Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск седьмой
От межи, от сохи, от покоса...
Не страшно нищему, что деревня горит – взял сумку да пошёл.
Русская поговорка
Валентина Кузина
ЗА ГРАНЬЮ ПАШНИ
Роман
(Окончание)
Глава 17
Снег сыпанул обильно. Кое-где возле
невысоких изб почти наравне с крышами образовались сугробы. Деревня затерялась
в лабиринтах снежных заносов. С великим трудом пробирался Андрей через сугробы,
негодовал вслух:
– Столько бы снегу на поля…
Размышляя так, Андрей опешил, когда
совсем неожиданно в пушистый сугроб с крыши, хохоча, скатился Зинко Фирсов.
– Ошалел совсем! – пристыдил парнишку
Андрей. – Так изуродоваться не долго! А ну-ка иди сюда!
Зинко выкарабкался из сугроба,
смеясь, подбежал к нему.
– Ты почему бездельничаешь? – свёл
брови Егоров.
– Как это бездельничаю? Вот, с крыши
снег сгребал!
– Я тебе вот! В измёт сигать надумал! А как с головой ушёл бы под глубокий снег? Могло бы такое быть?
Андрей взволновано стал искать кисет
с самосадом, потом вспомнил, что оставил его дома на скамье, когда одевался.
Зиновий с готовностью протянул ему на ладони мелкую мякину.
– Это что у тебя?
– Мох. Мы с Тимкой иногда… Самосад
для нас крепкий, да и дед Василий за версту чует. Пропесочивал нас уже.
Андрей покачал головой.
– Эка, брат, какую вы мерзость
потребляете! Я её и в руки не возьму, не только курить. А ты не слыхал, какая
после того болезнь получается?
– Не слыхал!
– А я слыхал! Ох, и въедливая
болезнь! К тому же неизлечимая. Название не помню, только знаю, что какая-то
болотная зараза! – Андрей махнул рукой. – Пошли! Помоги мне пробраться через
эти снежные бастионы... А мох выкидывай к лешему! – Он подождал, пока Зинко
выворачивал карманы, сказал: – Вот тут, за пазухой, у меня кусок свекольного
пирога… Съедим?
– Ешь давай сам, – неуверенно
проговорил Зиновий. – Я позавтракал.
– Бери, бери!
А когда кусочек пирога перекочевал в
руку Зиновия, Андрей заспешил.
– Ну, ладно, мне на ферме быть надо.
Они приостановились у дома Зайцевых,
через открытую форточку слышались выкрики Нинилы.
– Что там такое?
– Зайцева Нинила на Любку завопила!
Складно? – засмеялся Зинко.
– Пойдём, это дело не наше… Мы –
мужики.
– Любашка-то парня своего разыскала!
– восторженно сказал парнишка. – Ехать к нему собирается, только немыслимо, как
далеко! Госпиталь-то прифронтовой!
– Смотри-ка… Разыскала-таки! – с
удивлением проговорил Андрей, искренне радуясь за девушку. – Пойдём, там без
нас разберутся! Покричат, покричат и к какому-то выводу придут!
А в это время в доме Зайцевых
творился тарарам. Нинила до хрипоты во всю моченьку кричала на Любашку:
– Куда же ты, дурочка, собираешься?
Ты хоть бывала до этого дальше Островков? Вбила себе в башку про любовь там
какую-то… Поедет она эдакую даль! Ужасти!
Такую же неприглядную картину застала
вечером у них и Антонина. Нинила потрясала ухватом над головой Любашки, а на
полу лежал отцовский ремень, пока ещё ни разу в жизни не использованный Нинилой
в воспитательных целях. Зарёванная, опечаленная Любашка ничего не хотела
слышать. Она вызывала в матери то злость, то жалость, доходило до того, что
Нинила принималась выть сама.
– Сладу никакого с чадом собственным,
– такими словами встретила она Антонину, как только та прошла в передний угол.
– Был бы рядом отец… Над матерью этакое вытворять не дозволил бы!
Вдруг Любашка вскочила, сунула босые
ноги в пимы, бросилась к двери.
– Ты куда полуголая? – попыталась
заговорить с ней Антонина.
– К Андрею! – крикнула она. – Тот
поймёт меня!
Разговор у Егоровых был серьёзным.
Андрей и Любашка говорили наедине.
– Тут, дорогая Люба, всё может быть…
Может оказаться так, что не любовь это вовсе… Тогда, понимаешь, какую обиду ему
привезёшь? Многие ошибаются! Я это не раз видел сам. – Андрей вздыхал, курил. –
Это хорошо, что решилась в дальний путь… Понимаю, в себя надо было твёрдо
поверить и, кажись, поверила!
– Верю, люблю! Ночами думаю! –
всхлипывала девушка. – Теперь, когда знаю, где он… – она помолчала. – Куда я
только не писала! Одна была цель: найти его и всё тут. И вот нашла! Понимаешь?
– Любишь – это счастье. И благородно
с твоей стороны, что ты не боишься трудностей. И ехать бы надо, и на дорогу бы
собрали, и уломали бы мамку твою… Но советую тебе подождать… А письмо будет,
обязательно будет. Я просто уверен! А не будет, – запросим тот госпиталь,
откуда письмо пришло. Спокойно узнаем: куда отправили. Сообщат точный адрес.
Вот ты и покатишь. А пока давай ждать.
* * *
Много и долго каждый день молилась
старая Матрёна. Постелив на ночь постель на печи, осеняла себя крестом, тихо
говорила:
– Сохрани дочь, Господи, от пули, от
меча, от острого ножа, от лукавого дьявола. «Где она теперь, гимнастёрка ли на
ней суровая, шинель ли тяжёлая?»
В памяти у матери осталась она
одиноко идущей по профилю дороги из тёплого деревенского гнезда. Другого образа
не получалось.
В последнем письме написано: после
кратковременной учёбы на курсах медсестёр с группой девушек отправлена в госпиталь.
Может, как раз в те самые минуты
молитвы, когда мысли матери были обращены к Елене, она отстала от поезда и
стояла в растерянности и в недоумении. Как могла отстать от девчат, от всей
группы, следовавшей до назначенного Тазовского госпиталя? Вышла из вагона за
кипятком, поезд показал хвост, когда Тазовский был уже совсем недалеко. Елена
осмотрелась. Ульем гудел вокзал большого города. Она негодовала на себя, не
сразу сообразила, что предпринять? Скоро решила разыскать местный госпиталь и
навести справки, как добраться по назначению.
Подходили поезда с закрытыми грузами,
с солдатами, из товарных вагонов высовывались лошадиные головы, смышлёно
обозревавшие окрестность. Станционной беготне не было конца. Какой-то солдат
подсказал Елене обратиться к дежурному по вокзалу. Дежурный, старичок
низенького роста, быстрый и подвижный, на вопрос Елены, как добраться здесь до
госпиталя, бросил ей торопливо:
– Подожди, барышня, пока не до тебя!
И исчез в здании вокзала. Гоняться за
дежурным оказалось не так-то просто. Он то появлялся, то исчезал. Елена улучила
момент, обратилась снова. Старик протрещал ей что-то непонятное. Ждать больше
не было никаких сил. Елена пошла за ним.
– Говорите, пожалуйста, медленнее, я
ничего не поняла.
– Вон, ихние за вокзалом поезд санитарный
ждут, – нервно прокричал он ей в самое лицо, снова срываясь с места.
– Я ничего не поняла, – умоляюще
проговорила Елена. – Я не здешняя.
– Госпитальские машины и люди ждут
поезд с ранеными, вон там, за углом.
Он сверкнул по ней взглядом через очки,
докончил:
– Недотёпа!
– Спасибо за информацию, – сказал
Елена. – И за недотёпу тоже! Лысый карлик!
Она зашагала за угол вокзала, где
должны были стоять машины. Да, там действительно, одна к одной, выстроилось
несколько машин с красными крестами. Елена облегчённо вздохнула и смело подошла
к стоящим возле них людям в белых халатах.
С этого и началось знакомство Елены с
медсестрой Ланой и с первыми настоящими трудностями.
Лана направлялась к почтовому ящику.
Только отошла от машин, тут и остановила её Елена с вопросом:
– Вы из госпиталя?
– Из госпиталя, – кивнула та.
Елену никто ни о чём не спрашивал, будто она всегда была в штате госпиталя. Наверное, потому, что помощь посторонних людей была тут обычным явлением. К вечеру она устала так, как не уставала ещё ни разу в своей жизни. Было поздно. Они с Ланой сидели за матерчатой занавеской в коридоре, в самом его конце.
– Завтра уедешь, – говорила Лана. –
Оправдание для своего начальства у главного возьмёшь. Он подтвердит, что ты не
где-то шлялась, а трудилась, да ещё как!
Слышались стоны, вскрикивания, несло
лекарствами и мокрыми свежевыстиранными бинтами. Елена помогала стирать бинты,
кипятить и полоскать их во множестве разных тазиков. Все сотрудники, несмотря
на позднее время, были на рабочих местах.
– Главный, – коротко доложила Лана,
выглянув в коридор. – Сюда направляется.
– Работать к нам? – устало спросил
главный врач Елену.
– Я от поезда отстала, в Тазовский
госпиталь мне надо, – быстро ответила Елена, боясь, что её не дослушают.
– Это близко, – успокоил её главный.
– Я хотела к вам обратиться за
советом, как мне лучше туда добраться… И хотя бы какое-то оправдание…
– Поможем! Видел я ваше старание…
Елена улыбнулась стеснительно, а
главный добавил:
– Я постараюсь с ними связаться.
Когда ушёл Николай Никифорович, так
звали главного врача, Лана рассказала про его несчастье. Как привезли однажды
сюда в госпиталь его дочку, всю израненную. Она тут и скончалась.
– Как же он пережил такое? –
ужаснулась Елена.
– Он даже плакать не мог и всё
твердил: Людочка… Людочка… Она снайпером была! – Лана круто перевела разговор.
– А может, он договорится с твоими, и ты у нас работать останешься!
– Остаться-то я бы осталась. Только
вдруг скажут: не будет дисциплины, если будет всяк по себе.
– И такое может быть… – Лана прислушалась.
– Все разбрелись. Занялись операциями. Теперь есть возможность на второй этаж
сбегать. Покажу палату, где лётчики лежат. Тяжёлые! Недавно привезли… Ох и
героические ребята! – Лана потянула Елену за собой. – Ну, ты чего упираешься?
– Уже глубокая ночь…
Лана остановилась, откровенно
вздохнула:
– Да, пожалуй… Лучше завтра сходим.
Они прилегли на кушетки. Спать не
хотелось. Елена думала о своём. Действительность, хоть она и не ожидала её
лёгкой, оказалась безжалостной. Елена поняла: сама она стала далеко не прежней.
Утро наступило с теми же стонами.
Поспешно прошла медсестра с градусниками. Засновали няни с отхожей посудой.
Где-то совсем рядом за стеной пошумливали примусы, постукивали о край посудины
кипящие инструменты.
«Как добираться до места?» – Елена
откровенно тревожилась. Войти к главному она не решалась. Но и боялась, что он
про неё забудет. Есть заботы поважней.
По коридору шла няня с ведром и
тряпкой, направляясь на второй этаж. Елена подошла к ней.
– Я помогу Вам, отдохните.
Та благодарно окинула её взглядом.
– Ну, если хочется помочь, помоги. А
я другими делами займусь. Про отдых, милая, только мечтать приходится…
– Иди убери сначала у лётчиков, –
подскочила Лана. – Мальчики мировые!
Елена обвела палату взглядом,
склонилась над ведром, отжала тряпку. Четыре кровати, на всех – лежачие, как
сказала Лана, тяжёлые.
– Тётя Сима, подойдите ко мне, –
попросили с дальней койки.
В человеке с забинтованной до
половины головой она угадала слепого. Его красивые выразительные губы и
крепкий, слегка выпяченный подбородок, его волевое лицо выдавали незаурядный
характер. Елена уж который раз бесцельно отжимала тряпицу.
– Тётя Сима, – опять мягко позвал он.
Сосед по кровати предупредительно
кашлянул, торопливо проговорил:
– Это не тётя Сима, это молоденькая хорошенькая
девушка. – Он повернул к ней лицо. – Вот только как зовут, не знаю.
– Лена, – ответила она. – Я за тётю
Симу.
– Лена? – повторил слепой
разочарованно, отвернулся к стене.
Когда с уборкой было покончено, Елена
помогала разносить завтрак. Она остановилась у кровати слепого. Поставила еду
на тумбочку:
– Можно я помогу вам? – предложила
она.
– Я сам, спасибо, – ответил он, как
показалось Елене, резковато.
– Завтрак остывает, – напомнила она.
– Спасибо, знаю.
Спустя два часа, пришла Лана.
– Зовёт главный, – сказала она.
Через минуту Елена была в его
кабинете. Николай Никифорович дружески кивнул ей, показал на стул, и на душе у
неё стало спокойно.
– В Тазовский, значит? – снова уже в
который раз переспросил он. – Коли ты приехала сюда, то здесь у нас и
останешься.
– Почему? – спросила она шёпотом.
– Дорогая моя девочка, тебе повезло,
что ты отстала. Понимаешь ли, бомбёжка… Мост… Все твои погибли. Никого не
осталось…
Елена сидела сначала с широко
раскрытыми глазами, ничего не соображая, затем ужас происшедшего дошёл до неё
так ясно, что она разревелась. Все те, с кем подружилась за это время, погибли
разом. А ей повезло, потому что по великой глупости проворонила свой поезд. И
осталась жить. Это показалось ей чрезвычайной несправедливостью перед погибшими
товарищами. Она разревелась ещё громче. Широкая, сильная ладонь легла ей на
голову.
– Не нужно! Слёзы еще будут! –
Николай Никифорович тяжко вздохнул. – Вот так и живём… И думаю, чёрт возьми,
выживем!
– Тазовские, – закончил он, – сюда эвакуируются на днях. Нам также надо быть начеку – немцы…
Глава 18
Гулко нарастали орудийные раскаты.
Николай Никифорович потерял какой бы то ни было покой. Он осунулся и посерел
лицом.
– Эвакуацию раненых продолжаем, –
кричал он кому-то по телефону.
Наспех составлялись документы,
сворачивался больничный скарб, только операционная не прекращала неотложную
помощь.
Елене было поручено переписать
эвакуируемых больных, адреса их близких. Лана появилась возле Елены совсем
неожиданно, на какой-то миг:
– Пиши иди лётчиков, в твою Сибирь
отправляют!
– В Сибирь?! – удивилась Елена.
Она радостно вбежала в палату.
– Ну, уважаемые, готовьтесь! Поедете
в мои родные места! Там такая тишина! – Она раскрыла журнал: Кравчук,
Милованов, Пискун, Улыбин. – Елена подняла глаза. – Это вы Улыбин? – спросила
она слепого.
– Да, это я! – отозвался он.
– Фамилию такую где-то уже слышала. –
Она подошла к нему, положила журнал на тумбочку. – Скажите мне адрес родных или
близких.
– Нет у меня никого, – послышался
ответ.
– Что, совсем? Ну, может, девушка
есть?
– А как вы думаете… Нужен я теперь
кому-нибудь? – Он отвернулся к стене.
– Нужен, – с жаром сказала Елена. –
Ещё как нужен!
– Короче, у меня никого нет. – Он
замолчал. И Елена поняла, что разговор закончен. Пошла к другой кровати, к
третьей…
Закончив писать, остановилась у
двери, с улыбкой сказала:
– Все вы поедете в Сибирь – на мою
родину. Я так бы туда и улетела!..
К концу дня от беготни и внезапно
свалившихся нагрузок Елена еле переставляла ноги. На нескольких машинах прибыли
тазовские – всем госпиталем. Больных увозили, помещали в вагоны, возвращались,
снова грузили... Шарканье ног по коридорам не прекращалось. Операционная всё
ещё работала, а в небе рокотало – угрожающе и свирепо.
Где-то в стороне просвистело и ухнуло
так, что лепёхами посыпалась штукатурка. Елена упала на пол, стала отползать от
окошка к стене, прижалась в углу, закрыла глаза.
– Мамочка! – шептала она.
Но тут появилась Лана. Она
проговорила зло и недовольно:
– Чего расползалась?! Хватай носилки!
Машина вон с людьми горит, бежим!
Елена побежала за ней. На улице
носилась копоть, горела машина, слышались крики раненых. Совсем близко от себя
Елена увидела бегущего человека в грязно-белом халате. Весь бок его был обагрён
кровью. Он бежал на помощь к человеку с горящей спиной. Тот катался на обочине
дороги. Бегущий, по-видимому, в горячке не чувствовал собственной боли – вместо
руки у него было кровавое месиво, но вдруг, будто вспомнив о чём-то, он
остановился, стал опускаться на землю, упал на спину.
– Господи, помоги! – закричала Елена.
– Ну-ка, не ори! – дерзко оборвала её
бегущая с носилками тётя Сима. Она тянула их волоком.
– Берись крепче! – скомандовала она.
– Мужики тяжёлые.
Ещё не придя в себя, Елена ухватилась
за носилки. Они понесли ещё живого человека с оторванной рукой – по ступенькам,
прямо в операционную.
– Голубчик ты наш… Серёжа, –
бормотала санитарка. Она распорядилась поставить носилки на высокую кушетку,
кому-то крикнула через дверь:
– Хирурга из Тазовского госпиталя,
Сергея Дмитриевича, ранило!
Из-за двери вынырнула мужская усатая
голова, повязанная белой косынкой:
– На стол!
Санитарка снова побежала на улицу,
уже позабыв про Елену, но та последовала за ней. Полная фигура тёти Симы
мелкими шажками семенила впереди, раскачивалась из стороны в сторону. Снова
нарастал гул самолётов – зловеще и жутко.
– Не везёт нам нынче, – говорила тётя
Сима. – Ты поспешай, девка!
Елена уставилась на небо. По нему
плыли большие чёрные пауки, на лету отделяя от себя продолговатые яйца.
– Это бомбы! – отчаянно закричала
Елена.
– Беги в укрытие! – услыхала она
голос санитарки.
Елена рванулась в сторону каких-то
сараев. И перед её глазами эти сараи, как живые, взмыли столбом обломков и
пыли. Мощная силища шарахнула Елену, она отлетела назад, ударилась обо что-то
спиной и затылком, попыталась подняться, но не смогла, всё тело её превратилась
в вялую и беспомощную плеть. «Отжила!» – мелькнуло в её мозгах.
Елена открыла глаза. Она увидела над
собой тётю Симу, та обрадовано заговорила:
– Всё хорошо, всё хорошо. Надо лежать
пока. Сотрясение.
– Я вспомнила! – зашептала Елена. –
Улыбин… Это же Любашки Зайцевой лётчик!
– Не пойму, о чём ты? – склонилась к
ней тётя Сима.
– Лётчик из девятой палаты…
– Хватилась, милая, отправлены уже…
Глава 19
Чтобы не тратить лес, собирайте
валежник, – попросила колхозниц председательша.
Валежник прибирали в поленицы прямо
на месте, чтобы потом, по заморозкам вывозить. По причине худенькой одежонки и
обуви зима казалась особенно длинной. Огородной овощи у людей, по всему видно,
хватит только до Рождества, а там она со страшной быстротой пойдёт на убыль.
Первую половину зимы коротать было полегче. А когда припасы подходят к концу,
тут и подстерегают голод и болезни… Ребятишки заболевают прямо на уроках. Вере
Семёновне с ними трудно. В классах старались топить печи, как можно лучше. Но
берёзовый сухостой пропыхивал скоро, потому подмешивали осину. С ней пламя в
печи сохранялось дольше.
Усиливался мороз, а дрова в школе
заканчивались. Тимка возил их в паре с Зиновием. Нынче же Зиновий валялся в
жару. Говорили – тиф. Тимка недомогал сам, но никому в этом не признавался. С
утра ещё по его телу пробегала дрожь и подбрасывало в жар. С трудом натянув
шубейку, он отправился на конный двор. Стоило ему выехать в проулок, как дед,
идущий с дежурства, окликнул его. Тимка не остановился, боялся, что тот
разгадает его недомогание. Дед Василий очутился рядом.
– По дрова? Один? – он приблизился к
внуку. – Ох ты, якори тебя! Глаза-то у тебя соловые, никак занемог? И дышишь,
как паровоз! Ну-кось, поворачивай обратно!
– Нынче не задержусь, деда.
Немножечко осин привезу, – упрямо дёрнул за вожжи внук. – Я обещал Вере
Семёновне. Совсем топить нечем. Осину надо.
– Погоди, я поеду с тобой… – резко
сказал дед, но Тимка понужнул коня.
Величественные стволы осин виднелись
ещё издалека – светло-зелёные, чуть колеблющиеся... Это, казалось, совсем
рядом. Но ехать по зимнику через Мельничные острова, мимо Овечьего лога –
дорога не близкая. Тимка по привычке держался за вожжи, кутался в овечий
воротник своей шубейки. Он обидчиво бубнил про себя:
– Чего меня держать… Уж не маленький.
Дед – такой придира!
Голова Тимки будто раскалывалась, от
этого всё вокруг плыло и валилось. Мысли расползались, а тело всё чаще
встряхивал озноб. Рассчитывая на валежник, Тимка и впрямь надеялся воротиться
скоро. Медленно приближался осинник. «Вот как раз в том осиннике, в далёкие
времена, повесилась колдунья. Колесом, говорят, из древни укатилась. Потом
нашли её на осине. Хотели снять. А осина вместе с колдуньей под землю ушла. Вот
она, яма!»
Озираясь от страха, который Тимка
нагнал на себя, вздрагивая от каждого лесного звука, он с трудом пристроил на
сани пять тяжёлых валежин. Мороз усиливался, а ему было жарко. Он вбирал
пересохшими губами снег с рукавицы, в горле першило и резало. Какая-то сила
клонила Тимку к земле, и он подчинялся – то и дело совался носом в снег. Теперь
он пытался придвинуть ближе к передку саней комли осин, но не смог сдвинуть их
с места.
День клонился к вечеру. Тимкин обед
был не тронут, он даже не вспомнил про него. С трудом провёл ладонью по переносице
лошади:
– Ну что, задубела? Долго мы с тобой
нынче возимся. Зиновий был бы… Наверно, захворал я…
Тимка говорил, а в ушах звенело.
Теперь он почти не слышал своих слов. Надвигались сумерки. Откуда-то сверху
падали комья снега. Лошадёнка беспокойно водила зрачками, навостряла уши,
вздрагивала от холода.
– Поехали, – проговорил Тимка,
приседая на санки. – Куда же я топор задевал? В снег, наверное, втоптал. Дед
ворчать станет…
С трудом вытряхнув снег из пимов, он
откинулся на дрова. Шапка свалилась с головы, но парнишка словно потерял мысли,
впал в забытьё. Перед его глазами потянулись тени. Сани дрогнули, скрипнули
полозья. Лошадь выбралась из осинника. Выбравшись, по привычной дороге в
сторону деревни пошла всё быстрее и беспокойнее. Тимке грезились люди, они
разговаривали с ним. Не то Фроська, не то Минка говорили ему:
– Удавленница-то та, красавицей была…
Только заместо ног – копыта. Ты не верь ей, Тима, не верь! То, Соломея вовсе!
Соломея!
Он даже ощутил, как холодные руки
Соломеи сжали его голову.
* * *
Дед Василий встал на лыжи, заткнул за
пояс нож, которым когда-то колол свиней, перекинул через плечо берданку, к ней
в старой сумке разыскал три заряженных патрона. Сказал Авдотье:
– Не было ещё такого, чтобы вот так
запаздывал внучок. Волки, поганцы, озоруют! Игнатий только что рассказывал, что
вчера в Островках учителку задрали.
– Господь с тобой! Чего такое
говоришь! – выкрикнула в ужасе Авдотья. Санный след пока ещё было видно.
Василий без труда пошёл по нему.
Он беспокойно вглядывался в даль.
Старика не отвлекали на этот раз, ни колотьё в боку, ни затылочная боль. Только
бы отвести беду… Да не подвёл бы глаз…
«Осмелели, проклятые! В самые святки
гуляются! Злющие! Голодные!» – мельтешили в голове старика мысли. Его грудь
ходила ходуном от напряжения. Он остановился, стал всматриваться в движущуюся
точку, пытался узнать в ней Тимкину клячу. Точка двигалась ему навстречу. Да,
то была Тимкина лошадёнка. Волнение слегка откатилось. Клячу с дедом разделяли
ещё версты полторы.
Но почти одновременно увидел старик,
как в стороне от лошади, из Овечьего лога рассыпались другие точки, гораздо
меньше, но проворнее. Их было много, не меньше десятка. У старика вырвалось из
груди бешеное дыхание. Он оттолкнулся палками изо всей силы. Страх заставил его
видеть отчётливее. Лошадь бегом и даже вскачь тянула возок. Тимки не было
видно. По-видимому, лошадь рвалась из беды сама, вовсе никем не погоняемая. С
новой, откуда-то взявшейся силой старик рванулся навстречу.
– Тимко! – заорал он во всё горло. –
Тимко, я тут, держись!
Волки скатывались с возвышенности
клубками. Расстояние между ними и лошадью сокращалось. Старик бросил палки,
сдёрнул с плеча ружьишко, пальнул в воздух. Гул выстрела отнесло в сторону. На
ходу, дрожащими руками, он всадил ещё патрон. Терять зря его не хотел. А волки
неслись по снежной целине, волнисто изгибаясь в хребтах. Старик бежал прямо на
них.
– Я поспею, Тимко! Поспею! – говорил
себе Василий. Его голос терялся в порывах ветра, набежавшего откуда-то,
растворялся в пространстве.
Тимка лежал на осинах животом вниз,
уцепившись за вожжи, силился приподнять голову. По храпу лошади понимал: волки.
Лошадь стала совсем неуправляемой, но Тимка полностью доверился ей. Дед
поравнялся, наконец, с санями.
– Не может быть по-другому, чтобы не
поспел дед на выручку! – прокричал старик, по-молодецки сиганул в сани, оставив
на снегу лыжи.
Волки были совсем рядом. С
полусогнутой руки старик прицелился. Резанул выстрел.
– Вот вас как надо! – взвизгнул
Василий.
Волчище, бежавший впереди,
опрокинулся. Стая оторопела, смешалась. – Погоди, внучок, погоди… – заговорил
дед уверенно. Им овладело спокойствие. Волки, хотя и приотстали, но следовали
стороной.
Старик шумно гикал, свистел, создавая
как можно больше шума. Последний патрон он вставлял бережно.
– На-ка, ежели хошь! – выкрикнул он в
унисон с выстрелом.
Волки откатились в сторону.
– Эх, самку не зацепил! – горестно
простонал Василий.
И, как будто услышав его, волчица
рванулась к лошади.
Назойливо гудел ветер. Изворачиваясь
от резких его порывов, стоя на ногах, старик ещё пытался погонять лошадёнку, но
в этот момент на её глотке повисло сразу несколько волков. Лошадь встала на
дыбы, потом, резко обвиснув, повалилась на бок. Затрещали оглобли, сани
опрокинулись. Дед и Тимка разом свалились в снег. Старик проворно вскочил на
ноги, встал над Тимкой с остекленевшими глазами и со скрежетом в зубах,
приготовился к нападению.
– Лежи, Тимко, не шевелись, –
прохрипел старик. – Он с силой размахнулся, цепко и намертво держа в руке
рукоятку ножа. Нож свободно вошёл в мякоть. Рядом с Тимкой ползал волчище,
скулил, как собака, потом затих, вытянулся. Лошадёнка ещё дёргалась в
судорогах, старик ждал нового нападения, отведя руку с окровавленным ножом в
сторону.
– И на волчью стаю управу найдём! –
орал он, скорее всего, подбадривая внука. – Лежи, не шевелись! У нас с тобой
одна оружья на двоих! Разорвут, окаянные!
Он стоял стойко, расставив ноги по
обе стороны внука.
Люди поспели, когда около них
издыхало уже пять волков. Дед стоял на одной коленке – оборванный,
окровавленный. А Тимка во все глаза смотрел на людей, явно не веря в спасение.
Наконец, дед жалобно проскулил:
– Авдотьюшка, глядико-сь,
надоумилась… А мы загинули бы! В первый раз волков так близко увидал… Не
приведи Господи! Вот же твари! Вот твари! – старик заплакал тихо, тихо,
сморкаясь и всё ещё жалуясь: – А мы – эть, погибли бы! Погубили бы парня!
Авдотья крестила их, плакала тоже. Люди стояли вокруг, притихшие. Лежала бездыханно лошадь с ободранной шеей, в нескольких местах из неё сочилась кровь.
Глава 20
Зарделось утро – чистое, прозрачное.
И хотя люди носили на своих лицах печаль, надежда на скорый конец войны не
покидала.
Антонина Фирсова вместе со всеми
ждала мирную жизнь. Она устала от свалившихся на её голову забот, не знала, как
и все женщины, ни спокойного сна, ни отдыха. Зато хорошо испытала голод и
постоянные нервные расстройства. «Не я одна так…» – говорила она себе. Надо
жить. Стоял вопрос: чем кормить детей? Антонина уж который раз прошаривала углы
опустевшего подполья, в надежде отыскать хоть пару картофелин на похлёбку, но
всё уже было перерыто ребятнёй. Она пересмотрела картофельные срезки, что
заготовила для весенней посадки. Ожившие росточки сиренево глядели из глазков.
Антонина отошла в сторону. «Это неприкосновенный запас», – подумала она. И
опять в чугунке варился кислющий кисель из отрубей, он вызывал тошноту.
А нынче Антонине было особенно
горько. У Зиновия день рождения. Знала мать, что сын умышленно раным-рано
убежал в школу.
В полдень заявилась Полина. Она
принесла ведёрко картошки, кусочек сальца, головку лука.
Антонина всплеснула руками.
– Господь с тобой, Полинушка!
– Хороша, нечего сказать! Сын
именинник… Не Минка бы…
– К чему такое говоришь? Беднёхонько
у нас!
– Без людей все мы беднёхонькие!
Возьми каждого… – Тем же суровым тоном говорила Хмелькова. – Один человек,
сколько бы не лез из кожи, толку не будет. А люди рядом, значит, жить можно!
– Спасибо, Полюша, – радостно
проговорила Антонина. – Вот стол-то будет!
– Зиновия пришлёшь на склад к
Татьяне, – не слушая её, продолжала Полина. – Там немного гороха получит. Это
как премия за то, что дрова всю зиму возил…
– Поля, ведь он не один возил… С
Тимкой!
– Тимка получит в свой день рождения…
Не оставим!
Антонина припала к плечу Полины,
зашмыгала носом.
– Полно тебе, – строго проговорила
Хмелькова, затем скупо улыбнулась:
– Ну и хлебушек имениннику Авдотья
испекла. Сходишь, возьмёшь.
Антонина завыла в голос, Полина
взорвалась:
– Да ну тебя! Посмотрела бы ты на
себя! Сын вот-вот будет на пороге, а ты? Принарядись… Где бирюзовое платье?
Показывай!
Антонина заторопилась, бросилась к
сундуку, отворив его, указала пальцем. Полина подошла ближе и невольно
съёжилась. Сундук, некогда набитый доверху Антониниными нарядами, теперь
смотрел на неё пустой огромной пастью. А на дне его, в уголочке, стыдливо лежало
в одиночестве Антонинино единственное платье. Антонина поняла Полину, развела
руками:
– Всё, Поля, проели. А теперь и
менять уже нечего. Вот только платье, папино любимое, дети ни за что не хотят
отдавать, говорят – лучше голодом…
Полина, уходя, сказала:
– Пришло бы мирное время, а барахло
наживём. А платье к приходу сына надень!
К самому ужину пришла Минка. Просунув
голову в приоткрытую дверь, она пальчиком поманила Зиновия:
– Ты что, задавака, помалкиваешь, что
именинник. Ты думаешь, я не знала? Всё знала! – Девчонка держала руки за
спиной, потом загадочно сказала: – Закрой глаза. – Она накинула на его плечи
что-то ласковое и тёплое. И не успел ещё Зиновий открыть глаза, как Минка
похвасталась: сама связала!
– Шарф? – удивился Зинко. – И связала
сама?!
– Сама! – гордо качнув рыжими
кудрями, повторила она. Минка склонила голову на бок, ещё раз оценивая свой
подарок. – Тебе идёт! – конкретно определила она. – Носи на здоровье!
Зиновий позвал её за стол, но она
стыдливо отказалась. Он догнал её у самых ворот, вложил в её ладони две
картофелины и кусочек ржаного хлеба.
– Посидим возле бани, как стемнеет? –
спросил он.
– Если мамка отпустит, – уплетая
хлебушек, ответила Минка. – Холодно. Пимы разъехались! – Она засмеялась,
показывая дыру на запятнике, оттуда торчала соломенная стелька.
– Тогда, приходи к нам… Я заплату
наложу. За ночь просуши пимы, а утром, чуть свет, – ко мне. Я буду только с
ребятишками. Мама в город с дедом Василием собрались. Много чего для госпиталя
собрали: провизии, тёплых вещичек… Дед Василий после боя с волками ещё не
совсем поправился, один идти не рискует. Тимка бы с ним пошёл, если бы не
болел.
* * *
Дед Василий предложению Антонины
пойти с ним в город даже обрадовался. На то была причина, о которой он никому
не говорил и вспоминать совестился. Совестился потому, что подвергся он
нападению двух баб-разбойниц, не смог совладать с ними, отстоять бесценную свою
поклажу, которая так и ушла с разбойницами. Остались в его руках только саночки
да собственные рукавички. Этих баб он запомнил, пожалуй, на всю жизнь. Тогда
был обычный его путь по тракту. Разбойницы выросли перед ним неожиданно.
Остановили свои взгляды на его мешках. Одна с топором в руках, постарше, годов
тридцати пяти, другая помоложе.
– Гляди, Стешка, – сказала та, что
постарше, – какой куркуль! На рынок добро везёт! Вот он с нами и поделится!
Старик тогда хотел объяснить,
изложить суть своего путешествия, но его просто не хотели слушать. Толчок бабий
не такой уж сильный, но дед от неожиданности уселся в снег. Вдоволь перетрусил,
когда увидел лица обеих баб, суровые глаза выражали ненависть к нему. «Так им
ничего не составит и по голове топором тяпнуть», – подумал тогда в ужасе
старик. Так вся поклажа с саночек перекочевала на спины разбойниц.
– Богат ты, сволочина! – презрительно
проговорила старшая. Она окатила его холодным взглядом.
– Девки, – взмолился дед. – Пошто
своевольничаете? В госпиталь раненым везу.
– Знаем мы вас… По роже видать!
– Может, правда, в госпиталь? –
сказала та, что помоложе.
– Ты его слушай, а сама о ребятишках
думай, – конкретно сказала старшая. И так сразила Василия взглядом, что он
сразу потерял всю надежду на спасение вверенных ему вещей и продовольствия.
– Девки, – взмолился старик. – Рази
так можно?
– Ступай домой, да Богу молись, что
всё хорошо обошлось. – Услыхал он уже где-то из-за кустов. То говорила старшая,
старик в этом не сомневался. Василий остался тогда сидеть у дороги, не то чтобы
уж очень перепуганный, но до боли удивлённый и обиженный. На глазах его дрожали
слёзы.
– Бабы в разбой ударились! – качал он
головой. – Чего же теперь боле ждать?
Вспоминая каждый раз тот случай,
старик говорил себе: всему виной война! Может, – вдовы с кучей ребятишек…
Только шибко нехорошим делом занялись, шибко нехорошим!
Нынче, собираясь в госпиталь, Василий
не на шутку беспокоился. И как только Антонина промолвила, что неплохо бы хоть
раз побывать в городе, да в госпитале, он сразу же оживился:
– Пойдём, Тоня, коли охота тебе в
городе побывать, вдвоём веселя.
– Пойду, если председательша отпустит
на пару деньков.
– Отпустит, – уверенно сказал дед. –
Не тот она человек, чтобы не понять…
Дорога, по которой они шли, вела
лесом. Заиндевелые кроны деревьев простирались в разные стороны, будто
оберегали стволы от чьего-то грубого прикосновения. Ветви время от времени сердито
сбрасывали студёную порошу. Санки легко катились по укатанной дороге, набегали
на латанные запятники разбуханных пимов деда Василия. С недавних пор он стал
ходить медленно. Теперь еле поспевал за Антониной. Частая ходьба в город
сказывалась. Больные ноги подрагивали в коленях, но признаваться в усталости и
слабости ему не хотелось. Он уже хотел присесть, но молчал, чего-то ждал.
– Не слыхал, дядя Василий, что от
Елены Егоровой весточка пришла Зайцевым. Написала: я, мол, видела твоего парня…
И всё такое. Что его отправили в сибирский госпиталь. И что будто бы она с ним
разговаривала, как я с тобой сейчас. Пишет, что ранен тяжело, а куда ранен, не
написала. А Любашка не будь глупенькой, взяла да и опять к вашей Зинаиде
обратилась. Вначале к Авдотье сбегала, адрес у ней взяла. Девка пробивная… Хоть
и тонкая, но звонкая, как пословица говорит. Ну и незамедлительно ответ пришёл
от Зины: тут, мол, в списках состоит. Пишет Елена, что теперь сама на
больничной койке, что вряд ли скоро оклемается… Давай-ка на обратном пути
заглянем к Матрёне. Только про Ленкину болезнь говорить не станем, зачем…
– Сперва до города доползти надо,
тогда и вперёд забегать, – проворчал дед.
– Вот ты идёшь и идёшь, как молодой…
А я страсть, как устала!
Она опустилась на ствол лежащего
дерева, ощутила усталое биение в ступнях.
– Как молодой, говоришь? – старик
пискляво засмеялся. – Топать-то нам, почитай, ещё километров двадцать до
городской окраины, да по городу с десяток…
– Даль такая, зато в мешках у нас
ценная поклажа. Привезём, уж так обрадуем!
Старик круто поднялся, решительно
взялся за верёвку саней, пошёл с большака в чащу, волоча санки за собой.
– Ты куда? – бежала за ним Антонина.
– Ещё даже передохнуть не успели… Ладно ли с тобой, дядя Василий?
Тот молча шагал, сопя и озираясь.
– За вверенные нам с тобой продукты
побаиваюся. – Признался он, наконец. – А там, припоминаю, есть окольная дорога.
Может, видно её ещё из-под снега.
И по его виду поняла Антонина, что
так будет спокойнее.
Заметно усилился ветер. Дед поднимал
глаза к небу:
– Погодка не разыгралась бы! Больше
уж отдыхать не сядем. Как-то надо продвигаться вперёд. В глубине леса вьюгу
сразу не распознаешь, в том вся и беда…
Но вот вершины закачались шибче.
Тревожно запоскрипывали стволы. В спины заподдавало ветром.
– Вот некстати такое, –
забеспокоилась Антонина. – Заметёт нас, однако.
– Не заметёт, – с фальшивой
уверенностью говорил старик.
Идти с каждым шагом становилось всё
труднее и труднее. Спины совсем взмокли, санки отяжелели. Вышли на опушку.
Ветер стал рвать с новой силой, беспощадно швыряться снегом в грудь и лицо.
Внимание Василия привлёк уныло стоящий на опушке стожок сена.
– Пойдём к копёшке, переждём падеру,
– тут же решил он. – Не ровён час, с дороги собьемся.
Дед растолкал сено с боку, устроил
углубление, влез в него первый. Антонина забросала сеном санки, влезла тоже.
Внутри копны пахло пылью, но было тихо и тепло. Метель бушевала теперь рядом.
– Тепло, – проговорила Антонина,
умащиваясь поудобнее.
– Тепло, пока спины горячие, –
подметил старик. – Посидим, остынем, тогда и дрожь пробирать возьмётся. А ты
шевели суставами, да уснуть не надумайся!
– Нет, нет, что ты! – уверяла
Антонина, но в пыльной копне ей было так уютно, что совсем скоро она сплюснула
веки, стала дышать ровно и беззаботно.
– Угомонилась всё-таки! – недовольно
пробурчал Василий. – Я тебе али нет говорю? Не спи!
– Не сплю, не сплю…
– Не спишь! Сама убаюкалась, как дитё
малое.
Присмирев от тревоги и неизвестности,
старик озабоченно смотрел на мирное лицо Антонины, на свисавшие над ним сухие
головки клевера. Он не мог выкинуть из головы случай с волками. На этот раз
кроме ножичка-складничка ничего при себе не было. Одним себя успокаивал дед: в
метель волки не блудят… Когда луна светит, морозец поджимает, вот тогда им
самое то…
Метель утихла лишь в потёмках. Дрёму
Антонины нарушил озноб, он начал встряхивать чувствительно. Она попыталась
распрямить замлевшие ноги. С трудом перевернулась на другой бок.
– Волков бы не привлечь – сказала
она.
– Придумала чего! Откуль им тут
взяться? Места неподходящие. Они селятся там, где схорониться можно… Как только
забрезжит, мы в путь-дорожку отправимся. К завтраку не успеем, а вот к обеду
как раз нагрянем. В госпитале радуются, когда я появляюсь. Может, работы много
скопилось. Может, опять на лошадке по лекарство направят… Езживал уж. Всяких
там пузырёчков да скляночек наполучают, а я на лошадке везу.
Темнота залила отверстие, выходить из
убежища не хотелось, но дед настаивал.
– Иди, пробегись вокруг стожка,
разомнёшься. Разогреешься. Спать опасно! А то до самой весны проспать можно,
пока люди не наткнутся.
Антонине не хотелось шевелить ни
одним членом, она дробно стучала зубами, Василий насильно вытолкал её наружу.
– Побегай, тебе говорят, а то в
сосульку заклёкнешь!
Та выползла из мягкого отверстия на
четвереньках, боясь глянуть по сторонам. Ночь оказалась не такой уж тёмной.
Видно было лес. Он стоял безмолвный, уставший от пурги, словно окутанный в сон
– мирный и беспечный. Ночная тишина, спокойная, без единого звука. Хруст снега
под ногами Антонины отчётливо выделялся в этом таинственном великолепии. Санки
с провизией занесло, над ними покоился бесформенный продолговатый снежный
бугорок. Стожок, в котором они пережидали бурю, стоял однобоко, залеплённый
снегом, он смахивал на горбатый гриб со шляпой. Антонина попыталась обойти его
со всех сторон, но при первой же попытке утонула по колено в снегу, набрала в
пимы. Она распрямилась, хорошо осмотрелась.
– Ну, как там, Тоньша? – высунулся
дед.
– Лучше некуда! В пимы набрала, в
рукавицы… А тебе и вовсе не перелезть!
Она прислушалась.
– Погоди, дядя Василий, – обрадовано
заговорила Антонина. – Кажется, я слышу лай собаки… Да, точно, это лай.
– Лай или вой? – тревожно спросил
дед.
– Лай!
– Тогда у нас с тобой есть шанс –
по-человечески ночевать!
– Смотря какие люди… А то на таких
нарвёшься…
Вновь Василий вспомнил про тот
случай.
– Спробовать, конечно, можно… Но
шибко не настаиваю.
– Пойдём прямо на лай, – решила
Антонина. – Придём к людям. Хотя я деревни в этих местах никакой не знаю, даже
не слыхала о такой.
– Никуда не пойдём! – вдруг решил
старик. – До рассвета тута будем, а то скоро у нас с тобой мысля поспела! И я
не помню деревни тут никакой.
– Ну, и чего высидим? Чтобы волки
разодрали? Скоро ты забыл, как тебя чуть не отпели! А у меня куст ребятишек…
Кто их кормить, поить станет? Отец на войне погиб, а мать будет сидеть и ждать,
когда её волки скушают! Да мало того, как есть у самого человеческого жилья! –
Антонина была решительной. – Нет, уж на этот раз я тебя не послушаю!
Она полезла по снежной целине,
погружаясь по пояс в рыхлый снег. Старик, ворча и негодуя, волочил санки.
– Что, если бы ты был один? Думаю, не
сладко бы тебе пришлось! – едковато подметила Антонина. – Занесло бы с
потрохами…
Снова забрехала собака. Где-то совсем
рядом в стороне прогромыхал колодезный заледенелый вал.
– Стой тут с багажом! – приказала
Антонина. – Я разведаю.
Она перекрестилась, пошла к колодцу.
Дед Василий, устало выравнивая
дыхание, сидел прямо на снегу, не спуская глаз с удаляющейся Антонины. Она
вернулась скоро. Торопливо оповестила, что пришли они к детскому приюту, что у
колодца встретила повариху, та согласилась принять на ночлег, в кладовую…
– Чуть забрезжит, – уходить велит.
– О чём тут говорить, – обрадованно
заподнимался Василий.
Они устроились в кладовой на старых,
изъеденных мочой матрацах. Сон прерывался внутренним беспокойством и каким-то
бормотанием за стеной. За другой стеной слышался плач ребёнка. Это девочка.
Кто-то тихонько уговаривал её. Слов не было слышно, но то была женщина. Это
понятно было по голосу – ласковому, тёплому. Когда та говорила погромче, можно
было кое-что разобрать. И вот, совсем понятно:
– Деточка, да где же я тебе возьму
хлебца?
– Я хлебца хочу!
Девочка закашлялась и, видно, в
изнеможении замолчала, но ещё время от времени всхлипывала.
Антонина поднялась со своей лежанки,
накинула на плечи платок, пошла к двери, крестясь и что-то бормоча.
– Ты куда?! – всплыл дед.
– Ребёнок хлебца просит… Девчоночка…
Маленькая и слабенькая! Нехорошо. Продуктов два мешка, а мы сидим на них, как
собака на сене.
– Не для того предназначено! –
ощетинился старик. – Не для того!
– А вот и для того! – отрезала
Антонина, развязывая устье мешка.
– Вот заполошная! Напрасно ты… Одним
али двумя кусочками весь детдом не накормишь. Ясно – жалко… Только хуже
сделаем. Да мало того, начальство узнает про нас… Бабу подведём. Она-эть нас
тихонько сюды пустила! – Старик повернулся на другой бок. – Ложись давай, не
мечись.
– Сердце не выносит! – простонала
Антонина. – Не могу!
– Утречком уйдём отсель и всё.
– За всю жизнь не прощу себе такого!
– говорила из темноты Антонина. – Мои хоть сироты, но с матерью, а тут
бедняжечки… Нет, пойду я туда!
Она снова стала возиться возле мешков. Дед поднялся, положил ей руку на плечо, решительно сказал:
– Погоди, Тоньша, остынь! Вот
утречком и угостишь ребят через ту повариху.
Антонина решительно отвергла его
предложение.
– Дойдёт ли до них, до ребятишек-то?
Может, им вовсе ничего не достанется.
– Тогда, так: утром отдашь сама,
пользы будет больше!
Антонина, поразмыслив, решила
дождаться утра, но заставить себя заснуть не смогла.
Единственное оконце смотрело из
кладовой во двор приюта. Пришла повариха.
– Ну что, выметаться пора? –
встретила её Антонина вопросом.
– Темно ещё… Посидите в тепле, –
доброжелательно ответила та.
– Поди, скоро уж придёт начальство? –
с опаской спросила Антонина.
– Начальство? – переспросила
повариха. – Начальница наша днюет и ночует тут. Ребятишки хворают, вот и
нянкается с ними. Тут захочешь, – не уйдёшь!
Она в темноте нащупала табуретку:
– Хоть присесть на минуточку.
– Как живёте-то? – осторожно спросила
Антонина.
– Как говорится, влачимся!
Безмашинные, безлошадные… Лошадь наша под лёд ушла, когда заведующая наша
тёплую одежонку получать для ребят ездила. Возвращалась через реку.
– Как это случилось? – тихо спросила
Антонина, вздыхая и ужасаясь.
– Лошадь скользить начала… Не
подкованная. Лёд не выдержал… Всё, вместе с лошадью, под лёд ушло. Пальтишек с
десяток сбросить успела Людмила Ивановна и только. Да хоть сама спаслась.
Она помолчала.
– Всю зимоньку бедствуем. Еды нет,
что взяли с огородишка, тем и живём. Сунулись, было, за помощью, нам отказали.
Сказали: всё, что положено, вам выдано! А за лошадь и всё остальное заведующую
ещё и посадить собираются! Крутись, говорят, сама, как хочешь, и попробуй
загубить детей! Вот и крутится. Все окрестные деревни сползали. Побираемся.
Дровишек привезти не на чем. Собираем хворост со старшими ребятами. Каждый
принесёт понемногу и то, что-то есть. Были и такие дни, когда наша Людмила
Ивановна чуть умом не тронулась. Половина ребятишек в хворь бросилась, вши
заедать стали… А тёплой одежды нет! Целыми днями ходили мы по деревням одежонку
выпрашивали, а кто её для нас припас? Сами, говорят, всё проели! Не
погневайтесь! Страшно то, что здесь маленькие есть! – повариха вздохнула тяжко.
– Смотреть тяжко и уйти сил нет! Ребятишек жаль и начальницу тоже. А детей кто
пожалеет? Кому они, сиротки, нужны? В лесу-то только мы да волки голодные!
Выходить страшно, пока совсем не рассветёт.
– А ведь мы вечерось ночевать в копне
надумали! – ужаснулась Антонина.
– Если бы не волки, не пустила бы вас
ночевать. Прав на то не имею… Людей жаль и себя жаль. Встаю ранёхонько, ложусь
после всех. – Она кивнула на стену. – Поди, ночью слышали, как я шастаю. Варить
нечего, а варево сочинять всё равно приходится. – Она встала. – Пойду я. Усните
ещё… Как рассвет установится, тогда и уйдёте!
– Начальница-то ваша где? – спросила
Антонина.
– Вон, за стеной с ребятишками… Пойду
я. А вы отдохните ещё, время есть!
Стоило поварихе скрыться за дверями,
старик вскочил с места.
– Тоньша, – зашептал он. – Нечисто
тут, нечисто! Голос мне этот знаком... Вот бы мне их начальницу-то повидать. Уж
я бы ей рассказал кое-что… – Он заходил по кладовой взад-вперед, нервно сжимая
пальцы. – Какая бы темень ни была, а голос никуда не денешь!..
– Говоришь непонятное… Может, толком
расскажешь?
– Тебе и понимать не надо! Пока
один-на-один с начальницей не побеседую…
– Чего же ты взбеленился? Рассказал
бы уж…
– Я сперва разобраться должен… Глаза
начальнице открыть… Не всё чисто тут!
– Заладил: чисто, нечисто…
Старик снова стал прохаживаться,
беспокойно вглядываться в узкое оконце. Он разводил своими худосочными руками,
сплёвывал, что-то говорил про себя. И только чуть проявилось утро,
распорядился:
– Ступай-ка, Тоньша, разыщи мне
начальницу! Хоть из-под земли вырой! – его голос был настойчивый и
непоколебимый. – Пускай она прямо сюда, ко мне придёт… Дело, мол, важное!
– А не подведёшь бабу-то?
– Иди, иди… Неча! То, что ей попадёт,
я нисколько не сумлеваюся! – в голосе старика прозвучало злорадство. – Ступай,
куды тебя посылали!
– Ты чего, дядя Василий, объяснил бы
мне, чего такое ты скажешь начальнице. Я хоть немножко должна знать… Вместе
ведь путь-то держим! – с обидой заговорила Антонина. – Или я тут совсем никто?
– Ты не серчай, но не с тобой про то
говорить надо, – смягчился дед. – Потом, может, тебе же всё и расскажу. Надо
когда-то поделиться с кем-то.
– Спятил, да и только! – негодовала
Антонина. – Начальницу ему подавай! Верно люди говорят: чем человек старее, тем
дурней.
Воротилась Антонина одна. Уже
порядочно рассвело, и она отчётливо увидела напружиненного, готового к
разговору с начальницей деда.
– Не нашла?
– Нашла, – засмеялась Антонина. –
Только, оказывается, начальство-то у себя в кабинете обычно принимает, как
полагается. А такие требования, как твои, ты можешь предъявить только своей
Авдотье!
Старик с готовностью рванул к двери,
обернувшись, рявкнул:
– Не ходи за мной… Делать неча!
Антонина выкрикнула вслед:
– Всё, как есть, отдавай ребятишкам!
Всё, как есть!
Дед не обернулся.
Начальница Людмила Ивановна сидела за
столом. Подперев голову рукой, склонилась над бумагами. При появлении деда
Василия не подняла головы, только чуть глянула поверх очков. Старик, вытянув
шею, потоптался возле двери, потом, решительным шагом подошёл к столу.
– Пришёл вот пожалобиться, – начал
он, рассматривая начальницу. – Не до меня тебе, знаю… А всё-таки послушай, чего
я тебе скажу: при кухне вашей состоит воровка, разбойница! – он качнулся из
стороны в сторону, продолжил: – А дело было так. Шёл я пешком по тракту, месяца
полтора назад…
– И вас приняли за куркуля и
ограбили? – докончила Людмила Ивановна, вставая с места. – Так вот, – она сняла
очки. – Одну разбойницу вы узнали… Вот и вторая перед вами!
Старик опешил. Широко раскрыл глаза.
Действительно, в начальнице он узнал ту, главную разбойницу, которая была так
непреклонна к нему.
Старик подошёл ещё ближе – то была
она.
Начальница молчала, но не отвела
взгляда.
– Да, да… Это я! Вы не ошиблись,
дедушка, – проговорила она. – Вот с меня и спросите, по всем правилам и
законам. С меня! Да, виновата! А вот вернуть вам уже ничего не могу. Всё давно
дети съели и износили.
– Чо брать-то с тебя? – растерянно
пробормотал старик, потом стал гневно бросать на неё устрашающие взгляды. –
Всё, как есть, понимаю, только нехорошим делом занимаетесь… Уж, шибко
нехорошим!
Он повернулся, отправился к двери,
обиженно сложив губы.
– Вы подождите, – сказала хозяйка
кабинета. – Присядьте.
Дед Василий будто этого и ждал. Он
подбежал к столу:
– Счастье твоё, что дед попался
человечный, а то я бы тебя тогда ещё нашёл. На баб ты наших не напоролась… На
солдаток, которые из последних злыдней выделили для госпиталя… А вы их добро
умыкнули, как будто так и надо! – старик постепенно смягчился. – Уж если добро
ребятишкам пошло, то ладно, прощаю тебя! Бог с тобой! А отхлестать по бесстыжим
зенкам надо бы! Чтобы вдругорядь не повадно было! – он помолчал мгновение,
покачал головой, всё ещё безмерно удивляясь. – Отымать на большой дороге…
Нехорошо!
Старик рванулся к двери и, почти
воткнувшись в неё носом, проворчал:
– Пойдём, за грабеж премию получи…
Ишо привезли кое-чего… Да, чтобы на этот раз документ выдала и в получении
расписалась! Чтобы наши бабы знали, куда их добро пошло.
Дед Василий, быстрыми шагами
направляясь к двери, сказал:
– Только ради сирот, а то бы…
Он остановился на лестнице. Ему
показалось, что не всё высказал. И это недосказанное заставило его вновь широко
раскрыть двери кабинета.
Теперь начальница стояла у печи,
которая выпирала из стены чёрным полукругом. Качнулся беспокойно фитилёк на
коптилке, стоящей на столе. Старику показалось, что женщина сжалась. Это
придало ему больше смелости и гнева. Теперь он заговорил с ней, как с
собственным внуком:
– Как бы тяжко ни было, в разбой
больше пускаться не советую, конфуз это! Чуть в гроб старика не загнали! А если
бы сироты узнали бы, какая это нечестивая добыча…
– Не узнали бы! – спокойно ответила та, слегка оттолкнувшись от печи, подошла к деду. – Не узнали бы!
– И про топор не узнали бы? – сощурил
глаза дед.
– Топор предназначался для хвороста!
– устало отмахнулась она. Василий увидел её горькую вымученную улыбку. – А ты
прости нас, дедушка. Дети на одной капусте живут и та мороженная.
Сердце старика не выдержало, он ещё
пробормотал что-то осуждающее и поучительное, но голос его стал спадать, потом
сошёл на шёпот.
– Знаю, чижало! – он помолчал. –
Раненым возил… теперь вот, ребятишкам сгодится. В госпитале как-никак три раза
кормят в день, а тут совсем ничего…
Вошла Антонина. Разговор прервался.
Оба облегчённо вздохнули, освобождаясь от неприятных объяснений. Фирсова начала
сразу, боясь каких-либо возражений со стороны деда Василия:
– Эко тут у вас голодно да тоскливо.
Выгружай-ка, подружка, мешочки наши! Сил не хватает и совести увезти питание от
голодных ребятишечек.
– Вы откуда взялись-то?
– С неба свалились, с Господним
приветом! – пошутил дед, откровенно улыбнувшись. – Айда, примай, неча сидеть!
Глава 21
В дьявольской темноте, наволоченной
снеговыми тучами, шёл Андрей сквозь непроглядную ночь. От напряжения и
усталости сверлило в костях, и, как во все эти последние дни, усиливались
головные боли. Дни были тяжёлыми и мысли хмурыми и рассеянными. Только подходя
к своему дому, он ступал всё увереннее, невидимая глазам тропа безошибочно вела
его к самой калитке. Поднявшись на крылечко, Андрей, чтобы не беспокоить мать,
разыскал под бровкой двери заранее положенный туда гвоздь, приподнял дверной
крючок. В доме было темно и тихо. Стараясь не создавать шума, Андрей сел на
скамью, стянул валенок. По привычке с печи опустилась Марфа, засветила лампу,
до предела убавив фитиль. Глухо брякнула печная заслонка.
При тусклом свете керосинки Андрей
увидел лежащее на столе письмо.
– От Елены, – пояснила мать, накрывая
ужин и, чтобы не мешать сыну, снова поднялась по печным приступкам, легла на
подушку.
Андрей приблизил листок к лампе.
Голова его с чуть всклокоченными на макушке волосами слегка склонилась набок.
Казалось, он отодвинул на какой-то момент весь окружающий его мир. Он читал.
Это письмо не было похоже на те, которые Лена писала когда-то из дома на фронт.
Здесь чувствовалось, как много нового, совершенно незнакомого, появилось в её
характере.
«…Что скажу тебе, Андрюша, – читал
он. – Оправдывать себя? Может быть, и стала бы, если бы сейчас была там, рядом
с тобой. Может, в ногах у тебя не раз повалялась. Но теперь дороже сына нет у
меня никого на свете! Я безмерно счастлива, что он у меня есть. И пока я жива,
все мои мысли о нём! Что касается наших с тобой отношений, говорить на эту тему
не станем. Рано. Война ещё не закончилась. Я знаю, Данечка у тебя. И если со
мной что-нибудь случиться, не оставь его и в дальнейшем…»
Андрей долго в раздумье сидел возле
стола, на котором стоял простывший ужин и догорал фитиль, попыхивая слабым
огоньком, переходящим в вилюсчатую прядку дыма.
Нет, не осталось у него обиды к жене,
скорей всего он тосковал по ней, и казалось ему, что ещё больше любил её. Не
потому ли так часто останавливал свой взгляд на Данилке, обнаруживая в личике
его сходство с матерью.
Он смотрел на умирающий огонёк,
чувствуя где-то внутри неласковую прохладу письма, отчуждённость, после которой
редко получается возврат к прежним отношениям. Нестерпимо жгли воспоминания.
– Папа, – донеслось из темноты.
Голозадая фигурка Даньки сползла с кровати.
Андрей поднял парнишку на колени.
Чаще всего он видел его в полутьме: утром, уходя на работу, когда только чуть
начинался рассвет, и вечером, вот в таких потёмках. Эти короткие встречи
приносили обоим радость. Они спали вместе. И нынче, то засыпая, то просыпаясь,
Данилка ждал его прихода.
– Ну, Данил, время спать, – Андрей
легонько шлёпнул его по голой ягодичке.
От подушки оторвала голову Марфа.
– Сказывали, будто бы Любка Зайцева
сегодня из города пришла пешком. Худая да присмиревшая. Полина ей целых две
недели отпуску давала, в посевную, мол, отработаешь. К парню к тому, что письма
писал, в госпиталь ходила. Ты зашёл бы к Зайцевым-то… Высохла, говорят,
Любка-то, как селёдка стала.
– Зайду, – кивнул сын.
На его коленях полусонно егозил
Данилка, припадая головкой к его груди.
– Ну, беги на кровать, я за тобой, –
сказал Андрей.
Марфа заговорила снова, прислоняя
подушку к печному чувалу, толкнув её в бок кулаком, вздыбливая слежавшееся
перо:
– Интересно, с чем пришла Любашка-то,
с какой новостью?
Андрей молча проскрипел костылями в
растворённую горничную дверь.
Забренчала Данилкина струйка о край
ночной посудины. И Марфа, творя полушёпотом молитву, умащивалась на подстилке.
Данилка торопливо протопал голыми
пятками в горницу, проворно перелез через лежащего с краю Андрея, улёгся к
стенке.
– Спи, – коротко приказал Андрей,
обрывая тем неустанную возню мальчишки. И, не обращая внимания на его обидчивый
вздох, отвернулся. Но сон не приходил. Письмо Елены растревожило душевную боль,
терялась молчаливая надежда. Не было в письме той, свойственной ей
откровенности, от строчек веяло холодным спокойствием. Где-то глубоко в душе
Андрея попискивала обида. «Как же так, – думал он. – Она и вины-то за собой
никакой не чувствует!» А мозг восставал: «Виноват во всём Филимон. Он тут
вершил права, и ещё неизвестно, что заставило Елену поступить так. Никто не
подскажет ему правды. Все молчат об этом. Вот и Капа, подруга её, каждый день
рядом, обо всём щебечет неустанно, только не об этом».
* * *
День Полины Хмельковой закончился в
обычных заботах, да и каких бы трудных дней ни выпадало на долю председательши,
все они приводили к одному – надежде на лучшее. Она шла по зимней улице. Были
уже потёмки, но ни в одном окошке не горела лампа. Люди берегли драгоценный
керосин, если и зажигали свет, то только на время ужина. Как говорил по этому
поводу дед Василий:
– Лампа к ужину необходима, чтобы
заместо рта ложку в ухо не сунуть!
Полина отворила калитку, и из темноты
неожиданно выплыла Мартыниха.
– А я думаю, кто же это у меня во
дворе разгуливает, – проговорила Полина. – Ты чего, Миропея? Сроду не
захаживала.
Хозяйка забренчала замком.
– Пойдём в избу, коли у тебя дело ко
мне.
– Можно бы и тут поговорить… –
спесиво промолвила Мартыниха.
– Во дворе гостей не принимаю.
Посидим, чаю попьём. Чай у меня прямо-таки барский. Из лепестков шиповника!
Они вошли в Полинино жилище.
– Вот, из загнёты репой пареной
несёт… Ох, как я есть хочу! – говорила Хмелькова, чтобы не молчать. Гостья
смиренно остановилась.
– Хлебушка у меня, правда, нет, зато
жмыхом побалуемся. Есть где-то пара кусочков… Ах, вспомнила! Однако я
похвасталась… Жмых-то Даньке Егорову отнесла.
Впервые Полина видела Мартыниху такой
блеклой, без насмешливости. Она присела на предложенную табуретку.
– В обиде ты на меня, однако-сь, –
проговорила она. – Люди болтали, будто бы я причастна к смерти Авдея Хмелькова…
– Нет, не в обиде я на тебя, Миропея,
с чего ты взяла? – сказала Полина, вздыхая. – Не надо вспоминать старое!
Никогда, никому я не высказывала своей обиды. – Полина помолчала. – Ты и так
наказана. Какое наказание тяжелее может быть? В своей родной деревне жить, и ни
к тебе люди, ни ты к ним! А что про Авдея покойного разговор завела, то
напрасно. Боль ту не залечишь и Авдея-красавца моего не воротишь. Мёртвый
человек не скажет правды. Такого не бывает. – Она оборвала печальный разговор.
– Ну так, слушаю тебя, Миропея. Какие такие печали привели тебя ко мне?
– Не знаю сама… Тяжело мне! Тяжело да
и только!
– Может, с фронта чёрная весточка?
– Письмо от Филимона.
– Значит, радость! – это прозвучало
устало, сухо.
– Радоваться тут нечему! – в её руке
подрагивало письмо, она протянула его Полине. – Прочитай-ко, сама и увидишь…
«…Может, сходишь к Матрёне, – читала
Полина. – Адрес Елены спроси. Отдай ей чего-нибудь из барахла, всё равно моль
почикает. А она чего-нибудь сыну моему скундёпает, у ней руки не то, что у
тебя! Если адрес Елены не пришлёшь, в деревню не вернусь. Нечего мне там
делать. Раздобудешь – век благодарен буду. Жизни мне нет от дум разных. А ты к
Матрёне захаживай, чтобы знал тебя сын мой. Как бы я теперь не прочь на руках
его подержать… Уж бегает, поди…»
– Где же ты раньше был, – отложив
письмо, задумчиво проговорила Полина.
Мартыниха пригорюнилась.
– Как жить теперь буду, Полина,
подскажи! Слово вымолвить не с кем, одна осталась, как перст!
– Людей сторониться не нужно, – скупо
проговорила Хмелькова. – Люди доброе слово ценят и любят. Вот и ты пришла ко
мне за добрым словом. Так ведь?
– Так, так! – слёзно кивнула Миропея.
– Что я скажу… Я ведь тоже одна. Не
понять тебе многого. У нас так: и радость, и горе вместе переживаем. С людьми
забывается одиночество. Что ни день – забота общая. Ты же работать с нами не
желаешь… Пожалуй, дома-то у тебя обиходно. Всё прибрано, перемыто да вылизано…
Только люди к тебе не захаживали, чистоты да убранства твоего не видели! Вот
ведь досада какая!
Миропея сникла. Казалось, она стала
меньше и суше. Сидела молча, поглаживая свою коленку.
– Работать хочу! На работу проситься
пришла, – сказала она.
Молчала какое-то время Полина,
по-прежнему сидела, сгорбившись, Мартыниха. Из самоварного краника в грубо
склеенную чашечку покапывал кипяток. Хмелькова, наконец, заговорила:
– Если хочешь, поставлю тебя в школу,
вообще-то и в телятник нужен человек… А то, как я уже сказала, иди в школу…
Звонки на урок подашь, пыль смахнёшь где там, за порядком приглядишь… Фиса
состарилась. Шумно ей там, тяжеловато!
– Согласна я, согласна! – с
готовностью привстала с места Мартыниха и села снова. – Когда выходить-то?
– Подумай, смаху не бросайся.
– Согласна я, куда ещё лучше!
– Тогда завтра в школу и иди, с
Фисуней поговори, поспрашивай, что и как…
Полина встала, пошла в куть за
чашками.
– Чай-то остынет… Садись за стол.
– Ещё хотелось сказать…
– Говори, пока я добрая, – без улыбки
пошутила Полина.
– Поговорила бы ты, Полинушка, с Андреем, пусть на меня-то хоть не сердится, я ведь тут с краю калач!
– Не надо их задевать! – сурово
заговорила председательша. – Улеглась ли на его душе обида, не улеглась ли,
одно скажу – семья там! И пусть себе живут. Елена им пишет. Если всё будет
благополучно, счастье воротится в их дом. Вот и будет: сын своих родителей!
Мартынова возвращалась домой,
пережёвывая по дороге каждое слово, сказанное Полиной. Может, впервые она не
озиралась в потёмках, войдя на свой двор. Тоска отступила в сторону. До неё ли?
Как-никак, завтра пойдёт на работу! Она боялась признаться себе, что всё это
для неё как-то страшновато! Ворочалась до утра, а с криком петуха, сидевшего с
курами под лавкой, встала, поспешно оделась. Снова перечитала письмо сына.
– Господи, – проговорила она. – Уж
лучше пусть на городской женится и домой приедет на побывку, только адрес у
Матрёны просить не стану.
Глава 22
Дед Василий, отыскав глазами
Господний лик в доме Зайцевых, поклонился. По приглашению Нинилы сел на лавку,
а по её лицу почуял неладное. Спросил:
– Чего такое стряслось? Сказывайте!
Любашка приблизилась к нему, будто
искала помощи и поддержки.
– Ах ты, негодница! Ещё и за дедушку
прячешься! – выкрикнула Нинила.
– Погоди, Нинилушка, погоди! – не
выдержал старик. – Пошто шумишь? Она ведь у тебя, Любашка-то, сто сот стоит! И
не дитё грудное. Потому и разговаривать с ней надо по-другому! А баба ты
крутая. Тебе всё только хвать-похвать… К чему тогда придёшь? И без того
горестей хватает.
– Она мне всё подсолить норовит! –
Нинила расплакалась. Подняла на деда мокрое лицо. – Пошто, вот, она к парню-то
ездила? Скажи мне. Ты старый человек… За каким лешим она туда стаскалась? А
люди пересуживают! Кости и мне, и ей перемывают! А потом и замуж никто не
возьмёт… Парни придут с войны, девок всех поразберут, а её отбросят. Скажут: в
городе шлялась...
Одна по одной в избу заходили бабы,
без приглашения садились на лавку. Когда стало людно, Нинила мало-помалу стала
приходить в себя. Она прикоснулась фартуком к воспалённым щекам, махнула
беспомощно рукой и, наконец, замолчала. Заглянул Андрей.
– Чего же вы, люди добрые, не даёте
матери со своим дитём поговорить? К вечерку бы пришли, а то уж больно раненько.
– А сам-то, сам! – засмеялась
появившаяся в дверях Капа.
Она прильнула к подружке:
– Ну, добилась от матери примирения?
– тихонько спросила Капа.
– Боле никуда не отпущу! – возопила
вдруг Нинила. Она обернулась к старику, с гневом пояснила:
– Это всё сношенька твоя, Зинаида…
Она Любке прописала, что парень в
госпитале… Зинаида, да Ленка Егорова… А девка вся исхлесталась теперь! Надо же
такое! Цельную тетрадку исписать… Всё дознавалась, где он? – Нинила поставила
руки в бока. – Съездила Любка-то… Чего хорошего привезла. Одни только пересуды!
А теперь уж готова заново на крыльях туда улететь. Это что же такое называется?
И Полина хороша! Две недели отвалила девке где-то болтаться! – Нинила снова
приступила к Любашке: – Сказывай, где ты столько времени околачивалась?
Любашка вдруг спокойно заговорила,
обращаясь к сидящим на скамейке бабам:
– Вот что скажу я вам, поскольку вы
здесь… Из любопытства, не из сочувствия пришли… Да и мама моя – простоватая на
язык. Ей бы помалкивать обо всех наших делах, она напротив – всё высовывает на
показ. Ну, да ладно… Слушайте всё то, что вас страшно интересует, чтобы худых,
как мама говорит, разговоров не было.
Теперь бабы смотрели на неё
по-разному – и с жалостью, и с любопытством, даже с некоторым сочувствием.
Любашке в эту минуту почему-то вспомнилась Елена, ходившая когда-то по деревне
под давлением тяжких пересудов. И судили-то о ней вот эти, сидящие на скамейке,
у тёплой печи…
– Ну, навострились? Тогда слушайте, и
ты, мама… Только хоть в эту минуту не перебивай! Для меня главное, – чтобы
лишнего не довирали!
Любаша обняла Капу:
– Ты говорила мне, Капа, когда я
пошла в госпиталь: будь с любимым… Вот, я и осталась с ним. Теперь я его жена.
Зарегистрировались по закону – там, в городе. Опять же Зинаида Степановна
помогла. Теперь я не Зайцева, а Улыбина.
Любашка вскочила на лавку, достала
из-за иконы документ.
– Вот моё свидетельство о браке.
Мертвенная бледность покрыла лицо
Нинилы. Но Любашка спокойно договорила:
– Мой муж будет ещё долго лечиться. –
Она помолчала, потом с трудом выдавила: – Слепой он. – Последние слова были
сказаны тяжко, по-бабьи.
Капа обняла её. Сочувствующе кашлял
дед Василий, с уважением взглянул на Любашку Андрей. Молча, с широко открытыми
глазами, с посеревшим от страха лицом, растерянно смотрела на дочь Нинила.
– И спала, поди, с ём? – простонала
она.
Любашка не ожидала такого вопроса,
заметно потерялась. Ей на помощь пришел дед:
– Раз уж, муж… – развёл руками
старик. – Ясное дело! Тут конфуза никакого нет!
Капа подскочила к Ниниле:
– Жизнь-то твоя только начинается,
тётка Нинила! Радоваться надо!
– Молчи ты, пустомеля! – отмахнулась
та. – Вы чего ещё понимаете? Ничегошеньки не понимаете! Заголить бы вам подолы,
да яростной крапивой по голым ляжкам! – Нинила сцепила пальцы обеих рук, стала
трясти ими перед иконой.
– Господи милостивый, как она,
Любка-то моя, жить со слепым станет? Его ведь сопроводить всюду надо! Его
обиходить надо! Сидеть подле него! Так и время всё уйдет, а жизни самой не
будет!
Она приговаривала так, раскачиваясь
из стороны в сторону:
– Вот напялила, так напялила хомут на
себя! – Нинила бросила угнетающий взгляд сначала на деда, затем на Андрея: –
Ну, сказывайте мне: вы присоветовали девке? Знаю, без вас тут не обошлось!
– Главное не это, Нинилушка, главное
то, что они разыскали друг дружку! Убили бы парня, хуже было бы… Он подикось,
сын чей-нибудь! Любашку ему, видно, за все муки Господь послал! Она ему детей
нарожает, а тебе внуков… А то как же?
Любашка подошла к матери, заплакала:
– Родных, мам, у него никого не
осталось, – она обняла мать. – Все были и никого не осталось. Погибли. В Киеве
они жили. В оккупации. Значит, одна ты у нас с ним будешь, мама.
– Слыхали новость? – осторожно
прервала разговор Капа. – Хмелькова двоих ребятишек из приюта берёт, завтра вон
с дедушкой Василием и с Антониной поедет за ними. Так ведь, дедушка Василий?
– Так оно, так! Сестрицу с братцем
берёт, оба о пяти годочков. Мне б её годы, без всяких слов тоже взял бы! Надо
помогать, коли хоть чуть-чуть на то силы имеешь. – Дед усмехнулся, обратился к
Ниниле. – Вон, слышишь, Полина не побоялась сразу двоих родить, в её-то годы, а
у тебя что, в твоей семье радость одна. Не всегда она людей навещает…
Каждая весна даёт людям силы и
бодрость. Всё вокруг оживает, стряхивает зимнюю апатию. Дымчато-синеватым
полотном развернулась пашня, поблескивая свежими пластами земли,
подглянцованными гладким плугом. Они слегка парили от яркого солнца. В лёгком
прозрачном мареве расплывался воздух, несло тёплой залежавшейся прелостью.
Переливчато зазвенели птицы в околках. Заподнималась медуница, красуясь
нежно-синими головками меленьких цветочков, важно растопорщились дидели,
гордясь располосанной мудрыми разрезами листвой. А вот и цветок саранки! С
закудрявленными рябоватыми лепестками трепетно возвышается на тонкой стройной
ножке, скупо припрятав в грунт кремовую молочную луковицу – ребячье лакомство.
Любашка нынче не тряслась на прицепе,
как это было в прошлые вёсны. Свой прицеп она сдала Зиновию Фирсову, а сама, по
настоянию Андрея, познавала трактор. Под доверительным и строгим присмотром
Капы она проходила практику прямо на поле. А когда оставалось немного времени
для отдыха, листала учебник.
– Давай, давай смелее, – подбадривала
Капа, стоя за её спиной.
Доверие Капы рождало уверенность,
желание самостоятельности. Только теперь вкусила Любашка жаль и боль к землице.
Вкусила по-настоящему – с открытыми переживаниями за посев, за итоговый её
урожай. Нынче ей было особенно радостно. В воскресенье Андрей обещал снова
отпустить её в город, а ещё по предложению председательши удалось ему
выхлопотать кинопередвижку – прямо на полевой стан.
Вечером ждали кино. На стан пришли
люди из деревни. Пока возился с настроем высокий долговязый
парнишка-киномеханик, как по заказу, забренчала фроськина балалайка. Замелькали
в пляске ноги парнишек и девчат, а кто-то шутливо бросил:
– Ко всему этому ещё бы поесть
досыта!
Любашка пошла в пляс. И смотрела на
неё Нинила горделиво, с улыбкой:
– Вон она, Любка-то моя, как
вытопывает! – говорила она рядом стоящей Капе. – Сбросить бы мне маленько
годков, тоже сплясала бы! Ох уж, сплясала бы! – она повернулась к Капе всем
корпусом: – Иди, попляши с Любкой-то, ведь лучше вас никто дробить не умеет.
Каждую посевную Нинила изъявляет
желание быть стряпухой на полевом стане. Говорили, что лучше её и стряпухи не
было.
Нынче, откормив ужином, обиходно перемыв посуду, Нинила сдёрнула с берёзового сучка свежевыстиранный платок, старательно разгладила его шершавыми ладонями, повязала на голову. Она подошла поближе к веселящейся молодёжи. Капа пела частушки:
Люба, топай, Люба,
топай!
На высоких каблуках,
Скоро маленький,
кудрявенький
Заплачет на руках.
Неожиданно Нинила вдруг выдернула за
руку Капу из весёлого круга, потянула её к себе, потом прижучила спиной к
берёзе. Песня оборвалась, прекратилась пляска.
– Ты с ума спятила, про такое поёшь?!
– задышала Нинила в лицо девушки. – Ты чего Любку мою на смех выставляешь? Или
мало про неё люди бают? Мол, замужняя, а мужа никто в глаза не видывал... А ты
ещё тут про кудрявенького принялась! Вот это подруженька!
– Что же тут такого? – удивилась
Капа. – Это частушка такая, и ни к кому она не относиться. Её все знают. А про
Любку никто ничего не говорит. Зря ты, тётка Нинила. Я даже напугалась, как ты
меня тасканула.
– Как никто не говорит про неё,
когда...
– Да, никто! – перебила её Капа. –
Скорей всего, сама разнесёшь по белому свету всё, что надо и не надо! Люди ни
сном, ни духом ничего не знают… Не приведи Господь такую матушку иметь!
– Заподсобаливала! – раскричалась
Нинила. – Про кудрявенького… А ещё Любке-то подружкой зовёшься!
Нинилу и Капу окружила толпа. Любашка
сконфуженно пыталась уговорить мать, тянула её за руку.
– Пойдём, не смеши людей. Что ты
опять, мама…
Нинила мгновенно переключилась на
дочь:
– Уж не я ли тебе говорила, – кричала
она. – Люди не оставят тебя без насмешек. Им только дайся! Вон, подруженька
задушевная пропевать тебя взялась.
– Мама, – ещё сделала попытку
Любашка, но, махнув на всё рукой, пошла быстрыми шагами в сторону деревни –
потерянная, приниженная, обидчиво моргая повлажнёнными веками. Отворив калитку
своего двора, она села на крыльцо. Мать прибежала следом, села рядом, заплакала
тихо, виновато.
– Теперь расскажи мне, – дрожащим
голосом проговорила Любашка. – Чего ты на Капу набросилась? За то, что она про
маленького спела? Скажу тебе так: кудрявенький, не кудрявенький, а маленький у
меня будет!
– Без свадьбы? – Нинила сделала
угловатые глаза.
– Мне документа достаточно. А свадьба
мне не нужна… При наших-то с тобой достатках... – Любашка помолчала. – Теперь,
вот о чём: если ты, мама, концерты выдавать будешь… уйду я от тебя. И люди меня
за то не осудят. Приедет Костя… До того ли будет ему, израненному, больному,
чтоб тёщенькины причуды слушать? Пойми и запомни это.
– Ты уйдешь из родимого дома? –
простонала мать. – Ради чужого человека мать родную оставить хочешь?
– Муж он мой! – отрывисто сказала
дочь. – Может, уж беременная я. Пока ещё неизвестно, но всё может быть. К такой
мысли привыкай.
Нинила возвела руки к небу.
– Погляди-ко, Господи, как она,
доченька-то, казнит меня! – теперь Нинила говорила тихо, боясь вызвать гнев
дочери. Но потом снова потеряла над собой самообладание, заговорила круто,
взахлёб:
– Это она, Зинаида… Она, сухопарая
бестия. Оженила вас без свадьбы.
– Опять ты, мама…
Любашка встала, пошла к воротам.
– Ты куда? – остановила её Нинила.
– К Андрею Егорову, есть разговор.
– Неча ходить, раз замужем! Соблюдай
себя, как положено!
– Трудно понимать тебя, мама, –
пожала плечами Любашка. – Тогда пойду, – хоть тётке Матрёне воды с речки
принесу. Да поговорим с ней по-человечески.
Любашка молча пошла к калитке. Она
хлопнула перед самым носом Нинилы, которая теперь уж слёзно попросила:
– Погоди, воротись!
Молча воротилась. Вопросительно
посмотрела в глаза матери.
– Куды угодно улизнуть готова, только
бы не остаться дома с мамкой. – Обидчиво пеняла Нинила.
– Я всё понимаю, мама, трудно тебе:
ты и в поле, и в правлении, и дом наш в порядке содержишь… Съестные запасы кто
лучше тебя умеет сохранить? Из любого положения можешь найти выход. Но нет в
тебе доброты! Нет ни ласки от тебя, ни улыбки…
– Чему бы я заулыбалась? – растерянно
развела руками Нинила. – Горе кругом, а я бы расплылась…
– Ну, пойду я к Матрёне.
– Иди, иди, умолённая моя! Да не
серчай на мамку-то... Она хоть и отругает, так ведь тут же и пожалеет! –
миролюбиво проворковала мать.
Завязалось воскресное утро. Любашка
открыла глаза. За дверями тихонечко погромыхивала ухватами мать. Горница и
постель пахли мятой. Нынче, как поняла Любашка, все эти благовония были созданы
для неё, нетрудно было догадаться, как, оставшись вечером одна, мать долго
думала и неумело приноравливалась – хоть как-то приблизиться душой к своей
дочери. А для Любашки мать и всё, что окружало её в этом доме, было незаменимо
дорого и занимало в её сердце особое место. «Всё бы оставалось так и никогда с
годами не менялось! Одно печально – любимый болен!»
– Пробудилась, сердечная? – где-то
совсем рядом заговорила Нинила. – Ты полежи ещё, полежи! Понежься у мамки-то.
– Полежу, – прошептала Любашка.
Нинила тихонечко вышла. Мысли дочери
понеслись в город – к Косте и Зинаиде Степановне. «Спасибо ей!» – подумала с
благодарностью Любашка. Это она взяла за дрожащую руку и повела к Косте в
палату. Благодарна и Елене Егоровой! Не её б письмо, никогда бы я не знала, где
искать его!
Теперь она вспоминала с улыбкой, как
при каждом удобном случае торчала в его палате, боялась признаться. Поливала на
подоконнике цветочки, а когда он пытался приподняться на локоть, пулей
подлетала, помогала – молча, бессловесно.
Костя сам вызвал её на признание.
Когда ему разрешили вставать, и Любашка вновь с готовностью пришла на помощь.
– Так как же зовут вас? – спросил он.
– Меня? – пробормотала она. – Люба
Зайцева.
Костя помолчал, собираясь с мыслями.
– Как вы сказали?
– Люба Зайцева, – ещё тише произнесла
Любашка. – Та, которой вы в Зыряновку писали. – Она боялась ответа, потому
скороговоркой добавила: – Зыряновка-то отсюда всего сорок километров... И я
пешочком пришла.
После долгого молчания он, наконец,
проговорил:
– Но ведь не тот я, каким ты меня
видеть хотела… Напрасно всё это, напрасно…
– Если бы ты знал, как я искала тебя!
Не говорил бы так… А уж если нашла, то на попятную не брошусь. И никому тебя не
отдам!
Нинила прервала её воспоминания,
присела на край кровати:
– Похудела ты у меня, здорова ли?
– Здорова, – кивнула Любашка.
– Вот, по осени картошечку с тобой
продадим, плюховую жакетку справим! Там, глядишь, и война кончится. Свадебку
сделаем! Что же мы без свадебки-то!
Она вызывала дочь на разговор, но та
закрыла глаза.
– Спи, моё дитятко! Я тоже пойду,
прилягу. Рано шибко встала. – Мать вздохнула, истово крестясь. – Многие нас с
тобой ужалить намереваются… Всё это пережить надо! На то и живёт человек! С твоей
помощью и переживём, Господи!
Нинила с трудом взобралась на полати.
Тело болело, как побитое, потому всякий раз она ложилась со стоном.
Опять она ушла в свои мысли. «Перинку
бы ещё хорошую Любашке прикупить да путёвые подушки... А свадебку мы всё едино
справим!»