывал обаятельный Ромуальд Иосифович Сикорский - математик, эсперантист, книжник. Его рассказ- лекцию о Лобачевском и неэвклидовой геометрии помню до сих пор.
На один из вечеров был приглашён Николай Васильевич Горбань, ставший через год моим мужем. Украинский писатель, историк и архивист, он с 1931 года был в тюрьмах и ссылках. Разных форм гонениям подвергался всю оставшуюся жизнь. На вечере у Мичуриной он был представлен как преподаватель латинского языка, а захватил всех присутствующих рассказом о находках в Тобольском архиве, где он работал в одну из ссылок.
Моё потрясение от этого человека совпало с впечатлением Раисы Азарьевны. Это стало началом нашего сближения. А другой - особенно памятный - совместный всплеск впечатлений пришёлся на 9 мая 1945 года. Так получилось, что День Победы стал отсчётом моей судьбы и не прошёл мимо двух близких мне людей. Думаю, имею право на такой вывод. Весь день мы были вместе. С утра распили в общежитии припасённую для великого дня бутылку красного вина (в то время вина делились на белое - водку и красное - всё прочее), закусывали принесённой каждым снедью. Потом, отделившись от разношерстной компании, оказались втроём на омских улицах. Без цели ходили, просто сливаясь с потоком возбуждённых, ошеломлённых счастьем и болью людей, чувствуя тепло и единение незнакомых, но до слёз ставших близкими прохожих, которые приветствовали и жестами, и светлыми улыбками. Не помню, как наступил вечер и ночь пришла. Было не по-весеннему тепло. Идти в привычное убогое жильё, напоминающее об отошедших вот с этого дня военных годах, нам в молчаливом согласии не хотелось.
Общее единение не могло не сказаться и на нашем - троих - сближении. Уже не вспомнить, как мы оказались на скамейке у памятника Сталину - другого уединённого места в центре города не нашлось. Но памятник был за деревьями, а рядом - ещё не расцветшие, но густо облиственные заросли сирени. Вначале - помню - был слышен шум, звуки толпы, вскрики, потом всё смолкло, только звёзды и мы. Долго молчали, прижавшись от волнения и прохлады друг к другу. Меня - юную, оберегая, посадили в середину. И Раиса Азарьевна и Н.В. были старше меня: Раиса Аз. - на шесть лет, а Н.В. - на двадцать два (!) года. Всю жизнь они лелеяли мою душу, они прощали мне невежество, глупость и многое другое. И если в моей душе пробились чутошные живые росточки, если в ней есть место пониманию и сочувствию, то в этом - их усилия, их любовь, чуткость и благородство. Не помнить об этом нельзя. От той майской ночи веду я отсчет.
Говорили мы тихо, подолгу сидели молча. Читали стихи, больше о природе, вечности и красоте.
Несмотря на столь радостное событие, настроение наше можно назвать элегическим.
Н.В. читал Тютчева и ещё много на своей «мове». С той ночи запомнилось вот это (и потом слышанное не раз):
Стоят граби прозоро-жовтi
В тумани ясно-золотiм,
Хай щастья, друже, не знаишов ти,
Але на що тужить за ним.
Керуй на озеро спокою
Своi шуканья молодi,
Все, що осталось за тобою –
Лиш слiд весiльця на водi...
В такие часы неизбежны воспоминания - рубеж времени и жизни.
Обращение Н.В. к своей «мове» - это тоже род воспоминаний. Р. Аз., рождённая и выросшая в Одессе, знала «мову».
Я задрёмывала, склонясь к ней на плечо, а они поверх меня вели тихий разговор, ими было прожито и видено больше моего. А я и мое поколение по отношению к прошлому были «ленивы и нелюбопытны» - так воспитаны. Опомнились поздно: ушли те, кто мог бы утолить разбудившееся любопытство.
Возможно, благословенные часы той ночи, моя молодость, щенячье неразумие моё обрекли их на всепрощающую любовь ко мне. В разговор я включалась стихами Блока, Гейне, Лермонтова. Горькая ирония Гейне тушила пафос. Они-то знали Гейне не только в переводах. Зазвучали стихи в подлинниках: Раиса Азарьевна читала стихи Гюго, а Н.В. - даже оды Горация, а от них - рукой подать до державинского «Глагол времён, металла звон» - я знала и любила эту оду.
Стало светать, тихо пошли к общежитию - проводить Р.Аз. Потом Н.В. провожал меня. Медленно и почти молча шли, «не соприкоснувшись рукавами». Улицы в столь ранний час были оживлённее обычного: после праздничной ночи все расползались по своим логовам, чтобы поспеть на работу - праздников не полагалось. И мы расползлись по логовам, но возникшее единение пришлось на всю оставшуюся жизнь.
В начале августа нам с Н.В. дали в общежитии комнату, освободившуюся после отъезда Бухштабов, Р. Аз. была постоянно с нами, но готовилась к отъезду, ведя переписку с Саратовским университетом и с Г.А. Гуковским, жившим тогда в Саратове».
* * *
В сентябре 2000 года мне впервые удалось встретиться и с самим Александром Николаевичем Горбанем. До этого мне много рассказывал о нём инициатор данной книги, его давний друг Геннадий Шмерельевич Фридман - известный омский предприниматель, общественный деятель и учёный. И поскольку, если бы не этот человек, не появилась бы на свет Божий сама книга, вначале следует рассказать о нём.
Сведения о Г.Ш. Фридмане регулярно помещаются в ежегоднике «Кто есть кто в Омской области», особенно подробные данные помещены в этом справочнике, вышедшем в 2002 году. Но мы возьмём самый свежий источник – альманах «История успеха», датированный 2003 годом. Здесь собраны материалы о выдающихся омичах – наших современниках. Интервью с Г. Фридманом сопровождает справка, озаглавленная «Досье». Она интересна нам и тем, что здесь упоминается имя героя этой книги:
«Фридман Геннадий Шмерельевич. Родился в 1946 году в г. Фюрстенвалде (Германия) в семье офицера Советской Армии. С 1953 года живёт в Омске. В 1963 году поступил в физико-математическую школу при Новосибирском госуниверситете. Закончил математический факультет НГУ. С 1969 по 1973 год работал в лаборатории теоретической кибернетики под руководством основателя советской кибернетики А. Ляпунова. С 1973 по 1976 год – в Институте экономики и организации промышленного производства СО АН СССР. В 1973 году защитил кандидатскую диссертацию по математической кибернетике. В 1976-1992 годах работал в Омском государственном университете доцентом, затем заведующим кафедрой прикладной и вычислительной математики. В течение четверти века был одним из организаторов летних физматшкол, Всесоюзных и Всесибирских математических олимпиад, олимпиад по информатике и программированию. В 1965 году во главе группы студентов создал заочную физматшколу при НГУ, успешно функционирующую и поныне. В 1990-1993 годах был членом, председателем комиссии по проблемам перехода к рыночной экономике Омского горсовета. С 1994 года и по настоящее время – президент ЗАО «Сибирская сотовая связь». Член президиума Российской Академии бизнеса и предпринимательства. Академик Международной академии информатизации (МАИ), председатель Омского научного центра МАИ. Председатель исполкома Восточной группы пользователей компании «Эриксон». Член совета «Ассоциации-800». Лауреат Национальной общественной премии им. Петра Великого за 2001 год. Женат, имеет сына и внуков. За границей бывает четыре-пять раз в год. Отдыхает по субботам. Предпочитает домашнюю кухню – гречневую кашу с молоком, судака по-польски «а-ля Фридман». Среди хороших знакомых – космонавт Александр Серебров, бард и бизнесмен Георгий Васильев. Считает по-настоящему великими учёными своего учителя Алексея Андреевича Ляпунова, основателя отечественной и одного из основоположников мировой кибернетики, в частности, создателя первого в мире языка программирования, и своего ученика в ранней молодости Александра Николаевича Горбаня, автора классических работ и создателя научных коллективов в разных областях: нейрокомпьютинге, неравновесной статистической физике, математической химии и экономической физиологии. («История успеха». Альманах. Омск, 2003, стр. 39-40)
Итак, первая встреча с А.Н. Горбанём. Она была мимолетной - приехал я тогда в Красноярск не специально к Горбаню, а на весьма уважаемую в литературной среде писательскую «тусовку» - «Литературные встречи в русской провинции» (сами писатели негласно называют эти встречи «Астафьевские чтения»). Я заносил в блокнот фамилии людей, с которыми мне предстояло, по мнению А.Н., встретиться в Омске и Красноярске, чтобы в будущей книге события тридцатилетней (и более) давности были отражены как можно объективней. Тогда я и услышал от Александра Николаевича фразу, которую потом не раз вспоминал, работая и над сбором материала, и уже непосредственно над текстом:
- А стержнем всего должна стать мама.
Но во всех разговорах со мной (а было их довольно много) Дебора Яковлевна о себе самой почти ничего не рассказывала. Если же что-то всё-таки прорывалось на эту тему из диктофонной записи на мои бумаги, то по её настоянию вымарывалось уже оттуда.
С утверждения о «неинтересности» собственной биографии и начинается самая первая наша беседа:
- Моя молодость и вообще моя жизнь - они ничего интересного для нашей темы не представляют. Хотя мы в 60-е годы и твердили евтушенковское «людей неинтересных в мире нет», это только тогда нам открыли, что у каждого человека есть свой интимный и даже тайный мир. Но в данном случае я тут ни при чём...
Тогда, во время моих неоднократных визитов к Деборе Яковлевне на проспект Мира, в её уютную, всю уставленную книжными полками квартиру, главной моей целью было - в первую очередь как можно дотошней порасспросить хозяйку. В дальнейшем я намеревался подробно поговорить (и, может быть, поспорить) с ней и о самой форме будущей книги. О том, например, что главным в ней должны стать устные свидетельства, непосредственные воспоминания самых разных людей, что живой человеческий рассказ с его некоторыми речевыми «неправильностями» украшает любое повествование.
Не знаю, убедили ли Дебору Яковлевну мои утверждения, что никаких, как она выразилась, «благоглупостей» в её материнских рассуждениях нет, что её памяти, живости изложения и точности языка может позавидовать любой молодой человек. Теперь уже поговорить и поспорить не с кем - осенью 2001 года матери героя этой книги не стало: она ушла из жизни, отметив за несколько месяцев до этого свое 80-летие...
Но наши встречи, многочисленные телефонные разговоры, обмен книгами, старыми журналами, газетными вырезками и другими материалами – всё это позволяет мне утверждать: главным стержнем этого повествования, во всяком случае, - значительной, начальной его части, стала всё-таки, как и было задумано, Дебора Яковлевна Сапожникова.
Естественно, все наши разговоры с ней вращались вокруг сына (хотя порой и уходили немного в сторону):
- Должна признаться: порой я не помогала, а, наоборот, - препятствовала Саше в его устремлениях. Он, например, стал заниматься математикой, в которой я ничего не понимала. Мне же он виделся врачом, это была моя мечта. Поэтому я не понимала все его, как я полагала, заскоки - что ему хочется сидеть над задачами, что он эти задачи решает не так, как полагается, а шиворот-навыворот, и учительница такой манерой решения задач весьма недовольна (я же честь педагогического «мундира» блюла и была на стороне учительницы). Поэтому сегодня я порой с болью вспоминаю, что не была той мудрой родительницей, которая действительно по-настоящему понимала бы своего ребёнка. Хорошо, что у него было стремление к сопротивлению, стремление делать всё по-своему. От меня он как бы отталкивался.
Далеко не сразу я стала воспринимать его как математика. Когда же он собрался в Новосибирск, то вообще было пролито море слёз: молила и умоляла - не езди. Как же это: в 13 лет ребёнок, несмысшлёныш, который иной раз может забыть поесть без моего напоминания, отправляется в самостоятельную жизнь, уезжает в другой город. Ну как здесь не плакать?! И он проявил тогда чудеса настойчивости, это я осмыслила намного позже.
Учился он в моем классе. Мы тогда (это было в 65-м году) поехали с ребятами в Москву, были зимние каникулы, а он остался дома, сказал, что не поедет ни за что. Дело в том, что именно к тому моменту он вычитал в «Комсомольской правде» объявление о конкурсе, о заочной Всесоюзной математической олимпиаде, ради этого и решил остаться. И он, по тогдашнему моему мнению, лопоухий и несобранный, он к этой олимпиаде прорвался и в ней победил. Когда я из Москвы приехала, Саша мне заявил, что его взяли в летнюю физматшколу.
И началась трагедия: он с самого начала твёрдо решил, что должен в Новосибирск уехать, а я с самого начала твёрдо решила его туда не пускать. Не хотела за ним признавать никаких математических талантов. Долго считала, что его отъезд в Новосибирск - это только лишь своеволие, упрямство, противостояние родительской воле и больше ничего. Потом я туда не раз ездила. И уже там взрослые авторитетные люди говорили, что мой сын - это будущий Ландау или будущий Иоффе, но даже тогда я всё это воспринимала как милые шутки.
А потом, когда случилось то, что случилось (было ему тогда 15 лет), я убедилась, что да - ничего не получилось, что я была права. Но у меня хватило ума, когда произошла эта трагедия, потом никогда в жизни ни одним словом его не упрекнуть. Вот тут с моей стороны была только поддержка. В первые же дни после его возвращения из Академгородка я поняла, что жизнь сына разрушена настолько, что я могу ждать каждый день чего угодно... Он оставался в квартире, а я вела уроки в школе и думала - застану я его живым, когда приду домой, или нет. Бегом бежала с работы. Это было так страшно…
* * *
Что же случилось тогда в новосибирском Академгородке?
Здесь мы должны прервать повествование Д. Я. Сапожниковой и подробно рассказать о событиях 1968 года.
Начнём же этот рассказ с ещё более раннего времени - с самого момента организации новосибирской физико-математической школы - явления по тем временам совершенно неординарного и уникального.
Слово - Геннадию Шмерельевичу Фридману:
- Новосибирская физматшкола могла возникнуть только во время хрущёвской «оттепели», она, по сути дела, - продукт этой самой «оттепели», т. е. времени, когда «железная» структура тогдашнего нашего общества несколько размякла и позволено было делать что-то неординарное.
Сама же идея, что с талантливыми людьми надо работать с раннего возраста, сама эта мысль зародилась в умах московской научной интеллигенции ещё в 30-е годы, и определённые шаги в этом направлении были сделаны уже тогда. Во второй половине 30-х годов начались математические олимпиады в Москве, после войны это было воссоздано, потом постепенно превратилось в систему. Проводились Московские, потом - Всероссийские, потом - Всесоюзные олимпиады. К математике добавились физика и химия.
И вот наступило время, которое сейчас принято называть «оттепелью». Одним из её результатов безусловно является возникновение и самого новосибирского Академгородка. В старой системе Академгородок с его атмосферой абсолютной научной свободы был бы просто-напросто невозможен. Он родился на новом месте, не в каких-то замшелых стенах, не там, где давным-давно не было тех же свободных ставок, где невозможно настоящее продвижение вперёд, где сидит какой-нибудь старый пень от науки, который давно уже сам ничего в этой науке не делает, но тем не менее не даёт проходу молодым. В новосибирский Академгородок - на «чистое место» приехали новые, энергичные, талантливые люди. Во главе всего дела стоял выдающийся учёный и одновременно выдающийся государственный деятель - Михаил Алексеевич Лаврентьев, неординарная, крупная личность. И Академгородок сразу получил некий карт-бланш. Была полная свобода для любых научных изысканий - твори и продвигайся! И, конечно, интенсивность научных исследований и получаемых результатов была по тому времени потрясающей, т. к. со всей страны собрали сюда талантливых людей.
Главную роль в создании физматшколы сыграл выдающийся ученый
- Алексей Андреевич Ляпунов. Он - первый председатель Учёного совета физматшколы, это его детище. Он создавал идеологию школы (было много споров, - какой она должна быть - прикладной или неприкладной, чему надо учить), сам читал лекции, причём он первый стал читать курс лекций по теме «Землеведение», а ведь сам Ляпунов - математик. Но он был универсально образованный человек. Например, после его смерти геологическая коллекция Ляпунова была перевезена в Геологический музей, и оказалось, что там не было до этого многих экспонатов, которые были у Ляпунова. Он уникальный человек - один из создателей мировой кибернетики, у него есть классические работы по математической биологии, глубокие философские труды. И он понимал, что образованный юноша не может обойтись без науки о Земле. Это подход Вернадского, если хотите. Речь шла о биогеоценозе, и Ляпунов был первым лектором по этому курсу, он его сам придумывал. Цель этого курса - научить понимать взаимосвязь вещей и явлений, понимать, в каком мире мы живем.
Таков был дух физматшколы. И он совпал с внутренним настроем юного Саши Горбаня. Это дало мощный толчок его дальнейшему развитию. Вся атмосфера физматшколы была такая - праздник ума, пиршество духа.
Сам я оказался в этой школе раньше - в 1962 голу, тогда нас «собрали» со всего Советского Союза. Я туда попал как победитель математической олимпиады в Омске. Вначале школа была как бы «пробной» - только летней, учёба продолжалась 45 дней.
А когда лето кончилось, мы разъехались, академики «заскучали», и к январю были решены все вопросы создания более солидной учебной структуры - физико-математической школы-интерната. Разослали нам приглашения. И в январе 1963 года начались занятия в первой в мире физико-математической школе-интернате.
Я проучился там полтора года, потом поступил в университет. Получилось, что фактически на 1-м курсе университета не учился, потому что до начала университетских занятий мы уже сдали экзамены за 1-й курс.
А в 1964 году я сам начал в этой школе преподавать. Сначала вёл спецкурс, потом мне было поручено и регулярное преподавание. И вот тогда Саша Горбань и появился в этой физматшколе в качестве юного её слушателя. Это был очень неординарный, заметный человек. Забегая вперёд, скажу, что школу он не закончил, проучился полтора года, экстерном сдал за 10-й класс и поступил в университет. Мальчик был - внешне длинная тростиночка, весьма ранимый, но очень толковый, что для физматшколы не такое уж удивительное явление.
Новосибирская физматшкола в то время, когда в ней учился Саша Горбань, развивалась, если говорить о её духовном стиле, на высочайшем накале. Тот же Ляпунов, тот же Будкер - великие учёные разговаривали с ребятами как с равными, т. е. так, как и должен разговаривать человек с человеком. И что интересно - разговаривали только на «Вы». Ни разу тот же Ляпунов за всю историю нашего общения не назвал меня на «ты». Хотя я, естественно, не возражал бы. Но должна была соблюдаться абсолютная симметрия. Своего внука он называл на «ты», потому что тот его тоже называл «дедом» и говорил ему «ты». А раз я не могу к нему обращаться на «ты», значит и он меня, в свою очередь, так не имеет права называть.
Саша учился в физматшколе в 1965 и 1966 годах. В то время особо близких отношений между нами ещё не было. Конечно, я знал, что он - сын Деборы Яковлевны Сапожниковой, знаменитой в Омске учительницы литературы…
Продолжается рассказ Д.Я. Сапожниковой:
- В бытовом плане жили они, мягко говоря, своеобразно. Общежитие, в комнате человека по четыре или по пять. Причём всё время они из комнаты в комнату перемещались. Вообще это была вольница. Я часто туда приезжала, но если я приезжала утром, то вечером уже уезжала, т. к. надо было домой в Омск, я ведь тут работала, как правило, на 4-5 работах. Может быть, - сейчас уже точно не помню - разок-другой я там и заночевала. Там была такая у них Эсфирь Сергеевна Косицына, с которой мы близко общались. Это их классный руководитель, преподавательница английского языка, ко мне и к Саше она хорошо относилась. Но эти ночёвки были исключениями. А обычно я приезжала рано утром, ребята были в это время на занятиях. И общалась я, как правило, с их уборщицей. Она, кстати, была в ужасе от того, что Саша так небрежен по отношению к своей одежде, ко всему внешнему. Но это у него от отца - врождённое и на всю жизнь - до сих пор: всё внешнее второстепенно. Так вот, эта уборщица помогала мне собрать ношеное и грязное бельё, как-то подладить его быт. Причем она всегда говорила, что ругать за растрёпанность Сашу не надо, что у него главное другое, - это она хорошо понимала.
Я со своими частыми наездами в Академгородок была не исключением, все родители-омичи опекали своих детей, все туда ездили. Друг другу помогали, что-то передавали, отвозили, почти все друг друга знали, перезванивались, были тесно связаны. Без этого было просто нельзя. А жили-то мы, наша семья, что там говорить - весьма скромно. Я, повторяю, работала на четырех-пяти работах! Главная - и адская - работа - это, конечно, школа. Кроме того, я активно сотрудничала с телевидением, вела там разные передачи, целые циклы. В институте усовершенствования учителей всегда принимала экзамены, в обыкновенных институтах - приёмные экзамены, это была весьма солидная прибавка - рублей 200. Я работала тогда буквально на износ. Хотелось почаще ездить к сыну, а ведь с пустыми руками не поедешь... И вообще, я всё время думала, что они там то и дело голодные - ведь растут ребята...
В общежитии была у них коммуна. И всё, что привозилось и присылалось из съестного, всё это, конечно, съедалось в один присест, в один буквально вечер. Что с них возьмешь - это были вырвавшиеся на волю тигрята. Но все они жили математикой, наукой. Решали свои задачки, спорили. Всё остальное их не касалось. Голодные - ну и пусть, где-нибудь в соседней комнате какую-нибудь корку можно перехватить, не беда...
Среди преподавателей, кроме Косицыной, запомнился мне ещё математик Найдорф, это тоже был их кумир. Все они были свободомыслящие люди, «подписанты». Об этом обо всём лучше Гольденберг мог бы расскать - преподаватель литературы, он смотрел на всю эту картину как бы с высоты...
Теперь-то я понимаю, что в своё время мы с Сашиным отцом совершили, его воспитывая, невероятный, глупый просчет. Отец всегда жил под бременем несуществующей вины, под бременем слежки и допросов. И так хотелось, чтобы сын в этом смысле жил по-другому. Вот мы и решили (было это где-то в начале 50-х годов), что он не должен быть раздвоенным, он не должен, как мы, носить фигу в кармане, что для того, чтобы стать сильным человеком, он должен принять этот мир таким, как он есть. Мы решили, что не будем его посвящать в этот политический мрак, в котором мы всю жизнь пребываем сами. Поэтому у нас в доме, где всегда бывали люди, близкие по взглядам, был под абсолютным запретом любой политический разговор в присутствии Саши, это исключалось. Вступление в октябрята, потом вступление в пионеры обставлялись как великие торжества. И в течение многих лет разыгрывалась эта очень серьёзная семейная комедия советского времени. Разыгрывалась она из нашего желания оградить сына от внутреннего разлада.
И он был хороший пионер, ходил со знаменем, дважды его отправляли в Артек. И мы с отцом всему этому искренне радовались. Саша привозил из Артека фотографии, рассказывал, что они там делали, и мы все его с интересом слушали. Вот так мы его воспитывали – абсолютно сознательно ограждая от политических реалий.
Конечно, читали ему сказки, водили на прогулки, отец учил его плавать. Всё было, как и у всех. Но... Но раз мы поставили такой предел, у нас не было и не могло быть подлинного духовного общения. В нормальных семьях в 13 лет родители перед детьми уже внутренне раскрываются, а мы были для собственного сына закрыты. И в этом была и наша трагедия, и его. Мы просто жили с ним рядом, старались воспитать его добрым, честным, порядочным. Правы мы были или нет? Такая вещь могла случиться только в нашей стране. Через многие советские семьи проходил такой водораздел. Много лет спустя я пыталась оправдаться перед Сашей. Оправдаться за то, что он из-за нас вступил в этот мир неподготовленным. Помню, даже стихотворение Пушкина про Чаадаева ему приводила:
Он вышней волею небес
Рождён в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах - Периклес,
А здесь он - офицер гусарский.
Я пыталась перед Сашей раскрыть заложенную здесь великую мысль: всё, что с человеком происходит, определено временем, в котором он живёт. И местом тоже. Великое дело - время. И место. Недаром Юрий Трифонов взял именно эти слова для названия своего замечательного произведения. Из этого круга не выпрыгнешь.
Но всё равно упрёки с Сашиной стороны потом были - упрёки за те искусственные духовные условия, в которых мы старались его воспитывать. Когда он позже понял, что я - его единомышленница, когда узнал, какую жизнь прошёл отец, когда он это всё понял, он прямо спросил: что же вы со мной сделали? А потом сказал, что он от своих детей никогда ничего скрывать не станет. (По своим внукам не возьмусь судить, насколько удачнее эта педагогика открытости).
Таким образом, поступив в физматшколу, уехав в новосибирский Академгородок, он был совсем не подготовлен к тому, что он там встретил. А многие из тех, кого он там повстречал, были диссиденты по духу, по воспитанию. Он погрузился в соответствующие разговоры, и для него совершилось открытие. И когда я приезжала в Академгородок, когда мы с ним встречались, у него по отношению ко мне была явная настороженность и даже некоторая ирония.
Вообще ирония в юношеском возрасте по отношению к «предкам» вполне понятна. Но один эпизод я не могу забыть. С ним там учился Саша Даниэль - сын известного литератора и диссидента Юлия Даниэля. В это время отец его уже сидел. Я же была в совершенном неведении и как-то, приехав в Академгородок, попыталась выяснить, кто его родители. Они с сыном переглянулись, и Саша Даниэль мне говорит: «А папа мой работает в системе КГБ, в тюрьме что ли, комендантом». Это они так «беззлобно» посмеялись надо мной, понимая, что я из другого совершенно мира. Конечно же, я ничего не знала о Саше Даниэле и о его отце, передо мной сидел умнейший мальчик, он был на два года старше Саши, такая разница тогда много значила: 14 лет и 16. И вообще он, мне казалось, на десять голов выше нашего. У него было другое окружение, он воспитывался не так по-дурацки, как наш сыночек. Даниэль был один из тех, кто вводил нашего сына в истинную настоящую жизнь. Сам же он, конечно, воспитывался по-другому, он не был, в отличие от нашего, замурован. С детства варился в общественной среде, и всё ему было открыто, ему были понятны общественные механизмы, ясны детали политической жизни. А наш Саша «варился» только в своих математических задачах. И я теперь могу себе представить, как всё это воспринимал наш Саша с его открытой и честной душой. Воспринимал, видимо, во сто крат ярче, болезненней и острее, т. к. до сих пор был совершенно от всего этого нами, его родителями, искусственно ограждён. Помните, как в сказке, где фея предсказала, что принцесса умрёт, уколовшись веретеном. И все веретёнышки вокруг убрали, спрятали. Но до конца убрать не смогли. Мы тоже все «веретёна» убрали, но одно всё-таки укололо.
Вот так всё и было. Правильно это или неправильно с нашей родительской стороны? Я до сих пор не могу окончательно поставить здесь знак «плюс» или «минус». Но делалось всё нами из самых добрых побуждений - как это, впрочем, всегда бывает: добрыми побуждениями вымощена дорога в ад...
Сын, например, абсолютно ничего не знал о прошлом Николая Васильевича. Так мы его воспитывали. У нас была любовь безмерная: у отца он был поздний ребёнок, у меня - единственный. И вот мы перемудрили, организовали ему безоблачное пионерское детство. А потом резко наступало прозрение, шоры с глаз упали. И момент этот был очень непростой…
Вспоминает сам Александр Николаевич Горбань:
- Мне всегда был интересен сам процесс познания. С детства читал массу научно-популярной литературы. Помню, как мы ещё вместе с мамой решали простенькие задачи. Но, конечно, в детстве я никогда не думал, что стану профессионально заниматься математикой, просто задачи решать было интересно. Слава Богу, что не встретились мне такие учителя, которые захотели бы поставить меня «на место». До сих пор с удовольствием вспоминаю Нину Сергеевну - нашу учительницу математики в старших классах, учился я в 94-й школе. Она на своих уроках давала мне читать какую-нибудь интересную книжку - например, по истории математики. И я вначале легко и быстро успевал сделать всё, чем занимались на уроке мои одноклассники, а потом раскрывал эту книгу. Но книжки я читал тогда не только по математике, а и по физике, весьма много - по биологии. У меня была замечательная книжка Кордемского «Математическая смекалка», которой я очень благодарен, я из неё во многом вырос, низкий поклон ей и её автору - гениальный сборник задач и ребусов математических.
А дальше была физматшкола с её совершенно замечательными педагогами. Помню, как в самом начале, ещё в летней школе, боролись за меня физики и математики. То есть наши преподаватели - студенты из университета, физики-теоретики - уговаривали меня, что мне надо заниматься именно физикой, а не математикой (а приехал я в летнюю школу как математик). Но в конце концов я (уже много позже, уже под влиянием Владимира Меламеда) понял, что заниматься мне надо всё-таки именно математикой. Таким образом, если попытаться коротко ответить на вопрос, как я стал математиком, как я пришёл к этой науке, то ответ будет - постепенно.
Меня иной раз спрашивают: не сушит ли душу постоянное занятие математикой. Вопрос бессмысленный. Это всё равно, что влюблённого в свое искусство музыканта спросить, не сушит ли его душу постоянное общение с нотами. Да никакое занятие, если его любишь, если им по-настоящему увлечён, душу не сушит, так не бывает. Любое увлечение делает человека только богаче.
Маме какое-то время хотелось, чтоб я стал врачом. У меня действительно есть склонность к медицине. Это проявилось уже в зрелые годы: много работаю с медиками, имею отношение к защитам научных работ по медицинской тематике. Так что в какой-то степени эта мамина мечта исполнилась: я имею отношение к математической диагностике. Но она-то имела в виду медицинскую работу непосредственно с людьми, т. е. чтоб я стал собственно врачом - человеком, который спасает. Вообще её идеал мужчины - это человек, который спасает. Как этический идеал это она в меня, пожалуй, вложила - я тоже считаю, что в жизни мужчина должен заботиться об окружающих, а если обстоятельства того потребуют, то и пытаться от чего-то и спасать их. Не всегда, правда, это получается.