Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Глава шестая
ПОДСПУДНЫЙ БЕС СОЧИНИТЕЛЯ ДОСТОЕВСКОГО
Отблески «кузнецкого венца» в дневнике Анны Сниткиной 1867г.
Страница 7 из 9
[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]
«Такая подлая скупость…»
В книге «Загадки провинции» мы рассказывали о схожем случае: нетрезвый кузнецкий учитель велел своей жене принести графин с водкой. Она выполнила просьбу, а он выбил поднос из ее рук со словами: «Не так подаешь!» Именно так на бытовом уровне, и даже среди интеллигенции, преломлялась «русская идея», ассоциирующаяся с «патриархальностью» представлений о взаимоотношениях мужа и жены. Так что описанные Сниткиной не вовсе лицеприятные поступки Достоевского, конечно, можно рассматривать не только как болезненную патологию, но и как весьма распространенный в мелкой разночинной среде стереотип поведения. Анна Григорьевна продолжает: «…Он получил письмо от (моей) мамы и принес мне, но тут он никак не мог удержаться, чтобы мне опять не заметить, что письмо было не франкованное, что он опять заплатил франк. Как это скверно, право; он, разумеется, нисколько не понимает, что мама для нас делает, сколько она для нас хлопочет, это он решительно не знает, а тут ценит какой-нибудь мелкий франк, считает, что вот, дескать, пришлось мне заплатить за письмо франк. Это низко, право, такая подлая скупость; разумеется, если бы у нас франк был последний, ведь нет же, ведь у нас теперь 420 франков, следовательно, один жалеть нечего. Да, наконец, если бы даже действительно было жалко, то ведь это меня оскорбляет, его замечание, неужели он не мог удержаться, чтобы мне так не заметить. Он ответил, что, может быть, у мамы денег нет, чтобы послать, а послать хочется; мне так досадно. Неужели мне, чтобы избавиться от упреков, придется написать бедной мамочке, чтобы не присылала мне нефранкованных писем, мне написать это будет так тяжело, как один бог только знает…».[190]
«Этот человек неисправим…»
Но интересно другое. Маму, конечно, можно за нефранкованное письмо пожурить, – притом, что Достоевский тоже живет отчасти и на её деньги. Однако в тот же самый день, когда он выказывает такую «подлую скупость» (как выразилась Сниткина), он решает ехать на рулетку в Саксон Ле Бен. Иными словами: бранит тещу и одновременно пребывает в готовности проиграть посланное ею вспомоществование. Анна Григорьевна, похоже, удивлена. 18 сентября: «Сегодня, когда рассчитали наши деньги, то Федя сказал, откладывая 100 франков в стол: «А вот на эти я отправлюсь в Саксон Ле Бен». У него есть решительно намерение отправиться туда, ведь вот странный человек: кажется, судьба так сильно наказывает, так много раз показала ему, что ему не разбогатеть на рулетке, нет, этот человек неисправим, он все-таки убежден, и я уверена, что всегда убежден, что непременно разбогатеет, непременно выиграет, и тогда может помочь своим подлецам (т.е. Паше и родне по линии брата, – авт.)».[191]
Да, в самом деле, похоже, Достоевский «неисправим». На примерного семьянина, на рачительного главу семьи он никак не похож. На галантного кавалера – тем более. Ему явно не до изысканного обращения. Подумать только: он отваживается указывать юной и вполне здоровой Сниткиной на ее мнимые или действительные физические недостатки, что граничило даже не с грубостью, а с издевательством. Анна Григорьевна опять жалуется: «Дал он мне денег 20 франков, чтобы я могла купить себе вуаль, потому что он все меня бранит за неровности кожи».[192]
«Я одета, как кухарка…»
«Неровности кожи»? Но неужели такая малость могла смутить Достоевского! И как можно указывать даме на непривлекательность её лика или недостатки кожи, тем более, что при беременности черты лица нередко огрубляются, появляются пигментные пятна. Притом, что ведь и Ф.М. – далеко не идеал красоты: стареющий эпилептик, лысеющий, с вставными зубами. Но если он отчитывает вполне здоровую и пышущую энергией юную Сниткину за мелкие недостатки её внешности, то как же он должен был «задевать» уже нелюбимую Исаеву! Неужели тоже бранил ее – за чахотку, за болезненный румянец на щеках, как бы подчеркивая вину умирающей в ее смертельном недуге?
Достоинство женщины Достоевский унижает целенаправленно. Сниткину (как в свое время Исаеву, наверное) попрекает, что плохо одета, хотя сам же и виноват – ведь ее лучшие платья закладывает, а новые покупать – не разрешает. 21 сентября: «Вот уже 2 или 3 дня, как Федя постоянно мне толкует, что я очень дурно одета, что я одета, как кухарка, что на кого на улице ни поглядишь, все одеты, туалеты, только одна я одета, как бог знает кто. Право, мне это было так больно слушать, тем более, что я и сама вполне хорошо понимаю, что я одеваюсь уж из рук вон плохо. Но что мне делать, разве я могу что-нибудь сделать: ведь если бы он мне давал хотя бы 20 франков в месяц для одежды, то и тогда бы я была хорошо одета, но ведь с самого нашего приезда за границу он мне не сделал еще ни одного платья, так как же тут еще можно упрекать меня за то, что я дурно одеваюсь. Мне кажется, надо бы было это ценить, что я еще не требую себе наряды, а вовсе не браниться, потому что тут уж я положительно не виновата…».[193]
«Я так… рада, что со мной не было Феди…»
В середине века россияне зачитывались «Мертвыми душами» и находили особую прелесть в том, что комизм действия был намеренно избыточным, гиперболическим, как и полагалось в романе-памфлете. Скажем, такой герой, как Плюшкин, конечно, вряд ли мог существовать в реальности. Но почему именно этот образ возникает в памяти при чтении тех мест дневника Сниткиной, в которых – про ее заложенные платья и про нефранкованные мамины послания?
Впрочем, вполне возможно, причина недовольства Ф.М. – отнюдь не в том, что теща не оплатила доставку корреспонденций в Швейцарию, а само содержание писем. Ведь у Анны Григорьевны от него – секреты, она ведет шифрованный дневник и не всегда рассказывает о деталях своей переписки (а вдруг в ней – о его врагах или о бывшем женихе А.Г. – Веревкине!). А потому – война письмам, адресованным супруге, тем более если их получение связано с расходами.
Сниткина грустит и поминает добрым словом ее любезного друга Веревкина, а тот интересуется у мамы, когда же А.Г., наконец, вернется в Россию: «На почте мне подали мамино письмо, и я так была рада, что со мной не было Феди. Он бы был опять недоволен, что письмо не было франковано. Мама между прочим говорила, что она встретила Веревкина, что он спросил, когда я приеду и нет ли чего нового. Когда я узнала об этом, то много думала об этом человеке. Право, может быть, он меня и до сих пор любит, может быть, он надеялся, что когда-нибудь будет и на его улице праздник. Я вспомнила о разных встречах с ним, о разных разговорах со мной…».[194]
«Я для него решительно не так дорога…»
Итак, на Сниткину нахлынула волна воспоминаний. Возможно, ей представлялось, как она могла бы жить с другим, не с Достоевским, причём ничуть не хуже. Сказано ведь: Веревкин «меня… до сих пор любит»! Салопы уж точно бы не закладывала…
Тяжкие раздумья навеяны откровенным признанием мужа, сделанным в тот же день. Оказывается, если бы ему достался капитал в 10 тысяч франков, он приобрел бы для жены не больше двух платьев. Вот такая щедрость! 22 сентября: «…Мы отправились обедать, и когда шли, то дорогой Федя считал, сколько нам нужно денег, чтобы несколько получше жить. Оказалось, что если бы мы надумали теперь поехать во Флоренцию и прожить там месяц, а оттуда поехать в Париж и там прожить 2, еще нужно на 1 (сотню) франков сделать одежду, тысячу франков послать домой родным и 400 франков разделить между должниками, т.е. ни больше, ни меньше нам нужно иметь, по крайней мере, 10 тысяч франков, да и то это решительно пустяки, и мы бы все-таки не стали хорошо жить. Федя рассудил, что тогда бы (имея даже 10 тысяч франков и послав сотню родным) могли бы мы сделать мне 2 платья: одно расхожее, а другое получше. Меня и насмешило, и оскорбило, право, такое предположение. Положим, что этих 10 тысяч у нас нет, что их у нас и не будет, что даже при простом предположении богатства, уж так… себя обольщать, право, даже слушать досадно. Как будто бы я для него решительно не так дорога, как эти подлые твари (т.е. Паша и родственники по линии брата, – авт.).[195]
«Его нынче все раздражает…»
Что оставалось делать Сниткиной? Метать громы и молнии по поводу мужниной «щедрости» она не умела. Образумить его она тоже не могла. А.Г. начала молиться. Но и это супругу не понравилось. Вспомним Врангеля, подметившего, что Достоевский «попов, особенно сибирских, не любил»! (Притом, что он стойкий приверженец т.н. «русской идеи», которая в привычной «славянофильской» трактовке неотделима от православия). Анна Григорьевна сетует: «Пришли домой усталые и недовольные. Федя всю дорогу мне рассказывал о Венеции и Флоренции, и мне ужасно было больно и досадно, что я, должно быть, так ничего и не увижу. Господи, как бы я желала что-нибудь увидеть побольше, чем я до сих пор видела. Вечером, когда мы стали ложиться спать, я стала молиться, молилась, не думаю, чтобы уж слишком долго. Но Феде это не понравилось, – впрочем, его нынче все раздражает, – и он мне это заметил. Я тотчас встала и, не желая с ним ссориться, простилась поскорее и легла спать. Но я не могла удержаться, чтобы не возмутиться. Федя сейчас заметил, что он меня обидел: он встал и пришел проститься со мной. Потом еще раза два подходил ко мне и просил, чтобы я его простила, что он очень грубый, что ему вовсе не следовало бы мне так замечать и пр. и пр., так что мы решительно помирились…».[196]
«Целый день мучился, раздражался и страдал…»
Сниткина мечтала о Венеции и Флоренции? Но ведь и Исаевой туда хотелось. Там – самое подходящее место для лечения чахотки. Но об Италии и Франции Достоевский, конечно, поминает отнюдь не в связи с гибелью первой жены. В Париже он встречался с Сусловой, его вновь тянет в город, где он изменял Марии Дмитриевне. Увы, подорванные рулеткой финансовые обстоятельства не позволяют осуществить вояж по странам, с которыми у него связаны такие радужные впечатления. Анна Григорьевна также жаждет перемен, ведь жизнь все чаще кажется ей грустной – не случайно это слово она употребляет в дневнике так часто. 23 сентября: «Сегодня утром мне было ужасно грустно: со мной это нынче очень часто бывает, мне кажется, что причина этому мне понятна, он заставляет меня сильно все принимать к сердцу. Мне сегодня припомнились его постоянные замечания о том, что у меня дурное платье; подумал он, кто из нас тут виноват, ведь, уж, конечно, не я. Я с самого утра принялась чистить свое платье, потом попросила у наших хозяек дать мне утюги, чтобы огладить его. Они были так любезны, что мне тотчас дали, и я выгладила свое платье, но все-таки оно вовсе не имело нового вида, это правда, да и какой может быть вид, ведь я его уж так давно ношу, что, право, и пора ему состариться. Как я уж сказала, мне было очень грустно. Федя меня несколько раз спрашивал, что со мной. Я отвечала, что у меня голова болит и просила его не приставать и не замечать, что я грустна. Так день прошел у нас грустно. Грустно сходили мы обедать… Потом Федя рассердился на меня. Ему представилось, что я разыгрываю роль, что мне вовсе не грустно, а что я только желаю к нему показать презрение. Поэтому он, как потом сказал, целый день мучился, раздражался и страдал. Странный, право, человек! Ведь я же уверяла его, что я нисколько и не думаю сердиться, что это он решительно напротив говорит… Вечером мы опять немного поссорились, потому что как я ни старалась с Федей разговаривать, он все-таки утверждал, что я злая, что я нарочно его мучила и пр. и пр. Так мы и расстались довольно холодно…».[197]
«Мне вдруг представилось, что он умрет…»
Сниткина «мучила» Достоевского «грустным видом»? Его неприятно поражала ее задумчивость? Но, право, ей было отчего придти в уныние: денег нет, платье изношено, салопы заложены. Картина невесёлая. Но для кого? Конечно же, для него, Достоевского: жестокосердная Сниткина истерзала бывшего каторжника, показывая ему, что презирает его, – в такую форму облёк он сложившиеся обстоятельства.
Хотя можно ли поручиться, что все обстояло именно так? Ведь у Достоевского так часто наблюдаем перемены настроений и мнений, вызванных одним и тем же поводом. Вот, например, А.Г. писала, как раздражался Достоевский ее вечерними «молениями». Но проходит два дня, и он, не скупясь на комплименты супруге, апеллирует к всевышнему и поминает бога – очевидно, желая сделать Сниткиной приятное. 24 сентября: «…Я проснулась и еще не совсем могла прийти хорошенько в себя, как вдруг услышала, что с Федей припадок… Я тотчас вскочила, зажгла свечу и села к нему на постель. Припадок, по моему мнению, был не слишком сильный, потому что Федя даже не очень кричал, и довольно скоро пришел в себя, но потом у него лицо было до такой степени в эти мгновения страшное, что я просто его испугалась (или я, может быть, сделалась такая, что на меня нападает страх). Право, мне до сих пор ни разу не случалось пугаться его, когда с ним это сделается, но сегодня до крайней степени страшное, такое страдающее лицо, что я побоялась за него. К тому же вдруг у него похолодело совершенно лицо и, главное, нос. Мне вдруг представилось, что он умрет. Как мне это было больно и как я молилась, чтобы припадок поскорее кончился! Федя довольно скоро очнулся и узнал меня. Он назвал мое имя, но я не расслышала, и чтобы знать, может ли он назвать имя мое, спросила, как меня зовут, и он, еще хорошенько не придя в себя, сказал мне, что меня зовут Анна. Потом он как будто бы пришел в себя… Он все говорил, что боится так страшно умереть и просил, чтобы я посматривала за ним, я уверена, что с ним ничего не будет, да к тому же я не буду и спать, буду все слушать, если с ним что-нибудь случится. Он назвал меня множеством хороших имен, называл ангелом своим, что он меня очень любит и благодарит, что я за ним хожу и сказал: «Да благословит тебя бог за это». Я была очень тронута его словами. Мне казалось, что он меня действительно любит…».[198]
«Он целый день мучился и страдал…»
Достоевский вспоминает о Боге сразу после припадка, т.е. в очередной раз как бы побывав на грани смерти. Он явно преобразился – а ведь так недавно ругал Сниткину за то, что она долго молится.
Наблюдаем как бы раздвоение личности Ф.М. – в нем уживалось два человека: переживший плац – боялся смерти, а другой, которому после острога, казалось бы, все нипочем – презирает ее, и грозится то выброситься из окна, то утопиться. Один после казни – верит в Бога; второй, после каторги – безбожник, «не любит попов», как и множество прочих обитателей Мертвого Дома, долголетне общавшихся с отверженными.
Но первее всего для него «Эго», и обращение к Богу чаще происходит в контексте его собственных, первоценнейших жизни и здоровья. В бедах же своих и семейных неурядицах он готов попрекать кого угодно, только не себя. Так, сразу же после обострения болезни он винит Сниткину, что та провоцирует его приступы эпилепсии (а немногим раньше, как уже было сказано – тем, что «выглядит, как кухарка», хотя сам же и закладывает ее платья). 24 сентября: «Федя меня вздумал уверять, что он думает, что главным образом его болезнь произошла от того, что вчера он целый день мучился и страдал, что я на него сержусь».[199]
«Я всё тут одна виновата…»
Легко представить, как в начале 60-х годов он в диалоге с самим собой объявляет источником своих неудач и многочисленных болезней Исаеву (точно так же, как и в случае со Сниткиной). И если общение с М.Д. обострило его нездоровье – значит, лечиться в Италиях должен он, а Исаевой уже ничто не поможет – именно так, возможно, рассуждал Достоевский, отказывая ей в вояже по Европе в 1862-63гг.
Конечно, были и другие хвори, не связанные с эпилепсией. Он страдал, например, приступами простатита. Позволим себе предположить – не следствие ли посещений злачных мест Лондона, о которых он пишет в «Зимних заметках о летних впечатлениях»? И тогда причина недуга, опять же, – Исаева! Долго болела, долго умирала, и потому не удовлетворяла его как жена – что и подтолкнуло его к опасным связям...
Измены ещё здравствующей Марии Дмитриевне никак нельзя объяснить легкомыслием и «гулящим» норовом – не справлять же физиологические потребности с умирающей! К тому же, – этот неуёмный Вергунов не покидал её мыслей, она помнила о нем до гроба, мужа же третировала, такое вот коварство… – возможно, и такие мысли посещали Достоевского в последние два года жизни Исаевой.
В ссорах со Сниткиной виновной он считал именно Анну Григорьевну – тактика, усвоенная со времен М.Д. 25 сентября 1867г. – очередное переваливание «с больной головы на здоровую»: «Сегодня я проснулась часов в 9, оглянулась на Федю, и вдруг мне показалось, что он слишком уж бледен и слишком неподвижен. Я тотчас сошла с постели, подошла к нему и, чтобы удостовериться, взяла его за нос, который оказался холодным. Это меня несколько испугало, но он тотчас открыл глаза и этим меня убедил, что жив. Он был очень удивлен, когда увидел, что я его взяла за нос, и спросил, что мне такое нужно. Потом немного поспал и встал, чтобы пить кофе… Когда он сидел за кофеем, то сказал: «Как я прежде пил». Мне показалось, что это он сказал с тоном сожаления, я спросила его: «Что же, разве кофе не хорош?», и спросила это совершенно обыкновенным тоном. Ему показалось, что я на него закричала, вот он и сам раскричался на меня, сказал, что я постоянно ссорюсь с ним (а, между тем, кто постоянно-то начинает ссоры, как не он). Я просила его не кричать, он назло мне закричал так громко, как обыкновенно дома кричал на Федосью. Меня это ужасно как обидело, я пила кофе и плакала. Феде, видно, было жалко меня, и он начал оправдываться, говорил, что не он закричал, что у него и в голове не было ссориться, а что я всё тут одна виновата. Я просила его со мной теперь не говорить, пока я не успокоюсь…».[200]
«Решительно свалил беду на меня…»
Итак, – поиски виновного. И если даже в пустяках он постоянно ищет «крайнего», то что же говорить о главном, о тени усопшей Марии Дмитриевны – тут уж он и подавно никому не признался бы ни за что на свете в своих провинностях.
Но все это – для постороннего глаза. Наедине с собой, конечно, знал, очень знал, кто именно «сокрушил» Исаеву. Знал, но не раскаивался – возможно, следуя обычаям каторги; ведь редкий арестант станет себя виноватить. Каждый находит оправдание собственным проступкам, а то и преступлениям – так уж устроен человек. Пресловутый «закон личности», о котором Ф.М. писал в день смерти Исаевой, срабатывает безотказно: всеподчиняющее «Эго» истерзанного болезнью сочинителя давит на Сниткину, как когда-то – на Марию Дмитриевну. 26 сентября: «Когда я воротилась домой, то стала переписывать то, что меня Федя просил переписать вчера, но оказалось, что надо было даже переписать и больше. Федя ужасно спешил, уверяя, что вот из-за меня не придется послать (статью, – авт.), что мы так давно не посылаем и решительно свалил беду на меня, как будто бы я была виновата в том, что он больше, чем полгода, не мог написать статью, а тут один день для него стал такой важный, что непременно нужно было окончить сегодня…».[201]
«Чтобы послать деньги…тунеядцам…»
От каторги – не только некоторая агрессивность даже по отношению к самым близким, к жене, – «подспудный бес» подталкивает его на игру словами, заставляет лицемерить. Сниткина не раз отмечала в дневнике, что мужу не верит. В Сибири Достоевскому долголетне приходилось скрывать своё естество, подлаживаясь под окружающих и острожные порядки, что с неизбежностью приводило к появлению двойной морали, к разительному контрасту между благими намерениями и реальными поступками – то же самое А.Г. спустя почти полтора десятилетия прослеживает в малейших нюансах его поведения. 28 сентября: «Сегодня мы всё высматривали мне туфли, Федя несколько раз предлагал зайти, но я не захотела, потому что знала, что туфли непременно будут стоить франков 10, если не больше, а ужасно гадких мне брать не хотелось; потому я отговорила его. Долго он всё вздыхал и говорил, что даже туфли мне не может купить. Видно было, что это его огорчало (но, право, я вполне уверена, что получись у нас деньги, напротив, разговоры были бы не о одежде нам, а о том, чтобы послать деньги в Петербург тунеядцам)…».[202]
«Тунеядцы» – это, конечно, пасынок и семейство умершего брата. Но если они – как бы на иждивении Достоевского, то сам Ф.М. – в зависимости от подаяний матери Сниткиной. И, стало быть, в каком-то смысле не очень от Павла и отличался. Притом, что за глаза тёщу ругает, хотя бы за нефранкованные письма – но ведь точно также и Паша возмущался недостаточностью обеспечения, получаемого от отчима. 29 сентября: «Сегодня написала и отправила к маме письмо с просьбой о деньгах. Вечные просьбы. Господи, когда-то я не буду её беспокоить…».[203]
«Я как-то особенно беспокоилась…»
Впрочем, еще не ясно, насколько следует доверять записям Анны Григорьевны. И дело не только в прямых искажениях фактов, которые Сниткина иногда допускала намеренно.
Несмотря на то, что сказанное Достоевским отражается ею, преимущественно, точно, – всё равно не всегда можно установить, насколько оно отвечало внутренней его убежденности. Хотя А.Г., похоже, изучила характер мужа, что называется, «до донышка», и даже пытается управлять его поступками и эмоциями.
Если ей хотелось подвигнуть Достоевского на действие, к коему он был внутренне не готов, она знала, как и какие струнки его души задеть, чтобы добиться желаемого. Например, она приходит к выводу, что лучший способ рассорить его с Пашей – горячо заступиться за пасынка, похвалить, так что из чувства противоречия Ф.М. воспылает гневом и против А.Г., и против Павла. 30 сентября: «Сегодня утром я как-то особенно беспокоилась, так мне хотелось получить письмо. Вот я часов эдак в 11 пошла на почту и действительно получила от мамы записку. В ней она мне пишет, что Паша явился в нашу лавку и спрашивает, нет ли на имя Сниткиной из-за границы письма и сказать адрес. Я пожалуй что и уверена, что он, пожалуй, и не посовестится решительно взять себе письмо. Это такой уж человек. Мне это было до такой степени неприятно, что ужас; но я решительно не так поступила, как мне было бы нужно поступить. Именно, идя домой, я расплакалась и сказала об этом Феде. Он, по духу противоречия, разумеется, начал заступаться за Пашу. Мне следовало бы сначала похвалить Пашу, тогда бы, конечно, другое было бы дело. Это уж Федя тогда-то бы начал бранить его…».[204]
«Одеть всю эту поганую орду…»
Итак, Сниткина знает, как вызвать негативные или, напротив, положительные эмоции у мужа. Таким образом, она признается в способности провоцировать его на неосторожные высказывания или действия.
Теперь представим такой расклад ситуации. Сниткина не любит Павла, который измывается над ней, обращается как с ровней, ведь они почти одногодки. Ненависть переходит и на Исаеву, как на мать Паши, и А.Г. даже неосознанно, инстинктивно, вполне могла подталкивать Достоевского, воспользовавшись каким-нибудь очередным его психическим аффектом, на нелестные отзывы о почившей, используя уже описанную выше тактику: похвалю М.Д., а он, из чувства противоречия, то есть из желания перечить, так часто у него возникающего, станет Исаеву бранить и выдумывать о ней небылицы. И вот – образ «темпераментной африканки» сформирован – он как бы передается по наследству дочери, Любови Федоровне.
Антипатии Анны Григорьевны тем более стойкие, что Исаева – часть чуждого для неё мирка петербургской родни Достоевского (сказано же в дневнике – «орда поганая»!), которую она винила во всех смертных грехах и, в частности, в том, что «пропадают» заложенные супругом серьги и платья. 1 октября: «Что же до моих золотых вещей, которые заложены в Бадене, то об этом теперь и говорить нельзя (чтобы их выкупить, – авт.), потому что нечем послать. Я и теперь предлагала Феде, чтобы послать туда деньги, вещи оттуда пришлют, и тогда их здесь заложить, уж если не 120, то по крайней мере 100-то франков дадут. Но он не согласился; что же делать, надо покориться, хотя мне очень и очень жаль, если придется потерять эти вещи, а что придется, так это уж наверно, про это и говорить нечего; я даже предлагала, чтобы Федя прежде выкупил, а что когда я попрошу маму прислать мне деньги на выкуп и выслать ей эти вещи, чтобы она могла мне их заложить, но Федя всё не хотел, а теперь они и пропали. Ведь, право, и у меня и так нет решительно никаких украшений, были только одни эти серьги и брошь, но теперь и их нет. Вот они что значит, подарки-то; а когда я дождусь новых серёг, ведь этого уж решительно никогда не будет. Прежде надо будет одеть всю эту поганую орду, а потом уж надеяться себе что-нибудь завести. Надо прежде долги все отдать и этих подлецов успокоить, а тогда только покупать себе вещи. Ах, боже мой, как всё это скверно…».[205]
«Ей непременно следует поставить памятник…»
И если Исаева для Сниткиной – тоже «часть орды», то для Достоевского всё – куда сложнее. Потому что иногда он вспоминал о том убиении и пытался искупить свою вину перед Марией Дмитриевной добрыми отзывами о ней, и они казались вполне искренними. Такое случалось нечасто. Сниткина фиксирует лишь один подобный эпизод. Интересно, что это происходит в день, когда он делает пометки в тетради с записями глав «Преступления и наказания». Возможно, сюжет романа, или само его название заставляет Ф.М. мысленно вернуться к теме «Исаева» – тем более, что она могла послужить прототипом для Катерины Ивановны Мармеладовой. Так что в дневнике Анны Григорьевны вновь появляется имя М.Д.: «Сегодня он начал программу своего нового романа, записывает он его в тетради, где было записано «Преступление и наказание». После обеда, когда Феди нет дома, я всегда прочитываю, что он такое записал, но, разумеется, ни слова не говорю ему об этом, потому что иначе он бы на меня ужасно как рассердился. Зачем его сердить, право, мне не хочется, чтобы он прятал от меня свои тетради, лучше пусть он думает, что я решительно ничего не знаю, что такое он делает. Понятно, что человеку очень неприятно, если читать то, что он написал нагрязно. Когда мы пришли домой, то Федя сказал, что мы довольно хорошо живём друг с другом, что он даже не ожидал такой спокойной жизни, как здесь, что мы очень редко ссоримся, что он счастлив. Вечером, когда он прощался, то сказал, что если он умрёт, то чтобы я его вспоминала хорошим и думала о нём. Я просила его не говорить так, что это меня всегда ужасно как беспокоит. Тогда он сказал: «Нет, зачем умирать, разве можно оставить такую жену, нет, для неё нужно жить непременно». Он нынче меня называет «M-me Достоевская», и я очень люблю это слушать, когда он это говорит. Потом вечером у нас обыкновенно идут разговоры; так, вчера мы говорили о евангелии, о Христе, говорили очень долго. Меня всегда радует, когда он со мной говорит не об одних обыкновенных предметах, о кофе, да о сахаре, а также, когда он находит меня способной слушать его и говорить с ним и о других, более важных и отвлеченных предметах. Сегодня мы говорили о его прежней жизни и Марии Дмитриевне, и он толковал, что ей непременно следует поставить памятник. Не знаю, за что только? Федя толковал, что его похоронят в Москве, но так решительно не будет».[206]
«Я доставляю ему счастье…»
Итак, Достоевский хочет «поставить Исаевой памятник». Не иначе, чтобы замолить свой грех, искупив «убиение»?
Однако примечательно иное. Удивляет совпадение: иногда, когда он вспоминал об Исаевой, пускался в отвлеченные рассуждения о Христе – вспомним его записную книжку с фрагментом, датированным следующим днём после её кончины. Но могло быть иначе – не Исаева вызывала в его воображении образ Распятого, а, напротив, тема мученичества вообще невольно связывается в его сознании с гибелью М.Д., а воспоминания о ней для него так тягостны! Неудивительно поэтому, что он бурно протестовал, когда Сниткина молилась: он нарушил заповедь «не убий», и теперь страдает от укоров совести.
Сниткину же, пожалуй, интересует не истинная подноготная его отношений с первой женой, а чисто внешние проявления, которые давали метастазы в день сегодняшний. Оттого и возражает она, скорее, не против лестной аттестации умершей (ибо словам Достоевского не верит), а против конкретного предложения Ф.М. похоронить его в Москве, то есть – рядом с М.Д. Она не хотела уступать «сопернице» даже места на кладбище, рядом с Ф.М., а тем более дать повод для скандала в будущем: ведь А.Г. – верная помощница великого писателя, её надлежит предать земле рядом с его надгробием, нельзя же допустить, чтобы прах «темпераментной африканки» находился поблизости...
Проходят сутки – Достоевский делает Сниткиной комплимент: якобы он никого и никогда так не любил, как Анну Григорьевну. Сравнение с Исаевой оказалось в пользу А.Г. Не исключено, что Достоевский понимал, как глубоко он уязвил Сниткину, когда сказал ей про памятник Исаевой, и он спешит исправить оплошность. Но Анна Григорьевна, которая постоянно противопоставляла себя Исаевой, удовлетворена. Она радуется: «Федя меня разбудил прощаться, говорил, что он меня ужасно как любит, что он будет тогда очень счастлив, если я такая буду всегда, что тогда он будет награжден не по заслугам. Я сказала ему, что он теперь по утрам стал гораздо ласковее, чем прежде, он отвечал, что разве с тобой можно быть не ласковым, ведь ты всех побеждаешь, всех покоряешь своим обращением. Потом ночью, когда уже лежали в постели, сказал, что он никогда еще никого так сильно не любил, как меня… (выделено Сниткиной, – авт.). Вот такого-то я всегда и дожидалась, вот этих-то слов, потому что мне всегда хотелось, чтобы он сам сознался, что я доставляю ему счастье, что он никогда не был так счастлив, как со мною, и чтобы это убеждение, что он любит меня больше, чем всех, вошло ему в кровь и плоть, чтобы он был сам совершенно в этом уверен. Вот тогда я буду довольна и счастлива…».[207]
«Федя сделался необыкновенно ласковый…»
Достоевский очень умел быть покладистым, когда добивался от Сниткиной поблажек и уступок. Так, на следующий день после откровенных признаний, так впечатливших А.Г., он опять собирается на рулетку, и ему нужно загодя получить на это согласие. Таким образом, возможно, любовные признания Ф.М. имеют весьма прозаическую подоплёку: он хочет сделать Анну Григорьевну посговорчивее. 4 октября: «Потом, после кофейни, Федя пришёл и предложил мне идти гулять, и хотя было довольно холодно, и я почти дрожала, но мы отправились. Дорогой мы начали говорить о том, ехать ли ему (на рулетку, – авт.) или не ехать. Я особенно сильно не советовала, и когда мы гуляли по Ботаническому саду, то моё молчание даже рассердило Федю и он сказал: «Ведь вот молчит, неужели нечего сказать, или ты очень осторожна». Я ему отвечала, что если мы раз решили, чтобы ехать, то пусть он уж едет. Он был в ужасном волнении и очень колебался. Действительно, имея 200 франков денег всего-навсего и не видя ничего больше в будущем, отдать 150 франков, на которые мы бы могли всё-таки прожить несколько времен, к тому же пропадут серьги и моя брошь. Но что же делать, ведь если Федя взял эту мысль в голову, то ему будет уж слишком трудно расстаться с нею. Потому отговорить его не ехать почти невозможно; пошли мы разменять 100 франков, купив один фунт кофе за 2 франка и потом воротились домой. Федя сделался необыкновенно ласковый, он уверял меня, что если он и поедет, то будет ужасно как беспокоиться, что такое со мной, что я делаю, уж не случилось ли какого со мной несчастья. Я стала собирать ему чемодан, но он был всё ещё в нерешительности, ехать или нет. Когда я легла немного полежать и почти уснула, он подошёл, чтобы тихо посмотреть на меня и, увидев, что разбудил, ужасно жалел об этом и толковал, что меня очень любит…».[208]
«Я люблю тебя больше всех…»
Таким образом, связь между поездкой на рулетку, согласием на то Сниткиной и уверениями в любви к ней почти очевидна. Чувствительные признания как бы связаны с предстоящим посещением казино, на что требуется согласие жены – Сниткина даёт ему карт-бланш на очередные траты за игорным столом. Не случайно Анна Григорьевна подчеркивает, что во время упомянутого разговора он пришёл в необычайное волнение. Возможно, опасается, как бы жена не передумала и не стала противодействовать его очередному свиданию с рулеткой, и поэтому продолжает горячо её убеждать в своей привязанности. 4 октября: «Сегодня у нас зашел разговор о том, что если бы у него было 200 тысяч, я сказала, что тогда бы, должно быть, мы очень дурно бы жили, и что я, вероятно бы, украла бы эти деньги у него. Он отвечал, что счёл бы за счастье дать мне эти деньги, был бы счастлив, если бы я только их взяла. Потом он жалел, зачем ему не 30 лет и нет у него 40 тысяч. Я начала стирать шёлковые полоски от юбки и гладить платки, тогда он сказал, что вот тебе бы следовало на креслах сидеть, а я отвечала: «Есть фрукты и пить пиво, вот бы была жизнь-то, а то что теперь». Он говорит, что никогда не забудет, что я теперь стираю и глажу для него, и это в первом же году нашей жизни. Потом, когда я легла спать, то спросила, любит ли он меня. Он отвечал, что любит. – «Так ли, как всех?» – «Я не отвечу. Нет, я люблю тебя больше всех, почти так, как любил и люблю покойного брата, а к этому ревновать уж нельзя; нет, даже больше, чем брата, умри ты, мне кажется, я ужасно бы тосковал, всё припоминал твоё личишко, как ты тут сидела, говорила, нет, мне кажется, что я бы просто не мог даже жить, просто бы умер, так мне было бы тяжело». И эти слова он говорил с видимым волнением. Я видела, что это, должно быть, так и было бы, если бы я умерла. Меня это даже тронуло. – «Ты бы, пожалуй, женился бы, и у моей Сони была бы злая мачеха. Пожалуй, и не злая, но к Соне будет злая». – «Нет, ты можешь быть спокойна, у твоей дочери не будет мачехи, у неё будет Сонечка… и то под моим близким присмотром. Но зачем мы говорим об этом, этого и случиться не может». Я сказала, что тогда мама присмотрит за Соней. Он отвечал: «Да, твоя мама, вот кто будет за нею смотреть». Но потом прибавил: «Зачем же мы говорим об этом, какие мы дураки»…».[209]
«Для таких, как ты, и приходил Христос…»
Достоевский считает, что к покойникам ревновать нельзя – и к брату его в частности. И, значит, к Исаевой – тоже? Но Анна Григорьевна настроена иначе, мы знаем это по другим местам дневника. Да, впрочем, и по приведенной выше цитате – ведь А.Г. заводит разговор о мачехе не случайно. Потому что могла подозревать, что её, Сниткину, подразумевающаяся новая жена Достоевского будет ненавидеть также неистово, как Анна Григорьевна – Марию Дмитриевну. Притом, что неприязнь к усопшей, которую А.Г. совсем не знала и о которой, по законам христианской морали, надлежало бы говорить только хорошее, сочеталось с частовременными обращениями к Богу – вторая жена Ф.М. всячески поддерживала благочестивый образ жизни, и чуть не по нескольку раз в день молилась.
Кстати, Достоевский, когда ему было совсем невтерпёж и его непреодолимо тянуло к рулетке, взывает к её чувствам доброй христианки. И хоть «поповское» ему претит (вспомним Врангеля: священников, особенно сибирских, не терпел!) – пересиливает себя, и заверяет жену: именно для таких, как она, «Христос приходил».
А для Исаевой – разве спаситель не приходил? Разве она мало страдала? И столь ли уж это важно в щекотливый момент, когда нужно ублажить А.Г. накануне планирующейся поездки в казино! Анна Григорьевна записывает: «Я заснула, и он старательно меня закутал. Это он делает с большим удовольствием, как я вижу, вообще прислуживает мне очень. Как я его люблю, право, ещё больше, когда вижу, что он меня так любит. Когда он пришёл прощаться, то много и нежно меня целовал, говорил, что он решил, если ехать, то непременно приехать в воскресенье, потому что долго без меня пробыть не может. «Я жить без тебя не могу, – говорил он, – как мы срослись, Аня, и ножом не разрежешь, а ещё мы разъезжаться иногда хотим, ну, где тут разъезжаться, когда друг без друга жить не можем». Потом уже в постели он говорил: «Вот для таких, как ты, и приходил Христос. Я говорю это не потому, чтобы любил тебя, а потому, что знаю тебя…». Потом он много меня просил, чтобы я берегла его Соню, его дочку, называл меня мамашей. Я теперь знаю, что Федя чем дальше, тем больше начинает меня любить, и вполне уверена, что при ребёнке его любовь будет ко мне ещё больше. Господи, как я счастлива! Я так счастлива! Я так счастлива, как никогда и не надеялась быть. Право, у других всегда бывает, что после года супружества муж и жена становятся холодней и холодней друг к другу. Авось бог поможет, что у нас не будет так, авось у нас любовь будет укрепляться, и чем дальше, тем больше, как я бы была счастлива, если бы мне удалось хотя бы сколько-нибудь украсить его жизнь. У него так было мало радостного в жизни, что хотя под конец-то ему было бы хорошо. А я уверена, что если он будет меня любить, то я нисколько не изменюсь к нему, да даже если он меня и разлюбит, то вряд ли я переменюсь…».[210]
«В несколько ударов всё кончилось…»
Но вот цель достигнута, – Сниткина подалась красноречию Ф.М. и даёт согласие на рулетку. Достоевский доволен. Он едет в казино и проигрывается. Причём накануне А.Г. тщательно его инструктирует: в случае удачи непременно послать домой, к ней, 200 франков – а на остальные пусть рискует. Но, вырвавшись из дома, азартный игрок забывает о советах жены – он всецело поглощён миражом удачи, и поначалу ему на самом деле везёт. Но, в конце концов всё же оставшись без денег, приходится придумывать объяснения и ссылаться на обстоятельства, которые помешали выполнить совет супруги: почта не работала, и вообще уехать вовремя к Анне Григорьевне, как и договаривались, никак нельзя было, потому что… опоздал на поезд, а виноват лакей – не разбудил в назначенный час. Сниткина уверена: муж вводит её в заблуждение, она – в сомнениях. Но что больше всего её волнует – проигрыш или обман, который она считает злонамеренным – сказать трудно: скорее всего, она в равной мере потрясена и тем, и другим. 7 октября: «Он был чрезвычайно бледен, как-то измучен и расстроен, сначала он меня не видел, но потом приметил и с радостью подал мне руку. Мы вышли, и я начала его утешать. Он мне говорил: «Вот беда-то какая, вот беда. Видишь, что у меня даже пальто нет, там оставил, хорошо, что ещё теперь тепло, а я бы мог простудиться». Мы вышли из вокзала и пошли, он держал меня под руку. Я стала его утешать, но он говорил: «Нет, ведь у меня было 1300 франков, в руках было третьего дня, я велел себя разбудить в 9 часов, чтобы ехать на утреннем поезде (к Анне Григорьевне, – авт.), подлец лакей не думал меня будить и я проспал до половины 12-го. Потом пошёл в вокзал и в три ставки всё проиграл. Потом заложил своё кольцо, чтобы расплатиться в отеле. Потом на остальные тоже проиграл. Потом узнал на железной дороге, в котором часу пойдёт поезд, сказали в 5, нужно остановиться ночевать в Лозанне, а у меня было 12 франков, разве возможно было ехать, я отыскал какой-то пансион и там заложил своё пальто за 13 франков, тут мне предложили у них остаться, дали мне маленькую скверную комнату, где я всю ночь не мог уснуть, потому что в соседней комнате какая-то собака визжала и выла всё время и её били; потом в 4 часа меня разбудили, и я отправился в Женеву». Он сказал, что даже во 2-й раз, когда он пошёл с деньгами, полученными от заложенного пальто, и тогда он отыграл даже 70 франков, но потом опять стал ставить по 5 франков и в несколько ударов всё кончилось…».[211]
«Он был в страшном отчаянии…»
Поражает, однако, что сама Сниткина так надеялась всё-таки на удачу, и поминала мужу о 200-300 франках, которые могли быть выиграны и посланы ей по почте. Притом, что Достоевский взял из семейного бюджета для казино около 150 франков. Таким образом, А.Г. уповает на чрезвычайное везение, то есть на 200-процентный «бонус». И, разумеется, есть оправдание – так не хотелось клянчить «у бедной мамочки», и вот А.Г. поддаётся на уговоры мужа попытать счастья, поставив на кон почти всю имеющуюся у них наличность. После сокрушительного фиаско опять нужно к кому-нибудь обращаться за помощью. Анна Григорьевна безутешна: «Он (муж то есть, – авт.) был в страшном отчаянии, мне было тоже горько, и хотя я его и утешала, но мне было так тяжело, что я просто не знаю готова была что сделать. Я даже почти не слушала его, не могла понять, что он такое говорит, так меня это поразило. Ведь вот, подумала я, давалось счастье в руки, сам виноват, если не мог привезти домой выигранного. (Я про себя вполне уверена, что лакей его разбудил вовремя, а что ему самому не захотелось приехать. Тут явилась мысль, что вот, дескать, я непременно выиграю не только что одну какую-нибудь тысячу, а уж наверно 10 тысяч, чтобы облагодетельствовать всех, ну, разумеется, дикие мысли пошли, вдруг разбогатеть, вот и пошёл и в 3 удара всё проиграл. Я спросила его: «Я ведь писала тебе, чтобы ты прислал мне 200 франков, а там на остальные мог бы рисковать, сколько угодно, почему ты этого не сделал?» Федя и тут нашёлся сказать, будто бы там почта заперта утром, потому он не мог отправить. Но это тоже неправда. Я этому ни капельки не придаю веры, больше ничего, пошёл, чтобы было с чем большим играть). Нет, я этого решительно не понимаю. Как? Знать, что дома всего-навсего 40 франков, что следует неизвестно откуда достать деньги, что достать решительно нельзя, и вдруг, выиграв так много денег, не послать 200, 300 франков, зная, что это меня сильно как успокоит, и вообще даже в случае проигрыша может нам очень помочь. Мне нисколько, право, не досадно на проигрыш 1000 франков, но ужасно больно за те 300 или 200 франков, которые я просила прислать. Господи! Как я много на них надеялась. Во-первых, что для меня главное, не следовало бы посылать мне письмо к маме, опять её, бедную, несчастную, беспокоить и тревожить, прося, чтобы она нам непременно прислала хотя сколько-нибудь денег, 125 рублей. Боже мой, что бы только я ни дала, чтобы не просить её, не беспокоить моего бедного ангела, мою бедную старушку. Как мне это больно, как я и представить себе не могу, так мне это тяжело. Во-вторых, надо опять будет писать и клянчить у Каткова, человека, который нас так много обязал и просить которого теперь от меня, несмотря на то, что я его решительно не знаю, очень грустно и тяжело. Таким образом, как я уже сказала, я ушла домой с ним под руку и решительно ничего почти не слушала, что такое он говорил. Я была так сильно поражена, что только и думала, как бы нам дойти домой и мне сесть на постель, уткнуться головой в подушки, чтобы как-нибудь да забыться».[212]