Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Глава шестая
ПОДСПУДНЫЙ БЕС СОЧИНИТЕЛЯ ДОСТОЕВСКОГО
Отблески «кузнецкого венца» в дневнике Анны Сниткиной 1867г.
Страница 5 из 9
[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]
«Он просто бы сошел с ума от горя…»
Одновременно Сниткина в обиде на сестру – нет от нее письма и никакой подмоги: «Вот она, помощь-то сестринская, а ведь, может быть, впоследствии я в 20 раз больше могу ей помочь…».[134]
Анне Григорьевне иногда так весело с Федей, когда он проигрывает, разве можно на него обижаться? Вот сестра – иное дело: черствая, с переводом запаздывает, а ведь деньги так нужны мужу для рулетки! А.Г., похоже, перенимает парадоксальный способ мышления, свойственный великому писателю. И ей уже не кажется странным, что перво-наперво закладываются ее платья и мантильи, и уже потом – брюки, жилет и фрак Федора Михайловича. Хотя удивительно: если он так запредельно и жертвенно привязан к Сниткиной, что готов прыгать с башни, почему расстается в первую очередь именно с ее вещами?
Поступки разительно расходятся со словами. Пренебрежение удобствами и чувствами жены никак не мешают Достоевскому горячо убеждать ее в своей любви: «…Он пришел прощаться и говорил мне много хороших слов. Говорил, что меня любит теперь как-то странно, то есть ужасно беспокойно, так что это даже и самого его тревожит, что я, Неточка, его счастье; что он говорит мне это не одни слова, но он говорит, что чувствует, что если бы я как-нибудь ушла от него, мы бы не жили вместе или я умерла бы, то ему кажется, что он не знал бы, что ему и делать, что он просто бы сошел с ума от горя. Говорил, что только тогда и оживляется, только тогда ему и хорошо, когда он смотрит на меня, на мое «детское милое личико», как он говорит. Но боится, что все это переменится, и, может быть, через несколько времени я сделаюсь серьезной, скучной, холодной и спокойной особой, и что тогда он разлюбит меня. Вообще весь этот вечер Федя был ко мне очень любезен и видно, что он любит меня, а я его также очень люблю…».[135]
«Больно подумать, что наше счастье рушится…»
Итак, связь со Сниткиной Достоевский определяет как «беспокойную». В отношениях с Исаевой 1855-57гг. звучало иное: «грозное чувство». Таким образом, происходит некая трансформация: подлинно трагический «запредельный» накал, вызванный влечением к женщине, с возрастом перерождается в ставшими привычными приступы нервозности – психическое нездоровье для 45-летнего эпилептика без крова и стабильных источников дохода вполне объяснимо. Зато набор приемов, используемый в обхождении с дамой – прежний: ведь и 10 лет назад он то и дело уверял Исаеву, что «с ума сойдет».
Достоевский сделал удивительное признание, объяснив, чем Сниткина ему нравится – той самой «детскостью», о которой мы уже писали. Причем честно Анну Григорьевну предупреждает, что разлюбит, если та превратится в «скучную, холодную и спокойную». Одним словом, пройдет молодость – любовь минет, повзрослеешь – расстанемся. И А.Г., еще питавшая надежды на «семейную жизнь», обречена многие годы играть в «маленькую», потакая вкусам седеющего ценителя «детских личиков». Но и с этими причудами она в Бадене мирится и готова все стерпеть, лишь бы не возвращаться в Россию и не видеть Пашу. 8 августа (27 июля): «Днем Федя вдруг мне сказал, что ему хотелось бы ко времени моих родов переехать в Россию, но мне это показалось до того странным, что я начала просить его не ездить, хоть я и сама знаю очень твердо, что ехать нельзя, потому что денег нет, чтобы заплатить долги. Мне кажется, что как только мы приедем в Петербург, все наше счастье непременно рушится. Теперь он один со мной, а там нас будет окружать так много людей, мне враждебных. Теперь Федя не сердится, мало раздражается, а тогда его каждый день будет бесить Паша. Опять будут мои беспрерывные ссоры с ним; так мне все эти дрязги надоели, что ужас, так что, как мне ни мечтается видеть маму, но у меня просто мороз по коже проходит, когда я подумаю, что мы поедем в Петербург, и тогда все переменится. Опять будет раздражение, опять он будет точно насмешливо и сердито обращаться со мной и показывать мне холодность при родных. Мне так больно подумать, что наше счастье рушится, что решительно не хочется возвратиться домой…».[136]
«Мне было жалко бедную мамочку…»
Небольшой сколок нравов: Ф.М. хоть и в долгах, но уехал путешествовать за границу. Удивляет однако не это. Сниткина сообщает, что в Европе он мало раздражается. Притом, что по прочтении дневника складывается впечатление, что Достоевский чрезвычайно неуравновешен, «не в себе», и постоянно подвержен приступам беспричинной ярости. И если такое поведение А.Г. не считает неадекватным, то каково же ей было в Петербурге? Что она испытывала в России, если даже рулетка и существование чуть не впроголодь кажутся ей предпочтительнее жизни на родине? Более того, подвергаясь унижениям, она, как выясняется, чтобы выручить мужа, там тоже закладывала свои вещи: «Сегодня я писала маме письмо и очень плакала, – так мне было жалко бедную мамочку, так я ее много утруждаю моими делами. У ней и без того так много забот, и без моих дел, а я заставляю ее платить за меня проценты за шубу, за воротник и за множество вещей, заложенных в Петербурге».[137]
«Я дала ему много новых чувств…»
И если даже Сниткиной жизнь в Петербурге показалась кошмаром, то что же испытывала несчастная Исаева? Трудно сказать, какая именно нужна была Достоевскому супруга. Умеющая гасить патологические аффекты? Утешительница? В одном месте дневника А.Г. запечатлела потребность Достоевского в успокоительном воздействии извне: «Федя меня очень любит; мы то и делаем, что охаем и говорим: «Ах, Федя», а он: «Ах, Аня», все тут наше и утешение. Сегодня он несколько раз повторял, что никак не ожидал встретить такой жены, что он никогда не надеялся, что я буду такой хорошей, что ни в чем не упрекаю его, а, напротив, стараюсь только утешать. Потом Федя говорил, что если я такая всегда буду, то он решительно переродится, потому что я дала ему много новых чувств и новых мыслей, дала много хороших чувств, так что он и сам становится лучше. Я этому очень рада, но под конец вечера мы поссорились…».[138]
При легко возбудимой душевной конституции прописывают полный покой. Сниткина порой казалась вспыльчивой, однако легко шла на спасительные компромиссы. Иное дело – Исаева, она была раздражена болезнью и сама нуждалась в уходе, ее брак не мог быть счастливым: и без того неуравновешенный Федор Михайлович доведен до крайности изменчивым настроением снедаемой роковым недугом М.Д. А ведь реакция особо «нервических» личностей не всегда предсказуема, так что неудивительно, что непрогнозируемая утрата самоконтроля, обостренная «рулеточным» невезением, в конце концов привела Ф.М. к тихому и незаметному подталкиванию Исаевой к краю пропасти (о чем выше).
«Я не понимаю его любви ко мне…»
Напомним, однако, что Достоевский считал «психической» именно Исаеву (выгоняла, де, чертей из комнаты). Не по принципу ли: с больной головы – на больную же? Сниткина же, как уже было сказано, в отличие от М.Д., ассоциируется у него с неким успокоительным фактором: она на свой манер оберегала супруга от внешних неблагоприятных воздействий. Сама же, напротив, со стороны мужа никакой защиты не чувствовала, о чем ему сообщала вполне откровенно: «Сегодня день отличный, недаром вчера улитки так и ползали по аллеям. Скука и тоска у нас ужасная. Я пишу стенографию и перевожу, а Федя что-то пишет, но это нисколько не утешает меня. Мне все приходит на мысль, что вот у нас ничего нет, что вещи наши пропадут, и таких вещей мне больше никогда не приобресть. Хоть он меня и любит, но у него есть обязанности к своим родным, а они меня обижают. Я как-то сказала ему шутя, что любит-то он любит, а если б кто-нибудь меня обидел, вероятно, не защитил бы (выделено нами, – авт.). На это он ужасно обиделся, говорил, что я не понимаю его любви ко мне. Но я привела ему пример – наши ссоры с Пашей, где он никогда не брал мою сторону. Федя отвечал, что все были пустяки, на которые не стоит обращать внимания, что Паша – прекрасный человек, следовательно, он вовсе не думал меня обижать. Ну, а если обижает? Что же мне за дело, что у него, в его словах, не было намерения обидеть, а между тем обижает; разве нельзя положить какой-нибудь предел такому обращению со мной!».[139]
«Возьму 15 франков и попытаю счастья…»
Выходит, именно далекое от галантного обращение Паши заставляет Сниткину уехать в Европу. В записи от 10 августа (29 июля) читаем: «Сахар весь вышел, потому я сегодня не пила утром чаю, не с чем было».[140] Так неужели лучше без завтрака и платьев – зато без Паши?
Хотя, казалось бы, пасынок не имел прямого отношения к безденежью Сниткиной и упрекать его не за что. А.Г. сама виновата: страдает от рулетки и проклинает ее, но все-таки надеется на выигрыш и, следовательно, невольно подогревает роковую страсть мужа. Ведь если бы она и взаправду была истой противницей азартных игр, какой рисуется порой в дневнике, она не написала бы 9 августа: «Мне все кажется, что она (родственница Маша, – авт.) вышлет мне деньги, а я из присланных денег возьму 15 франков и попытаю счастья: ну, выиграю, так выиграю, а если нет, так что же делать, вообще будет не велика важность».[141]
Анна Григорьевна готова отказаться от 15 франков, когда ей не хватает даже на сахар! И, заметим, осуждает Достоевского не за частые отлучки в казино, а только за неправильность системы ставок, которой он придерживается. Она убеждена, что, в отличие от мужа, постигла премудрости быстрого обогащения, раскрыла секрет, как добиться успеха вопреки неумолимым постулатам теории вероятности.
«Тотчас отправился на рулетку и проиграл…»
Таким образом, Сниткина рулетку как бы реабилитирует: корень зла не в игре как таковой, а в неумении и неискушенности мужа, причем нервная болезнь мешает ему овладеть искусством правильно делать ставки. Психический же недуг обострился в Петербурге – это Паша и Мария Дмитриевна довели Федора Михайловича до крайней степени раздражения и, стало быть, пусть косвенно, но все же виноваты в нынешних проигрышах, а, следовательно, и в том, что Сниткина оказалась без сахара к чаю. Именно такая логическая цепочка выстраивается по прочтении дневника. Вспышки отчаяния сменяются вялостью и апатией: «Понесли закладывать вещи… Федя… получил 14 гульденов, то есть 30 франков, но тотчас отправился на рулетку и проиграл… Он вошел очень бледный и расстроенный. Меня это поразило, просто ужас, так что на этот раз я не могла удержаться, чтобы не сказать ему: «Ну, это глупо». Меня не столь раздосадовал его проигрыш, как то обстоятельство, что из его ума не может никоим образом исчезнуть (вырваться) идея, что он непременно разбогатеет через рулетку. Вот на эту-то идею я и сержусь ужасно, потому что она так много нам вредит. Но еще более меня разобидело то, что Федя вдруг начал меня обвинять в том, что проиграл: зачем, дескать, ты сказала, что вот можно было бы из этих денег заплатить хозяйке за квартиру, – я это вспомнил и решился играть, и проиграл. Разумеется, это меня разобидело, потому что это «с больной головы на здоровую». Теперь у нас осталось 6 гульденов, из которых 3 я отдала за обеды. Сначала мы погоревали, я особенно, но потом как-то успокоилась, и мне было решительно все равно, – ну, пропадать, так пропадать…».[142]
«Он будет судить себя сам…»
Странно, но Достоевский постоянно ищет виновных. Хотя – не удивительно: это вполне укладывается в его «эгоцентрическую» картину мира. Между тем, у Сниткиной новый виток настроения: «пропадать так пропадать». Великий писатель щекочет себе нервы, и в острых ощущениях находит упоительное наслаждение. Анна Григорьевна шокирована, включаются защитные механизмы – на эпатирующие поступки мужа её психика реагирует спасительной апатией, вялостью, угнетением моторных функций. Подобного «оборонительного» рефлекса, увы, не было у Исаевой: раздражение, вызванное болезнью, еще более увеличивалось провокациями Ф.М., заканчиваясь истерикой.
Итак, Достоевский доводит и Исаеву, и Сниткину до некоего пограничного состояния, притом считает, что не подвластен нравственному порицанию с чьей бы то ни было стороны – сам во всем разберется, не лишен же совести! «Он говорит, – пишет Сниткина, – что поступил дурно, играя на рулетке, но он будет судить себя сам, а не нуждается в суде других. Ведь я же ему 100 раз говорила, что не вижу в его поступке решительно ничего дурного, а поэтому осуждать его невозможно, а теперь этим же самым он и меня упрекает, как будто бы я говорила ему что-нибудь напротив…».[143]
Комплекс Раскольникова
Аксиома: рулетка – дело дурное. Однако Достоевский – сам себе судья. Мнение Сниткиной – не в счет, пусть даже от его порока она страдает не в меньшей степени.
Достоевский, таким образом, отгораживается от неудобных для него суждений, высказанных женою или посторонними лицами, и мирно сосуществует со своим наипервоценным «эго», не нуждаясь, казалось бы, в опеке ни семьи, ни общества – получается чуть ли не проповедь нигилизма! Не в этом ли ключе, кстати, следует толковать его неоднократные признания, что к браку он не готов?
Никто не знает, насколько действенен и суров «самосуд» Достоевского. После ухода Исаевой мало что изменилось, игорные страсти, стоившие М.Д. жизни, разгорелись вновь и отношение к новой супруге представляется порою не менее шокирующим, чем к первой. Уроки былых драм не усвоены, смерть М.Д., похоже, Федора Михайловича лишь раззадорила; «бес» был прав: «небеса не обрушились», поиск острых ощущений продолжается!
Известно: убийца никогда по настоящему не повинится. Интеллигента к преступлению всегда ведет логика, которая является его лучшим адвокатом и самооправданием. Родион Раскольников терзается укорами совести, но то ведь в романе, да и шутка ли сказать – топором двух старух! – а попробуй докажи, что подталкивание Исаевой к краю пропасти было явью и, соответственно, подлежит хоть какому-то порицанию…
«Он был в страшном отчаянии…»
Покощунствуем. Допустим, что «внутренний суд» Достоевского есть не более, чем декорация эффектного театрального действия с игорными страстями, любовными треугольниками и угрозами лишить себя жизни. Ускорить уход Исаевой – несложно, ведь и без того должна умереть! И оправдание – наготове: чем скорее финал, тем меньше ей мучиться. К тому же «подспудный бес» – прилежный аргументатор – нашептывает: «не бойся, человек на грани самоубийства не отвечает за свои поступки!». А у Достоевского, как известно, пугать окружающих суицидом вошло в долголетнюю привычку.
Увы, навязчивые состояния не подлежат осуждению придирчивого моралиста или искушенного законника, и представляют интерес разве что для медика. Вопрос только в том, насколько был способен к строгому самоконтролю и объективному самоанализу великий психолог Ф.М. Достоевский. Например, 11 августа 1867г. он сообщает Сниткиной о своем очередном намерении выпрыгнуть из окна. Пустой аффект или клинический случай? Притом, что Анна Григорьевна удивляется ничтожностью повода для такого бурного эмоционального всплеска: «Федя обиделся тем, что я легла спать, ходил по комнате все это время и что-то бормотал про себя. Одним словом, он был в сильнейшем волнении. Я его спросила, что с ним; он отвечал, какое мне до него дело. Потом объявил, что страдает уже 7 часов, что я нарочно с ним не говорила, что я будто бы нарочно отходила от него в сторону, когда я этого положительно не делала. Я его просила успокоиться и не шуметь сапогами, потому что хозяйка спит очень близко и будет обижена, если он разбудит ее детей. Я говорила не крича, но громко, вдруг Федя объявил мне, что если я буду так продолжать кричать, то он выскочит из окна. Вообще он был в страшном отчаянии, кричал, что обвиняет себя, что понимает наше тяжелое положение, и вдруг, ни с того, ни с сего, сказал, что ненавидит меня. Я ужасно обиделась этим и чуть-чуть не расплакалась. Я ушла в другую комнату и сказала ему, что это неблагородно – то он говорит: «Ты мне доставила счастье», то вдруг начинает меня ненавидеть…».[144]
«Бедные мы с ним, бедные…»
Сниткина, конечно, в обещание Достоевского выпрыгнуть из окна не верит: он уже пугал ее, что может застрелиться или упасть с башни, и А.Г. устала бояться. Хотя, казалось бы: раз муж угрожает суицидом – нужно его утешить, успокоить, однако, похоже, Анна Григорьевна занята прежде всего собой, думает о нанесенных ей обидах. Неужели она так жестокосерда? Или понимает истинную цену словам Достоевского? Но тогда почему так болезненно реагирует на признания в ненависти – ведь это не более, чем эмоциональный сиюминутный порыв. Впрочем, компромисс найден, вспышка, как и следовало ожидать, быстро гаснет: «Когда я легла, Федя подошел ко мне и сказал, что он вовсе не желал меня обидеть, что он вообще был неспокоен, что его мучила мысль, что он меня своим безденежьем мучает, что в прежнее время я была спокойна. Положим, что это и правда, положим, что мое положение всегда было в 20 раз спокойнее и счастливее теперешнего, так как не было этих дрязг. Вообще я была очень обижена. Мы простились, и так как я не могла долго заснуть, то Федя меня несколько раз спрашивал, не болит ли у меня что, и очень просил меня, чтобы я его непременно разбудила, если мне сделается хуже. Я ему обещала, но почти уверена, что не разбудила бы его, потому что помочь бы он мне не мог, а только наделал бы тревоги. Бедные мы с ним, бедные, а все из-за этой проклятой рулетки. Не было бы этого вечного безденежья, были бы мы оба спокойнее и счастливее. Ну, да бог даст, это кончится же когда-нибудь…».[145]
«Как бы мои заботы… не повлияли бы на мое здоровье…»
В представлениях А.Г. счастье – это когда мир в душе и достаточно денег. Между тем, именно в погоне за большим выигрышем Достоевские почти потеряли надежду обрести покой и создать уютное семейное гнездышко. Но, в отличие от Сниткиной, у Ф.М. – иные критерии и подходы: внутренний комфорт ассоциируется прежде всего с наслаждением, путь к которому – через страдание, в том числе близких ему людей. Возможно, рулетка – лишь повод испытать глубины отчаяния, помучиться самому и, потерзав Анну Григорьевну, ей же и покаяться, то есть вкусить райское блаженство через утонченный садомазохизм. При таком раскладе понятно, почему он не хочет, да и не может облегчить муки Сниткиной или Исаевой. А.Г. остается лишь плакать – она чувствует недостаток тепла и заботы, и с ностальгией вспоминает о матери, противопоставляя ее мужу: «…Когда начались наши денежные неудачи, и мне пришлось просить маму о деньгах и тем обнаружить наше неважное материальное положение, я не решила ей писать, потому что знала, что, при ее любви ко мне, она будет беспокоиться, как бы мои заботы и неприятности не повлияли бы на мое здоровье…».[146]
«Наша любовь еще недостаточно окрепла…»
Много десятилетий спустя Сниткина писала, что брак ее с Достоевским был в баденскую пору настолько некрепок, что вполне мог распасться. Правда, главным разъединяющим фактором она считала влияние на Ф.М. родственников, и более всего – пасынка Паши. Рулетка же, по ее признаниям, супругов даже сближала, потому что им обоим приходилось как-то выкарабкиваться из общей беды – они учились находить спасительные компромиссы и решения вместе. Тем не менее, семья сохранилась лишь чудом – Анна Григорьевна пребывала в постоянных раздумьях, не уйти ли жить к матери: «Я боялась, – сделала А.Г. приписку к дневниковым записям уже на склоне лет, – что мама будет настаивать, чтобы мы осенью вернулись в Петербург, и, возможно, что для этой цели займет денег на самых невыгодных и обременительных для себя условиях. И вот соединенными просьбами и настояниями Федя и мама заставят меня вернуться в Петербург, а этого я страшилась более всего на свете: я твердо была уверена, что начнется испытанная уже мною ужасная жизнь, и что наша любовь еще недостаточно окрепла, чтобы вынести это испытание. Даже прошедшие с той поры 45 лет не изменили моего тогдашнего убеждения. Павел Александрович и вся семья, конечно, успели бы разъединить нас, и я, не вытерпев всех оскорблений, а также не видя твердой защиты со стороны Федора Михайловича, несомненно, не выдержала бы и ушла от него к моей матери вместе с ребенком. Говорю это твердо, зная свой тогдашний характер…».[147]
Поиски компромата
«Свой тогдашний характер»? Но каков он – у Сниткиной образца 1867 года? Не была ли она, например, подвержена таким же приступам мнительности, как и Достоевский? В дневнике А.Г. сообщает, как ей плохо жилось в Петербурге и как ее обижал Паша. Выходило, что он – прямая угроза браку даже в гораздо большей степени, чем рулетка.
Но где же доказательства? Процитированный выше, написанный на склоне лет, комментарий относится к записи от 12 августа. Именно на этих страницах рукописи приводится один-единственный случай, который можно истолковать как компромат на пасынка, и то с натяжкой: «Федя… доверил Паше отнести 40 рублей Прасковье Петровне, а тот отдал только 30, а 10 рублей не донес…».[148]
Упомянутый поступок, конечно, не красит Пашу, но не выглядит чем-то удивительным. Павел Александрович – весь в отчима. Вспомним жалобы А.Г.: муж, заложив ее вещи, прокручивает вырученное в казино и признается, что совершил подобие кражи, ибо проиграл не принадлежащие ему деньги, взяв их без спроса и согласия Сниткиной. Вряд ли Паша являлся непреодолимой помехой для Анны Григорьевны. И, значит, либо она исключительно, избыточно, как и супруг, нетерпима, либо намеренно уводит потенциального читателя от действительных причин разлада с Ф.М. А они – в исковерканной каторгой психологии человека с садомазохистским комплексом, познавшего горечь падения и многолетних унижений.
«Мне сделалось так грустно, что я заплакала…»
Но ничто человеческое Достоевскому не чуждо. Он часто впадал в состояние экзальтированности и временами был с Анной Григорьевной очень нежен. В глубине души она надеялась на его перерождение, на целительную силу любви, но постоянно пребывала в сомнениях и никогда не знала точно, насколько искренен муж в своих чувствительных признаниях. 12 августа 1867г., после долгих колебаний, она вдруг решила, что он очень дорожит ею. Причиной послужил случай, когда Достоевскому стало вдруг скучно дома и он пошел на улицу разыскивать Сниткину, выказывая при этом необычайное волнение: «Я просидела, может быть, тут с 1/4 часа, как вдруг увидела по дороге Федю. Он шел и осматривался, – он, видимо, искал меня. Я сидела под купою дерев, но он все-таки меня заметил и подошел ко мне; я сделала знак, что вижу его. Он подошел ко мне весь бледный и сказал: «Неужели это ты?». Я отвечала: «Да». – «Ну, сам бог повел меня на эту дорогу. Мне сделалось так грустно, когда ты ушла из дому, я и пошел тебя отыскивать». Действительно, Федя был ужасно взволнован; когда говорил это, то чуть не плакал, в голосе слышались слезы, и он крепко жал мне руку. Я утешала его, говорила, что мне тоже тяжело. Я не хотела, чтобы проходящие заметили наше волнение. Когда мы потом сидели, мне сделалось так грустно, что я заплакала. Я просила Федю не сердиться, и он отвечал, что никогда не сердится. Мы несколько времени молча сидели на скамейке. Я в это время думала: значит, он меня любит, если ему сделалось больно, что меня нет, что я ушла из дому печальная, значит, он меня любит…».[149]
«Я так глупо затеваю ссоры…»
Анне Григорьевне тяжело, ее страшит возможный переезд в Петербург, она еще не забыла обиды, нанесенные Павлом Александровичем. А истоки ненависти к Исаевой – отчасти в жесткой аверсии к Паше, или нежелании наладить дружеский контакт с ним: нашла коса на камень. Каково, однако, было и Паше. Ведь и М.Д. относилась к сыну очень и очень неровно, часто ругала, а незадолго до смерти просто видеть его не хотела.
Читатель то и дело подмечает в высказываниях Анны Григорьевны противоречия: трудно подчас сказать, насколько написанное соответствовало действительности. В своих симпатиях и антипатиях А.Г. постоянна, но не всегда способна к адекватным оценкам чувств и поступков ее близких, и даже Ф.М.: то она в его любви сомневается, то хвалит безмерно, ругая саму себя за непокладистость и неуживчивость: «Действительно, мне было жаль и досадно на себя, как это я так глупо затеваю ссоры и не умею совладать с собою… Пришла домой и занялась глажением. Было уже 2 часа, а Федя не приходил. Меня начала пугать мысль, что вот бедный Федя теперь ходит где-нибудь в окрестностях у дома Weismann’а и ждет назначенного часа. Наконец, в 2 часа пришел Федя и рассказал, что Weismann’а он дома не застал, и сестра его предложила ему посидеть и подождать, пока она ела, она и какая-то еще старуха с кадыком, которая тут же за столом и заснула, Федя просидел больше часу (бедный, бедный Федя! Он такой милый, талантливый, такой благородный, и ему приходится сидеть у каких-то жидов, потому что Weismann, конечно, жид)».[150]
«С красными глазами, точно пьяный…»
Куда как понятно: «какие-то жиды» совсем замучили «благородного Федю»! Притом, что если бы не ходил на рулетку – не обращался бы к закладчикам. Никто же Достоевского не заставлял силою отдавать вещи под залог!
И, конечно, получив деньги, Федор Михайлович тут же отправляется в казино и проигрывает. Сниткина наблюдает за мужем, одержимым маниакальным аффектом: «…отправился на рулетку, сказав, что скоро придет… Я решилась на такую вещь: …отправилась в вокзал. Здесь сию же минуту отыскала Федю… Он увидел меня… Он вышел, но взглянуть на него было просто страшно: весь красный, с красными глазами, точно пьяный…».[151]
«Умолял меня не отходить от него…»
Создается впечатление, что рулетка для него была вопросом жизни и смерти. Шутка ли – так разволноваться! Жажда выигрыша принимала формы явной патологии. Хотя Сниткина видела Достоевского в подобном состоянии впервые. И раз удивилась – значит, в домашней обстановке такой исключительной лихорадочности и взвинченности не наблюдала. Казино действует на Ф.М., как наркотик, провоцируя мании и психозы. А страх смерти – следствие эпилептических припадков; застарелая болезнь обостряется именно в пору глубоких нервных потрясений, когда он чуть не ежедневно посещает игорные заведения Бадена: «После припадка у него является страх смерти. Он начал мне говорить, что боится сейчас умереть, просил смотреть на него».
Много лет спустя А.Г. прокомментирует это место своего дневника так: «Страх смерти был всегдашним явлением после припадка, и Ф.М. умолял меня не отходить от него, не оставлять его одного, как бы надеясь, что мое присутствие предохранит его от смерти…».[152]
Страх смерти
Симптоматично: Достоевский буквально сводит в могилу М.Д., но сам умирать боится. Интересно также другое. Он не раз пугал и Марию Дмитриевну, и Анну Григорьевну, что вот-вот застрелится или утопится, создавая себе ореол решительного человека, способного на отчаянные поступки. И одновременно – подвержен страху смерти.
Какому Достоевскому верить? Тому, который каждодневно плетет кружева семейной интриги, из тактических соображений повергая в ужас Анну Григорьевну упомянутыми «фатальностями», или тому, что делает откровенные признания после действительно опасных припадков эпилепсии?
Но раз он так опасался кончины – значит, жизнью дорожил. И, вполне вероятно, основываясь на присущих ему представлениях о первоценности собственного «Я», пытался угадать, что чувствовала Исаева перед мучительным уходом, ведь пожертвовал он ею вполне сознательно. С той поры для него каждый приступ – как «memento mori».
«Я сидела дома и опять гадала в карты…»
Рулетка – единственный предмет, который по настоящему занимает Достоевского в Бадене. Она действует на него, как наркотический стимул. Красное лицо, налитые кровью глаза, поведение, как у пьяного – таким увидела его Сниткина во время игры. И если А.Г. не выказывала должного внимания к его успехам или промахам в казино, недостаточно сопереживала – следовали вспышки безумного гнева. Характерный случай: «Мне вовсе не хотелось менять 5 гульденов, которые я взяла на случай, если пойду играть… Он встал и пошел на рулетку. Я сидела дома и опять гадала в карты… Федя однако не слишком надолго уходил, скоро воротился… Потом вдруг стал мне рассказывать, затем прервал, сказав, что это, видимо, меня вовсе не интересует, даже закричал на меня. Но что же было делать, – это все его болезнь! Я не понимаю, может быть, он был обижен, что я не спросила, сколько он выиграл, или что другое. Я немного погодя, когда он стал пересчитывать деньги, спросила его: «Ну, сколько же ты выиграл?», он мне отвечал: «Сколько бы ни было». Ну, разумеется, этот ответ меня рассердил…».[153]
«Он называет меня милой, доброй, славной…»
Из написанного Сниткиной ясно, что она тоже не чурается казино и, тем не менее, ее отношение к рулетке в корне отличается от страсти Достоевского. Разницу она сама определяет словом «болезнь». У А.Г. желание выиграть рассудочно и вполне контролируемо, – это не жадность, а упование на судьбу, которая должна же когда-нибудь скомпенсировать издержки поведения мужа. А у Достоевского иное дело – патология. В любом случае неуемное стремление обогатиться приводит к обратному эффекту, к вполне ощутимым потерям: «Как мне это было тяжело, деньги были в руках, а мы, как дураки, не сумели ими воспользоваться. Вот они и взяты от нас». И далее: «Видимо, Федя меня очень любит: он называет меня милой, доброй, славной, говорит, что любит меня больше всех, и что если мы несчастливы в деньгах, зато у нас есть согласие и любовь. Говорил, что ему совестно предо мной, что я так деликатна к нему, а он так поступает нелепо…».[154]
Упомянутая «деликатность» Федору Михайловичу, конечно, по душе: Анна Григорьевна не мешает ему просаживать последнее и прощает ее заложенные платья. Но вот ситуация: подвернулась удача, Достоевскому повезло и А.Г. настаивает пустить часть выигрыша на выкуп ее вещей. Однако Ф.М. решительно отказывается и Сниткиной остается только возмущаться: «Все это было ужасно как тяжело, я плакала, а когда Федя вдруг рассердился на это (т.е. что я плачу), то и я вышла из себя и стала говорить, что он меня никогда не слушает. Действительно, он поступает решительно не по-дружески: несчастья переносить, – так вместе, а когда деньги есть, то он решительно не хочет слушать моих советов. Например, вчера я предлагала ему выкупить вещи наши – по крайней мере, теперь у нас были бы выкуплены вещи, следовательно, мы были бы на их счет спокойны. Но этого не могло быть, он не захотел, ну и проиграл. Потом мы разговорились, и я сказала, что он никогда не хочет слушать моих советов, что как будто стыдится, если их примет, что даже напротив, поступит совершенно иначе, чтобы только показать, что вот, дескать, она никакого на меня влияния не имеет. Федя отвечал, что в игре теперь есть страсть, потому он и не слушает (советов), а в остальных вещах он всегда пляшет по моей дудке. Мне было так тяжело и больно, что я вышла из себя и сказала, что мне смешна эта мысль выиграть миллионы на рулетке, и в раздражении назвала его «благодетелем человечества». Этим Федя обиделся и спросил, что я хочу этим сказать. Вообще он был обижен…».[155]
«Есть человек, который понимает мою деликатность…»
Нечто подобное происходило и с Исаевой: когда появилось достаточно денег, Достоевский поехал в Европу, но – без нее. С М.Д. делил самые черные свои дни, а развлекался в одиночестве: «эгоцентрическая» теория – в действии! Конечно, мотивы могли быть разными. Сниткина подмечает один из них: Ф.М. любил поступать так или иначе из чувства противоречия. Она просит выкупить заложенные вещи – придется потерпеть! Исаевой требуется лечение в Европе – ничего не случится, повременит! Анна Григорьевна слово – он ей два. Попрекнула рулеткой, сокрушаясь о пропавших платьях – муж тут же реагирует: ну что за жена, совсем нет такта!
И выходит: она для него «деликатна», пока не мешает проигрывать присланное её же мамой. Но терпению приходит конец. А.Г. – раздражена и обижена: «День сегодня превосходный, светлый, но, должно быть, будет очень жаркий. Я встала довольно рано. Меня начало рвать желчью, да так много, что прежде этого и не бывало… Утром, вскоре после чаю, когда Федя переодевался, разговор у нас как-то коснулся до деликатности, и вдруг Федя вздумал сказать мне, что я вчера была неделикатна. Мне, разумеется, было очень больно слышать, именно потому, что я только и думала, что вот есть человек, который понимает мою деликатность…».[156]
«Я хожу в рваном платье, …гадко одетая…»
Если уж делать замечания по поводу чьей-либо деликатности, надо и самому быть образцом таковой. Не всякий воспитанный человек будет открыто указывать на чужие дурные манеры. Все это, очевидно, принимала в расчет Сниткина, когда Ф.М. пришлось услышать от неё такую отповедь: «Господи! Да сколько бы раз могла бы я сделать ему много и много неприятностей, если б я того захотела. Неужели в нем не нашлось бы таких сторон, за которые очень и очень бы можно ухватиться и даже посмеяться вдоволь. Я всегда стараюсь этого избегать, говоря, – всегда боялась его оскорбить. Я помню, когда я ходила к нему работать, я ему не предложила ни одного вопроса. Мне казалось неделикатным спросить его о чем-нибудь. Ну пусть он сам скажет; если захочет, то и сам скажет, – думала я, – настолько я была деликатна. Мне нужно что-нибудь купить, я хожу в рваном платье, в черном, гадко одетая, но я ему ничего не говорю, что мне, быть может, очень хотелось бы одеваться порядочно. Я думаю, авось он сам догадается, авось сам скажет, что вот надо и тебе купить платьев летних, они же здесь ведь так недорого стоят. Ведь о себе он позаботился и купил в Берлине и в Дрездене заказал платье, а у него тогда не хватало заботы о том, что и мне следовало бы себе сделать, что я так скверно одета. Если я ничего ему не говорю, так это потому, что я совещусь говорить об этом. Я думаю; авось он сам догадается, зачем ему говорить…».[157]
Возлюбить ближнего своего больше самого себя невозможно – «закон личности мешает». Так писал Достоевский сразу после смерти Исаевой. Как бы продолжая развивать названное утверждение, Сниткина удивляется роли, какую в характере мужа играет наипервоценное «Я»: одежда покупается сначала для Ф.М., а вот закладываются вперед – платья Анны Григорьевны. И при отъезде из Сибири продаются не его личные вещи, а шляпки Марии Дмитриевны. Проходят годы – ничего не меняется!
«Не надо было меня обижать несправедливыми упреками…»
Платья заложены и вырученные деньги проигрываются на рулетке даже без согласия Сниткиной. Ф.М. злоупотребляет ее терпением и она, в самом деле, до поры до времени податлива и не протестует. Но А.Г. ничего не забывает, педантично фиксируя в дневнике его малейшие промахи: «Когда он бог знает как проигрывал, не я ли первая его утешала, не я ли первая предлагала заложить мои вещи, нисколько не колеблясь, между тем знала, что они пропадут. Разве я когда-нибудь упрекала его в том, что он проиграл так много денег, – совсем нет, я сама утешала его и говорила, что это все пустяки, и что не нужно обращать внимания на подобный вздор. Нет, этого он ничего не ценит и вот теперь он мне говорит, что я неделикатна. Право, после этого решительно не стоит быть деликатной. Вот если б я стала кричать и браниться постоянно с ним, так тогда бы, может быть, он и припомнил бы, что я была очень деликатна с ним и что не надо было меня обижать несправедливыми упреками…».[158]
«Я его называю иногда дурачком, глупцом…»
Исаева, конечно, в конце жизни устраивала сцены отчаяния, была и брань, и крики, но подобные выпады оказались столь же бездейственными, как и упомянутая «деликатность» А.Г.: Федор Михайлович, несмотря на приложенные усилия, никак не поддавался перевоспитанию. Сниткина, однако, считала себя несчастливее Марии Дмитриевны и даже ей завидовала, потому что той «все сходило с рук». Ревность к поверженной сопернице заставляет судить безжалостно и пристрастно. А что фатальный финал М.Д. ускорен пагубным небрежением мужа – так не такой же ли это императив судьбы, как и его страсть к рулетке? Между тем, Анна Григорьевна, похоже, совсем отчаялась: «Я осталась дома и мне сделалось до того грустно от такой страшной несправедливости (то есть от обвинений в неделикатности, – авт.), что я, право, не знала, что мне и делать. Вот она, благодарность за то, что я не ругаюсь! Право, не стоит сдерживаться. Ведь вот Мария Дмитриевна ругала его каторжником, подлецом, колодником, и ей все сходило с рук. Когда Федя воротился…, он подошел ко мне и спросил, отчего я такая пасмурная и продекламировал стихи… и сказал, что он не думал меня обидеть, когда сказал, что я неделикатна. – Что я нравственно деликатна, так это он должен сказать, что в таком смысле мне подобной не найдется, а что я неделикатна физически. Оказывается, что это происходит все оттого, что я его называю иногда дурачком, глупцом. Как это глупо из-за подобной глупости вдруг меня в чем обвинить. Мне вовсе не хотелось ссориться, потому я постаралась показать вид, что не сержусь. Потом Федя пошел на рулетку и просил меня помолиться, чтоб он не проиграл…».[159]
«Будет совершенно незаметно, если я стану играть…»
Анне Григорьевне, конечно, не ведомо, что «колодник» и «каторжник» в лексиконе Исаевой, возможно, и не ругательство вовсе, а нечто, обозначающее состояние души человека, долголетне пребывавшего бок о бок с отбросами общества и невольно впитавшего нечто от их повадок и нравственных устоев. Всякий, кто сколько-нибудь прожил в Сибири и общался с поселенцами, которые оставались там после отбытия наказания в острогах, мог судить о них не понаслышке, а по опыту. Мария Дмитриевна прекрасно знала привычки и особенности поведения ссыльных, ей было с кем сравнивать Достоевского и она верно подмечала в его поступках отпечатки специфических нравов и обычаев, навсегда «въедавшихся», вместе с клеймом, в обитателей «Мертвого дома». Сниткина же, по молодости и неопытности, о «подспудном бесе», увязавшемся за Ф.М. с омской поры, лишь догадывается, ей не знакомы кандальники как психический феномен. Вполне понятно, что некоторые извращения в характере мужа, его искаженные представления о морали она приписывала исключительно болезни или гениальности.
Между тем, каторга как бы впиталась в плоть и кровь Достоевского, способствовала его созреванию как подлинно масштабного писателя, но в то же время фатально поменяла в нем критерии дозволенности – черта пройдена и чура нет! – так что Исаева, ставшая нежеланной чуть не сразу же после венчания, безжалостно устраняется с пути. Анна Григорьевна, как жена, более удобна – не столь прямолинейна и категорична, склонна к компромиссам и даже тайком посещает рулетку, чего Исаева, наверное, никогда бы не сделала. 18 августа 1867г.: «После обеда в 7 часов он пошел на рулетку, в вокзал играть. Я думала, что сегодня были 2 рулетки, следовательно, будет совершенно незаметно, если я стану играть. Я даже нарочно на этот случай взяла с собой 3 талера».[160]
«Я назвала его капризником…»
Рулетка не ассоциируется у Сниткиной с орудием мести, при помощи которого Достоевский «помог» Исаевой уйти из жизни. И он, и Анна Григорьевна рассматривают походы в казино скорее как некий промысел, и не более того. Мера вещей зачастую меняется: важное таковым не считается, а пустякам придается подлинно космическое значение. Читаем об очередной мелкой стычке – супруги ссорятся и выясняют, кто, как и почему бранит другого: «Я вышла, но потом он так меня рассердил своею придирчивостью, что я назвала его капризником. Да и действительно стоило, – я решительно не знаю, чем он недоволен, чего ему хочется, что он так сердится и не знает, что ему и делать. Потом я заснула… как вдруг Федя, придя в 2 часа прощаться, начал мне выговаривать, чтобы я не бранила его капризником, что он этого не позволит, что он этого не может допустить и пр., и пр. Я ему отвечала, что глупо сердиться на подобную глупость, что каждый бы засмеялся, если б услышал, что мы ссоримся из-за таких пустяков, и что если ему угодно, так пусть говорит сколько хочет разных замечаний, до которых мне решительно все равно. Федя принял это за обиду, так что мы расстались очень холодно. Это меня так расстроило, что я потом часа полтора не могла заснуть, сердце билось ужасно, да и живот болел. Федя слышал, что я ворочаюсь, что я не сплю, но у него недоставало столько любви, чтобы спросить меня, что со мной, так что, действительно, если б со мной стало худо от того волнения, которое я испытывала, то я и тогда бы не решилась его беспокоить, коли ему решительно все равно до того, что со мной происходит. Это меня очень огорчило. Да и стоило приходить нарушать мир для того, чтобы сказать мне наставления, которых, как он уверен, я решительно не стану слушать. Что это за пустая мысль, что я нахожусь у него в подчинении, и что непременно стану так и поступать, как ему угодно. Пора бы оставить эту нелепую мысль!».[161]
Вот она, мысль об эмансипации, столь свойственная юной Нюточке Сниткиной, так надолго зажатой властью Достоевского. Вспыхнув, – угаснет ли вновь…