Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск шестой
Лев Толстой и Сибирь
Зло порождает и приумножает зло. Кроме того, оно имеет свойство возвращаться, поэтому одной лишь силой зла не остановишь. Непротивление злу насилием также бесполезно, но привнося добро в саму природу зла, растворяя его изнутри, избавляя от движущих сил – встречной ненависти и безнаказанности, его со временем возможно победить совсем.
Али Апшерони
Борис Мазурин
ОБ И.А. ЗУЕВЕ И ВАНЕ БАУТИНЕ
Описание рукописи, подготовленное членом редколлегии «ГС», главным хранителем Государственного мемориального и природного заповедника «Музей-усадьба Л.Н. Толстого в Ясной Поляне» Элеонорой Петровной Абрамовой:
Мазурин Б.В. Воспоминания об И.А.Зуеве и Ване Баутине
Тальжино (?), 1960-1970гг.
Бумага, картон, машинопись с рукописными вставками. 29,0х20,5; 139 л.
Инв. ДК-82.
Машинопись (одна из копий) в самодельной книге из листов писчей бумаги жёлтоватого цвета формата А-4, заполненных только с лицевой стороны. Обложка – картонная, оклеена бумагой жёлтого цвета с бежево-оранжево-зелёными разводами; корешок – серый, коленкоровый. На верхней крышке переплёта, в центре, имеется белая бумажная наклейка с машинописной надписью: «Биографии / Грачева, Баутина, / Зуева и Янова». Т.к. машинка не пропечатала некоторые буквы, в машинописный текст они вписаны рукой Б.В. Мазурина шариковой ручкой с синей пастой.
Книга состоит из воспоминаний трёх авторов. Пагинация раздельная.
– Грачев Ю.С. Дни скорби (1931-1934). - Куйбышев, 1970. – С. 1-14.
– Янов В.В. Краткие воспоминания о пережитом. – С.1-94. (Опубликованы в книге: Воспоминания крестьян-толстовцев. – М.: Книга, 1989).
На с. 94, в конце «Воспоминаний», Б.В. Мазуриным сделана приписка: «Василий Васильевич Янов скончался в Машуковке / 19-го [и]юля 1971года. / Я бы назвал эти записи так: / Путь свободного и доброго / сквозь неволю и муки дикие / и не нужные». Подпись – автограф шариковой ручкой: «Б. Мазурин».
– Мазурин Б.В. Зуев Иван Александрович. – С.1-10. Датирована 30 декабря 1969г. Подпись – автограф шариковой ручкой: «Б. Мазурин».
– Мазурин Б.В. О Ване Баутине. С.1-20. Датирована 21 декабря 1966г. Подпись – автограф шариковой ручкой: «Б. Мазурин».
Ваня Зуев родился в январе 1893 года в деревне близ г. Кашина Тверской губ. Крестьяне жили бедно, прокормиться с земли не могли и уходили на всякие подсобные заработки. И Ваню, ещё совсем маленьким, отец отвёз в город и отдал в учение к одному купцу. Потом Ваня стал работать на фабрике, упаковывать ящики.
Жил, как все – и выпивка, и
табак.
Случайно прочитал «Воскресение» Толстого и оно взволновало весь его внутренний мир. Он стал искать ответы на поднимавшиеся вопросы жизни, стал искать людей, разделявших[2] взгляды Л. Толстого.
В 1913 году узнал Владимира Григорьевича Черткова и от него узнал учение Л.Н. Толстого и принял его всей душой и навсегда.
Как-то Владимир Григорьевич спросил Ваню: «Есть ли у вас друзья на новом пути?»
– Нет, – ответил Ваня. – Я один.
– Давайте, я буду вашим другом, – предложил Владимир Григорьевич.
К Владимиру Григорьевичу Ваня до конца дней своих сохранил нежное, глубоко дружеское чувство. Может быть, это потому так получилось, что Ваня рано оторвался от своей семьи и мало видел ласки от отца и матери и потом всю жизнь прожил одиноким и Владимир Григорьевич заменил ему всё, он чутко, по-братски и по-отцовски подошёл к Ваниной душе, создал сразу и доверие, и дружбу, и любовь и не притворные, а глубокие обоюдно, что оставило у Вани след на всю жизнь.[3]
Пить, курить бросил, но дома
имел всегда и вино и табак, когда приходили товарищи прежние угощал, но сам не
брал.
В 1914 году предстоял ему призыв в армию и он решил отказаться, не мог иначе, но это решение далось ему не легко, он ожидал предстоящего с большим волнением, так что он даже заболел и кажется даже был в психиатрической больнице. Владимир Григорьевич тоже не советовал ему торопиться с отказом, а взвесить всё – и свои силы, и веру, ведь последствия отказа могут быть очень суровые.
Из-за болезни при царе на военную службу он не попал. После революции опять призыв, опять отказ. По суду, который учёл заверения Владимира Григорьевича об искренности Вани, его не взяли. В стране была гражданская война, разруха, было очень много сирот, беспризорных[4] детей и Ваня пошёл работать в детские колонии с беспризорными детьми. В эти колонии (Снегири, Нахабино, Химки и др.) воспитателями подобрались все такие же молодые люди, не желавшие брать оружия в руки, но добровольно желавшие отдать свои силы на общественное нужное и нравственное дело, дать сиротам то, чего они[5] лишились, потеряв своих родителей – заботу, воспитание и ласку. Там были П.Н. Лепихин, Митрофан Нечесов, Коля Любимов, Вася Шершенев и многие другие.
Жизнь[6] в этих колониях была трудовая. Воспитанники вместе с учителями и воспитателями и учились и работали, пахали, сеяли, в основном обеспечивая свои потребности в питании. Дух в этих колониях царил свободный, трудовой, без всякого оттенка официальности и казёнщины.[7]
Пока было трудное время, мало было желающих нести тяжёлую работу с беспризорниками, часто трудными детьми, и труд наших друзей ценился.
Брат М.И. Калинина – Яков Иванович Калинин, здоровье которого было подорвано тяжёлыми переживаниями на фронтах и в труде, приезжал иногда к нам на несколько дней и говорил: «Я у вас отдыхаю душой, вот закончим войну, разобьём контрреволюцию, и я приду жить к вам, мне здесь хорошо», – но так ему и не пришлось это осуществить, туберкулёз привёл его к преждевременной смерти. И не один Яков Иванович свидетельствовал о том, что у них царил хороший, нравственный, бодрый, радостный и свободный дух, подтверждали и другие, но нашлись чиновники, которым показалось недопустимым, чтобы на подрастающее молодое поколение оказывали своё влияние толстовцы и постепенно наших друзей стали вытеснять оттуда и они решили уйти, не мешать. Но такая общая трудовая жизнь им понравилась и они решили продолжать её совместно и они организовали свою коммуну им. Л.Н. Толстого в Воскресенском уезде близ ст. Новый Иерусалим.
В эту коммуну ушли не только воспитатели, но и некоторые из уже подросших воспитанников, которым идти было некуда, а там жизнь была им по душе, да и привязались они душевно к своим воспитателям: такие были Ромаша Сильванович, Ваня Свинобурко[8] и ещё некоторые.
В колонии Ваня Зуев был вегетарианцем уже. В это примерно время Ваня сильно болел тифом и ревматизмом и долго лежал в больнице и врачи даже мало надеялись на его выздоровление, но он выжил. Врачи говорили, что в этом ему помогло вегетарианство.[9]
В то время в стране[10] и в колонии была нехватка[11] соли, за ней очень гонялись и считали, что без неё человек не может жить, а Ваня решил попробовать месяц-два обходиться без соли. В колонию иногда приезжали комиссии врачей осматривать ребят. Им говорили о Ване, что он совсем отказался от соли. Врачи очень отговаривали Ваню, говоря, что будут плохие последствия для его здоровья. Ваня отвечал, что пока таковых не замечается.
– Ну, это пока, а потом увидите, – говорили врачи. Прошли 2-3 месяца и Ваня решил продолжать свой опыт, да так и прожил всю жизнь без соли. Уже стариком, рассказывая мне об этом, он, смеясь, говорил: «вот смотри – и кожа здоровая и болезней нет и когда-нибудь где и порежусь, всё быстро заживает на мне, как на собаке, значит и кровь здоровая»[12].
Вопросы питания занимали всё время Ваню, но не со стороны аскетизма, а с точки зрения рационального и здорового питания, без излишеств в пище, которые так развиты в современном человечестве и которые часто приводят[13] к тяжёлым болезням. Он интересовался литературой, относящейся к вопросу питания, читал Мечникова и других учёных и находил у них подтверждение многим своим выводам о питании.
В течение своей жизни он проводил над собой эксперименты, питаясь каким-нибудь одним избранным им овощем или продуктом. Как-то это стало известно в одном научном учреждении и ему предложили комнату, содержание, а от него требовалось только такое питание. Учёные говорили, что им нужны такие опыты и особенно было бы ценным, чтобы их проводил на себе человек сознательно желающий этого, и потому добросовестно, чего трудно ожидать от тех, кто делает это ради платы и тяготится этим.[14]
Ваня отказался. Ваня был строгим вегетарианцем, а последние десятилетия своей жизни не употреблял не только молока, яиц, но даже растительных масел. Вся его пища была мука простого помола, которую он заваривал кипятком и немного кипятил, и это всё! Иногда ещё немного капусты ел и моркови. Ваня считал, что зерно хлебное содержит в себе все вещества, необходимые для организма человека и смеялся над врачами, верующими, что человеку необходимо и мясо, и жиры, и сахар, и что без них человека ожидают болезни. Уже 70-летним стариком он бывало говорил мне:
«А ну, дай руку, дай» – я давал и он крепко сжимал её и спрашивал, смеясь: «Ну как, есть сила?» – «Есть, есть»[15], – отвечал я. – «Ну вот, ты ведь знаешь, чем я питаюсь, – мешок муки за 3 месяца, и всё! больше ничего! а я ведь живу, не болею, и сила есть, значит врачи в чём-то заблуждаются».
Людям, не знавшим близко Ваню, конечно, бросалась в глаза эта сторона его жизни: «это тот, который соли не ест». «Это тот, который одной мукой питается». Но соприкасавшиеся с ним ближе знали, что хотя вопросы питания занимали большое место в его жизни, но не главное.
Очень ценил Ваня независимость и чтобы не быть никому в тягость. Под старость ему было уже трудно себя содержать и он из-за этого сокращал свои потребности. Проработав всю жизнь в коллективном хозяйстве, которое создало большие ценности и которые все отошли в государство безвозмездно при образовании совхоза, он не добивался никакой пенсии и уже помимо его ходатайства сельсовет сам назначил ему пособие 8 рублей в месяц, чего Ване вполне хватало. Вот его бюджет[16]: за 3 месяца 24 рубля. Рублей 18 – мешок муки на 3 месяца, оставшиеся 6 рублей 4 раза в год – 24 рубля – машина[17] угля. Приход[18] с расходом сходятся.
«Я просто удивляюсь, до чего же мало надо человеку»… Он и всегда-то ходил скромно, а в старости[19] дотаскивал всё старое, ничего не покупая нового.
Ваня любил труд и любимым его занятием было огородничество и семеноводство. Один раз будучи[20] семеноводом в колхозе «Жизнь и труд», он вырастил и собрал 80 кг первосортной чернушки (семян лука), чем привёл в изумление[21] и[22] восхищение районных агрономов, т.к. считалось, что семена чернушки в Сибири не вызревают. Ему могли[23] бы дать награду, но он не добивался[24] наград.
Всегда приятно[25] было смотреть на участок, где работал Ваня – до[26] чего всё было ровно, чисто[27], прополото, взрыхлено, обихожено.
Большое значение Ваня придавал вопросам нравственности, воспитания детей, интересовался общественной жизнью людей, считая, что во главе этой жизни надо ставить свободу, труд, взаимопомощь, трезвость. Он всегда возмущался всяким деспотизмом, угнетением людей, обманами церковными и государственными. Он любил идеи П.А. Кропоткина, о вольном, безгосударственном коммунизме.
Я ранее сказал, что Ваня, кроме ревматизма, в молодости ничем не болел, но всё же три болезни у него были, но мне кажется, они не зависели от образа его питания. Это грыжа и эпилепсия, которая сильно его изнуряла и которую он нажил, наверно, с тяжёлыми переживаниями за отказ от военной службы.[28]
Грамотность его была очень небольшая, всего сельская школа, но он был очень развит и в разговорах с людьми грамотными, в том числе с прокурорами,[29] представителями власти – приходилось ему по делам коммуны разговаривать и с М.И. Калининым –[30] ему не верили, что он так мало учился. Мысль его была логической, выражал он её ясно, толково, хотя немного растянуто.
В 1928 или 29 году Новоиерусалимская коммуна была ликвидирована извне и Ваня вместе с большинством её членов перешёл в коммуну «Жизнь и труд» в Кунцевском районе. Когда в 1930 году встал вопрос о переселении единомышленников Л. Толстого[31] (желающих объединиться в крупное коллективное хозяйство где-нибудь на свободных землях)[32], Ваня, Добротолюбов, Мазурин поехали ходоками для подыскания участка и когда такой участок был закреплён ими в Кузнецком районе Кемеровской области[33], то осенью выехал туда от коммуны с рабочей дружиной, задачей которой было подготовить первые условия переселения всей коммуны. В делах коммуны Ваня принимал близкое и живое участие, горячо отстаивая принцип коммуны на основе учения Л. Толстого.
Когда в 1941г. началась война, Ваня опять отказался от военной службы, но согласился работать. Работа была тяжёлая и у него там сильно обострилась грыжа, были припадки, возраст[34] его подходил уже к предельному, и его отпустили домой.
Где-то в это время Ваня сошёлся для семейной жизни с Ниной Лапаевой, о чём потом сильно жалел, уж слишком разные оказались у них понятия о смысле жизни и, прожив с Ниной несколько лет, он отделился и стал жить опять один.
К старости у Вани, как и у многих стариков (да ещё бобылей) сложились свои некоторые особенности, которые со старостью[35] казались странностями.
Все, кто этого Ваню с молодости знают, помнят его необычайную чистоплотность. Зайдёшь к нему в комнату, ничего лишнего, просто очень чисто; под старость же у него в домике было необычно грязно, беспорядочно и неуютно, полы никогда не мытые, окна засиженные мухами, пыль на всём, рваные лохмотья на убогой койке.
Не знаю, было ли у него сознательно, или сказывалось довольно свойственное мужчинам, а особенно старым, да ещё одиноким, равнодушие к чистоте и лень к поддержанию чистоты. Когда я ему как-то указал на эту грязь, он ответил: «хочу проверить, правы ли врачи, придавая такое значение необходимости “стерильной чистоты”». Слово «стерильной» он говорил с иронией. «У меня грязно, но никаких плохих последствий от этого я не вижу».
17 января 1965 года Ваня сильно заболел, грыжа, припадки, общее недомогание свалили его. Он лежал, иногда сильно страдая, но не принял ни одной таблетки, ни одного укола.
«Если в организме ещё есть сила к жизни, то он преодолеет болезнь, если нет – то никакие таблетки не помогут».
Топили у него печь, варили его заваруху, дежурили по ночам по очереди некоторые его друзья. В середине февраля он согласился и его отвезли в Атамановскую больницу. Когда я пришёл его навестить, то врач с беспокойством сказала, что Ваня с 15-го по 19-ое ничего не ест, слаб и так долго он не протянет. Я пришёл к Ване в палату, он был очень рад мне, а на вопрос, почему он не ест, ответил: «да не хочется». Но[36] мне показалось, что он не захотел входить в дальнейшее объяснение.
Я решил взять его из больницы, на что он с большой радостью согласился, да и врач была рада избавиться от такого больного. У них в больнице, года за два до того, умер один старик, бывший наш коммунар из добролюбовцев – Иван Всемирный, который под конец прекратил есть и умер.
Ваня с радостью возвратился в свой маленький домик, в котором, во время его отсутствия, произвели хоть небольшую уборку – отмыли полы, окна, поставили койку, положили матрасик, он стал опять есть свою заваруху и ему стало лучше, и он[37] стал говорить: «Как хорошо, что ты взял меня из больницы».
Так он прожил несколько месяцев, а потом ему опять стало хуже. Последнее время он сильно страдал, вскрикивая от внезапных болей, возможно, грыжи. Зима была очень холодная, в его домике трудно было поддерживать тепло, он мёрз и его взяли к себе Лёва и Катя Алексеевы, дав ему отдельную тёплую комнату и необходимый уход.
Ваня сознавал, что умирает и однажды сказал мне: «я не боюсь смерти, но я не боюсь и[38] жизни[39] и[40] если бы довелось[41], я ещё охотно пожил[42] бы».
Уже совсем перед смертью он изнемогал от телесных страданий[43], но когда я его спрашивал: «Ваня, как ты себя чувствуешь?» – он всегда отвечал: «хорошо».
13 февраля 1966 года он скончался и был похоронен на нашем кладбище на бугре за посёлком, среди полей и кустов.
Он умер, а образ его, всегда ко всем приветливый, улыбающийся[44], всегда полный интересов – трудовых, общественных, нравственных; до[45] слёз умиляющийся всему доброму и возмущающийся на[46] всё дикое, деспотическое, стоит передо мной, как живой.
Ваня живёт.
Б. Мазурин
(подпись)[47]
30 декабря 1969 года[48]
Мы тоже любили жизнь и всех людей, которыми жизнь наша была красна и которые умоляли нас прекратить борьбу. Каждое биение нашего сердца громко взывало к нам: живи! но для исполнения закона жизни мы предпочли смерть.[50]
Мадзини
После революции ранее запрещённые произведения Льва Толстого стали просачиваться к народу с жадно восприниматься и ищущими правды людьми.
Земля трудящимся – было вековечным стремлением русского крестьянства. Мир – всегдашняя потребность людей, а в то время особенно желанный трудовым людям, измученным войной. Равенство, вместо подавляющей гордости власть имущих. Разумное мировоззрение – вместо идолопоклоннической церковности. Уважение к труду – вместо преклонения перед богатством и силой. Свободное воспитание детей, а не штамповка из них чиновников и слуг властям.
Признание законов разума, совести, любви, превышающими все другие человеческие законы.
Все эти идеи, сильно и ясно высказанные Толстым, находили горячий отклик в сердцах людей и пробуждали их к новой жизни, к деятельности и борьбе мирной, но непреклонной до конца.
Одним из таких людей и был Ваня Баутин.
Старшее поколение революционеров, пришедших к власти, конечно, не разделяло религиозных взглядов[51] Толстого, но уважало и ценило многое и многое из того, что сказал Толстой, что и они написали на своём знамени, но пути достижения были разные.
Будучи в тюрьмах, ссылках, изгнании за границей, эти революционеры слышали смелый и правдивый голос Толстого, клеймившего тиранию и уважали его.
Так же и после революции, когда эти люди пришли к власти, они верили искренности людей, пошедших одним путём с Толстым и относились к ним терпимо и с уважением.
Существовало ещё в Москве Вегетарианское общество им. Л. Толстого, где люди свободно собирались и свободно обсуждали вопросы жизни в духе взглядов Л. Толстого; был издан Лениным человечный декрет об освобождении от военной службы лиц, отказывающихся нести её по религиозным убеждениям: существовал Объединённый Совет религиозных общин и групп; работал ещё «Посредник»; жили и работали десятки артелей, коммун и групп, единомышленников Толстого, на земле[52]; печатались большими тиражами произведения Толстого и не только художественные.
Ближайшие соратники и друзья Толстого – В.Г. Чертков, П.И. Бирюков, И.И. Горубнов-Посадов, Н.Н. Гусев и многие другие часто выступали на публичных вечерах и диспутах о его идеях, свободно дискуссируя с видными представителями материализма и марксизма.
Но, со смертью Ленина, это доброжелательное отношение к Толстому и его последователям постепенно стало изменяться, заменяясь нетерпимостью и репрессиями.[53]
Одна за другой закрывались под разными предлогами толстовские коммуны, закрыт был «Посредник», закрыто Вегетарианское общество, скрыт декрет об освобождении от воинской повинности по религиозным убеждениям, закрыты журналы «Голос Толстого», «Единение», «Истинная свобода». Появились случаи прямых преследований за убеждения. Были арестованы и не вернулись более И.М. Трегубов, М.П. Новиков. Из кружка молодёжи были сосланы Алёша Журбин, Шура Ионова, Валя Лаская. Многие были в тюрьмах за отказ от военной службы.
Но жив был ещё В.Г. Чертков со своей кипучей энергией в деле доведения до конца взглядов своего учителя и единомышленника. Он, проведший долгие годы в таком тесном идейном единении со Л. Толстым, принимавший такое близкое участие в деятельности Толстого, являлся для нас, более молодых единомышленников Толстого, как бы островком прежней, яснополянской жизни, со всеми её идейными интересами.
Владимир Григорьевич оставался ещё как бы центром, к которому сходились дружеские нити, от рассеянных по всей стране и миру единомышленников Л. Толстого и близких к нему, по взглядам на жизнь, людей.
Сохранялся около него и кружок молодёжи, интересовавшейся изучением религиозных и общественных взглядов Толстого и поддерживавшей общение между единомышленниками. Нечего и говорить о том, что никаких политических целей члены этого кружка, как и всё в целом толстовское движение, себе не ставили, в корне отрицая борьбу за власть над людьми.[54]
В 1928 году из этого кружка были взяты и посланы в Соловки пять молодых людей – Ваня Ватутин, Ваня Сорокин, Алёша Григорьев, Боря Песков и Юра Неаполитанский. О Соловках тогда шла жуткая слава. И правда, попав в Соловки, эти юноши увидели много ужасного, унижающего человеческое достоинство.
В знак протеста они отказались от труда, унизительного, подневольного труда.
Последовали жестокие репрессии. Холод, голод, болезни свалили их с ног, но не сломили духа. Четверо из них попали в больницы, где, поправившись, остались до конца срока, помогая больным, признав для себя этот труд приемлемым в лагерях. Но здоровье уже было подорвано и, незадолго до конца срока, Ваня Баутин заболел (туберкулёз брюшины) и умер.
Очень хотелось бы дать здесь хоть немного сведений из его биографии, но оказалось, что я ничего об этом не знаю.
Это же самое я замечал уже не раз, когда пытался вспомнить о жизни моих друзей и единомышленников, которых уже нет в живых.
Мы тогда так были захвачены настоящим, так полны интересами текущей жизни, что редко касались прошлого, из которого ушли.
Я пробовал спрашивать о его жизни некоторых друзей, которые его знали, и ответ был тот же.
Вот что ответил мне Ваня Сорокин: «Представь, несмотря на то, что я очень дружил с ним, я почти ничего не могу сказать из его биографии. Ведь мы тогда не очень интересовались[55] человеком – откуда он. Самое главное в человеке – это его духовное состояние, что и притягивало к себе каждого из нас. Так было и со мной и Ваней Баутиным. Оба мы были с одинаковой целеустремлённостью.
А вот что ответила мне Соня Рамм: «Ты хотел узнать о Ване Баутине подробности, но оказалось, никто не знает его, откуда и чей. Все мы, как и я, знали его как замечательного человека, скромного, душевного, серьёзного к[56] делу. Мне кажется, что он был одинокий. Казалось мне, что он был из сельской местности, судя по одежде. Душа тонкая, чистая, готов был к самопожертвованию за дело общее, чем он жил».
Каким-то чудом уцелела и лет через 30 после его смерти попала ко мне пачка писем к Ване в заключении. Письма от его брата, друзей и мои. Но и эти письма мало прояснили его биографию. Ясно только, что он из деревни. Брат пишет о своих крестьянских и колхозных делах, о коллективизации и т.д.
Штампы на конвертах все неразборчивые, но всё же можно понять, что письма откуда-то из Донецкого бассейна. Из деревни Новоясиноватая, близ станции Скотоватая Донецкой ж.д. Пишет ему его друг М.Ф. Пономаренко. Вот и всё, что удалось восстановить, да ещё в памяти моей смутно представляется, что он был учителем.
Я познакомился с Ваней в Москве, когда он стал секретарём М.В.О. (Московского Вегетарианского Общества).
Тихий, скромный и весь какой-то светящийся изнутри, он весь был захвачен интересом к толстовскому движению. И должность[57] секретаря Вегетарианского Общества как нельзя более подошла к его натуре и его интересам. Туда стекались письма и туда приезжали единомышленники со всех концов страны и даже из-за рубежа. Их многое интересовало и на всё это Ване надо было уметь ответить, помочь и всем интересным, что он узнавал из этих писем и от приезжих людей, он в свою очередь делился со всеми нами – друзьями.
Не раз бывал он у нас в коммуне под Москвой и часто говорил мне, что его влечёт к труду на земле, что в городской жизни он всё же чувствует себя не на месте.
Как-то раз, на уборке картошки, мы не рассчитали и напахали картошки больше, чем надо, но не захотели оставлять её несобранной и задержались до темноты.
Наступили тёплые сумерки, а мы с Ваней всё собирали крупную, белеющую в темноте картошку и он говорил, что обязательно перейдёт жить в коммуну… а вскоре его взяли, а затем и мы переехали в Сибирь.
Но связь между нами продолжалась, хоть изредка, я писал ему о интересовавшей[58] его судьбе и жизни коммуны и хоть изредка узнавал о его жизни из его писем к друзьям.
Первое время после их ареста наступила тревожная неизвестность, где они и что с ними? Затем поступили ещё более тревожные сведения о их встрече с тёмной, жуткой действительностью лагерей, где они решили сохранять своё человеческое достоинство и оказались в тяжёлом положении – казалось, что это конец. Об этом периоде их жизни надо бы написать подробнее, но за эти десятилетия в памяти всё почти стёрлось, а[59] писать неточно об этом я не считаю себя вправе.
Но всё же они выжили и далее их жизнь пошла хотя и в тяжёлой неволе, но в более спокойных и нормальных условиях.
Интересно, что почти все они, ранее никогда не занимавшиеся медициной, в лагерях работали при больницах и именно больше по лёгкой хирургии – различные флегмоны и т.д.
В сохранившейся от Вани пачке писем оказались несколько и моих к нему, выдержки[60] из которых я хочу привести здесь. Сначала мне это показалось неуместным в записках о Ване, потому что это было не о нём, а о нас, но потом я всё же решил поместить, потому что жизнь коммуны – это была та область жизни, которая была очень близка Ване и он был бы с нами, если бы не увела его дорога в другую сторону. Ваня знал близко многих из наших людей, ему были близки наши интересы. Я не мыслю его вне этого, считаю, что описание нашей жизни имеет отношение и к нему и поэтому пишу.
Открытка от 25/VII 1930г.
Адрес: г. Кемь. УСЛОН ОГПУ.
Заключённому прибывшему 7/Х 1929г. Ивану Прокофьевичу Баутину.
«Милый, дорогой Ваня, как-то ты жив-здоров? Шлю тебе из коммуны свой привет. Я только недавно (18/VII) вернулся из 2 1/2[61] месячного путешествия по Ср. Азии и Сибири. Нашли мы себе земли для переселения на 1000 душ. Недалеко от Кузнецка места[62] очень красивые и хороши для хозяйства, только зимы крепковаты. Часто вспоминаю вас, но за всё время это только вторая открыточка на твоё имя, совсем закрутился. Желаю тебе бодрости[63] духа и сил телу. Всего доброго. Борис Мазурин».
Письмо от 27/XII 31г. из Москвы.
«Здравствуй, дорогой Ваня, не знаю, вспоминаешь ли ты меня, но об вас я думаю часто. За это время на мне лежало столько забот, что я совсем закрутился в делах материальных, то беспокойный последний год жизни под Москвой, то хлопоты о переселении и ликвидации хозяйства, самый переезд, обоснование на новом месте, приток людей, трудности материальные, внутренние, внешние, и заботы, заботы, заботы без конца… и вот в этом котле я и варюсь уже несколько лет. И сейчас опять то же. Приехал я в Москву хлопотать перед Центром, так как местный Р.И.К. нашу коммуну распустил (на бумаге, на деле же мы живём полным ходом). Причины роспуска, конечно, ясны – непонимание того, что мы не можем поступать против совести, что мы не можем согласиться в нашей школе ввести военизацию и т.д. и т.д. … Беспокойна, трудна наша жизнь, но захватывающе интересна и полна. Наша жизнь сейчас же надуманность, а живой поток вопросов, каждый день становящихся ребром и требующих ясного разрешения и последствия решений такие жёсткие, суровые, что решать приходится серьёзно.
Особенно дорого единство, которое наблюдается во всех важных случаях, несмотря на многочисленные трения в мелочах.
Не знаю, писать ли, думаю, что тебе известны наши природные условия. Мы на предгорьях Алтая. На границе безотрадной, бесконечной сибирской равнины и гор и тайги. Посёлок наш на самом берегу реки Томи, быстрой, прозрачной и красивой. Посёлок наш стоит лицом к реке, спиной прижался к[64] горам (или вернее их назвать холмы, гривы). На этих-то горах наши поля разбросаны кусками, по более ровным местам, а по склонам богатая трава, которую мы косим. Зимой мороз до 50°, летом – жар до 50°. Много солнца яркого, тёплого и летом и зимой. Это скорей Украина (по солнцу), чем Московия. Даже арбузы вызрели прекрасно.
Наша коммуна доходила до 525, теперь же около 450 душ. Кроме того, Сталинградская община была душ на 200, теперь она распалась на несколько кучек, и уральская артель тоже душ на 200. День отдыха у уральцев – воскресенье. Летом в этот день, доселе пустынные горы и берег реки оживают. Принарядившийся народ кучками бродит везде, звучит музыка, песни, беседы.
Несмотря на все трудности, я очень доволен переселением и не жалею о старом насиженном месте, хотя с ним связано так много воспоминаний, но новое дело такое интересное, живое, исключительное в наше время, да и во все времена[65] (попытка свободной жизни)[66].
Ты уж извини, что я расписался всё о себе, о тебе же я рад буду узнать письмом, если соберёшься написать. Читал вчера письмо[67] Вани С. Уару, большое, интересное, радостное. Он, несмотря ни на что, бодр и радостен и полон жизнью.
Пиши, если надумаешь, мне[68] по адресу: Кузнецк Сибирский, почт. ящик 4, Коммуна “Жизнь и Труд”, мне.
Всего тебе доброго, крепко целую. Борис М.»
В письме от 19 мая 1933 года я писал Ване: «…сейчас меня встревожила и заставила писать тебе весть о твоей болезни. Так досадно, что она удерживает тебя на месте, когда[69] ты уже получил возможность уехать. Ото всей души желаю тебе перенести и это испытание и быть снова с нами. Сначала был слух, что ты, да и Ваня С. по освобождении хотел ехать к нам в коммуну, это было бы так хорошо, но потом ввиду слабости твоих лёгких, ты, кажется, намечал себе юг.
…Может быть, ты хоть лето пожил бы у нас, а на зиму поехал бы куда потеплее. Очень мне хотелось бы, чтобы ты пожил у нас в коммуне. Столько увидел бы знакомых, много нового и интересного. Жизнь в коммуне, несмотря на все трудности и препятствия, всё же налаживается, хозяйство крепнет и внутренняя связь тоже…».
Но так и не привелось Ване побывать в коммуне, увидаться с нами. Болезнь осилила его и он умер.
Вот что писала мне Соня Р. о его последних днях и обстановке, окружавшей его.
«Москва[70], 25/IX 33 года.
Боря, …я тебя не поблагодарила ещё за твою помощь и содействие в моём отъезде из Москвы. Благодаря тебе и Васе[71] я так великолепно добралась до вокзала и уехала со столь громоздкими вещами.
Давно собиралась тебе я писать, ещё до получения от тебя письма. Я ведь знала хорошо, что судьба наших близких друзей тебе не безразлична. Но всё это случилось потому лишь, что там, на севере, я задержалась очень долго, два месяца, а по приезде домой я сразу впряглась в кухонный хомут, целиком одна, а Анну Григорьевну отпустила в отпуск месячный. А оставшись одна, впору справлялась[72] со всеми обязанностями, а письма откладывала день ото дня. Хотелось ведь писать много, а для этого трудно было выкроить время. И так прошло с тех пор два месяца, как я вернулась с севера. Но, несмотря на ушедшее время, в душе моей так ново и живо встают те образы, много пережитого в тех исключительных, редких условиях лазаретно-лагерной жизни. Но только теперь всё это воспринимается с другим оттенком, чем тогда, но это потому, что во мне больше говорит чувство, чем рассудок, а тогда я была вдобавок слишком усталая физически, от неудобств и затруднений, которые встретила я там. …Эта поездка вся целиком дала мне многое душе моей, из этой поездки я вынесла бесконечно много, как тяжёлого переживания, так и радостного, светлого и ободряющего чувства, что именно даёт сил и в дальнейшем жить и радоваться жизнью и бороться со всеми тёмными сторонами её.
Эта поездка мне оказалась ещё очень сложной с формальной стороны и все неожиданные преграды одолевала лишь своею упорностью и настойчивостью.
Сойдя с поезда, я не имела той прошлогодней возможности идти в лазарет, а тут же была задержана опер. постом. Выяснилось, что в лагерях карантин и свидания всякие всем воспрещены из опасения занести тиф, что свирепствовал на этой дороге.
Мне предложили немедленно уехать обратно со следующим поездом, но я упорнее их оказалась.
Целые сутки не двигалась с места, пока не покорила сердца охранников и вымолила разрешение вступить в лагерную территорию, пройти в отделение, просить о свидании.[73]
Там новые мытарства и переживания встретила. Выяснилось, что свидание разрешают только с освобождённым, когда его вытряхнут за лагерную черту, как ненужную уже вещь, – бери остатки жалкие человека, изуродованного тяжёлым трудом. А Ваня фактически не был освобождён и мне пришлось добиваться рассмотра его дела. С каким трепетом и волнением я следила за человеком, который щёлкал по счётам, посчитывая дни зачёта рабочего. От этого зависело моё свидание, решалась судьба, хватит или нет дней ему, есть ли отработано в лагере им по сроку. И к ужасу, их[74] не хватало, потому что Ваня, как больной, был лишён зачёта, и, казалось, свидание моё рухнуло. Но я опять проникла к начальнику и всё подробно объяснила ему и он подарил три дня свидания, но предупредив, что его я лично не увижу, не пропустят в лазарет, а покажут в окошко только.
Помню, с какой радостью бросилась я бежать к лазарету по узкой, топкой дорожке болота.
Были сумерки, шёл снег и дождик, несмотря, что май был на исходе, там всё было мёртво. Озера все покрыты льдом, деревья голые. Дул холодный ветер, пронизывающий меня в холодном плаще насквозь. Внизу в ущелье шумела и плескала река Выг, а на обрыве её виднелись огоньки лазарета, куда и стремилась я всем существом своим.
Я знала, что Ваня ждёт меня давно, ему сообщили о моём приезде, так как я встречала знакомых, толкаясь в отдалении.
В лазарете оказалось всё проще. К Ване все относились очень хорошо и узнав, что я его сестра, сразу провели к[75] главному врачу, которого я раньше знала.
Он рассказал ту опасность, что ждёт его, сделал распоряжения не препятствовать моему свиданию и допускать меня в любое время и сам провёл меня в палату. Они были с Ваней товарищи и друзья по работе, а поэтому он помог во всём.
Ваня был подготовлен и встреча наша произошла спокойно, сдержанно, без слёз и волнений.
Вид его был ужасен – худой, глаза ввалились, только лоб высокий виден был. Но он с такой жадностью и интересом стал расспрашивать обо всех. И я и он позабыли о настоящем положении. Его интересовало всё, все мелочи, вплоть до бланков В.О., он их где-то припрятал.
Так провели часа два, потом я вижу, как он меняется в лице, как тухнут его глаза и тают силы, говорит с трудом. Потом речь оборвалась вздохом глубоким и кашлем, и, как-то особенно глядя на меня, точно ребёнок ищет сильной поддержки, так и он чего-то как будто ждал, точно физической силы, заступить за него, вырвать его из той бездны и увести.
– Ах, Соня, Соня, ты рано приехала. Я знал, что ты приедешь, но не теперь я ждал, а попозже[76]. Ты видишь, какой я стал никудышний, а я ведь свободен и мог бы ехать, но ты не справишься со мной, да я и сам таким не поеду. Придётся задержаться мне здесь пока, а как хочется теперь мне вскочить самому и поехать с тобой туда, к друзьям в Москву. Ведь я жил этой мечтой все эти долгие четыре года. И оно как будто пришло, но ехать не могу. Теперь иные силы меня удерживают тут, другая власть приковала меня к постели вот уже три месяца. На судьбу я не ропщу. Воля пославшего нас в этот мир.[77] Я готов на всё, но всё же очень хочется пожить среди друзей, хоть немного повидать всех. Ведь я так долго был физически оторван от них. Душою я всегда нераздельно жил со всеми, хотя и не общаясь письмами с некоторыми, но душою жил, помнил, ощущал их любовь и этим жил. Настал мой час, но мечта обманула, но ничего, всё хорошо, всё.
И чувствуется ещё его внутренняя работа над собой.
Я готова была реветь, но помнила, что я не за этим ехала и с трудом удерживалась. Я отдала ему письма, от которых от пришёл в неописуемый восторг, что так много сразу и от многих.
Рассказала ему свой план поездки, что я теперь специально привезла продуктов для поправки здоровья и сама поживу здесь, покуда потерпят, потом поеду к Ване С., а оттуда опять приеду к тебе. Но он очень пригорюнился, – а вдруг я долго проболею, как тогда? Я успокоила его, что там, у Вани, я поживу, там другая обстановка, не так, как здесь, и вернусь к тебе тогда, когда нужно и возможно будет у тебя быть. Я видела его желание жить, его надежду на поправку, а смерть физическая стояла уже рядом с ним.
С тяжёлым сердцем я простилась с ним и ушла тою же тропинкой, откуда и пришла. В темноте я сбилась с тропинки и долго сидела на пне в бессилии, пока рассеялся туман. Вспоминался мне мой прошлогодний приезд, вспоминались его мечты, желание работать, с какой он был снят, желание его побыть на Алтае[78]. А теперь таким беспомощным, маленьким казался он и я[79] оплакивала его судьбу, так жаль его было бесконечно.
Путь мой лежал на станцию, много приюта у меня не было, потом меня пристроили в карантинном пункте, но там удобств было меньше, чем здесь, на станции; там клопы, холод, разбитое окно, в потолке дыра и мыши бегали. А на станции охранники взяли меня под своё покровительство, я подружилась с ними. Главное, приютили мой багаж у себя и меня зачастую приглашали к себе в кабину погреться и посидеть, так как зачастую к ночи столько заключённых освобождающихся приходило, что стоять приходилось на одной ноге, а о спанье и думать не приходилось.
Там начальство готовилось к празднику открытия этого знаменитого канала и ждали первого парохода из Ленинграда, а потому всех задержанных по спешной работе, пересидевших на несколько месяцев срок, сразу пачками освобождали.
И так, дни потекли моего свидания с Ваней. Я всячески старалась его развлечь, устраивала домашнюю обстановку. Ели с ним вместе около его постели, даже другие больные завидовали ему, а он хвастал шутя: – ну, теперь я уже дома. Ко мне все хорошо относились и я имела возможность готовить ему сама, а это ему казалось очень вкусным, хотя ел он очень мало, жалуясь на боль в кишках. Он ведь по-настоящему не знал своей болезни, доктор, делавший ему операцию, не сказал ему, а отложил на потом и Ваня очень не настаивал об этом.
При мне он как-то ожил, точно процесс болезни остановился и вдруг закралась надежда у меня на выздоровление. Всё это привезённое так много новых сил влило в него, письмами[80] он восторгался до слёз, продукты хвалил, верней, старался есть, хотел поправиться, а твоим письмом был захвачен так, что хоть вставать сейчас с постели и ехать на Алтай. Он стал мечтать, что работать будет по своей специальности, а в свободное время физически.
– Только вот теперь мне выкарабкаться, – говорил он, – а там солнце, свобода всё залечат.
Отвечать на письма он уже не мог сам, хотя я и предлагала писать под диктовку, но он и от этого отказался.
Таким образом прошло шесть дней. Больше оставаться было рискованно, навлечь неприятность всем за просрочку ордера свиданья, а уезжать очень не хотелось. Очень было жаль оставить Ваню в таком положении, хотелось хоть немного пожить с ним, хоть чем-нибудь облегчить его участь, его страдания.
Он вообще не жаловался, мирился, но видны были страдания, голодная смерть тяжела.
Я сознавала, что я здесь теперь больше нужна, но и оставаться нельзя было. Я так сжилась с ними, со всеми в палате, я почти круглые сутки сидела около его постели, за исключением часа четыре спанья. Мы и говорили и молчали вместе, всё хорошо было.
Трудно и очень тяжело было расставаться, зная, что больше не найдешь его таким, а он, прощаясь, говорил, что увидимся непременно, приезжай только и тогда поедем в Москву. Он считал себя свободным, ему так врач сказал для поддержания энергии.[81]
Он кланялся всем, всем и просил меня непременно написать друзьям его любовь и благодарность за ту исключительную любовь к нему, а со мной уговорились, что я приеду по первому письму его. Я оставила адрес ему и ещё некоторым лицам – сообщить мне о ходе его болезни.
Некоторые сотрудники, узнав, что я уезжаю, оставляю его здесь, уговаривали меня забрать его во что бы то ни стало. – Как можно его оставлять этому дикому, холодному краю, который унёс его жизнь и силы. – Хоть час, на свободе пусть поживёт, хлопочите об освобождении его. Одна еврейка с жаром вступилась, что будь это её брат, она собрала бы всех евреев на помощь и всё-таки увезла бы его. Были и такие из людей верующих, которые толковали по-другому, что его надо увезти как жертву лагеря и этим напомнить братьям, отвлёкшимся от истинной жизни.
Но я совсем не была согласна с последними, а также не могла бы ничего сделать одна, если бы даже можно его было бы везти, но врачи не ручались[82], что я его могу довезти живым и не советовали этого делать.
Одним словом, я терялась и не знала, как лучше поступить. Мне и самой очень хотелось его увезти. Я видела его огромное желание ехать, но, конечно, не при настоящих условиях и силах.
И поехала я с разбитым сердцем, заливаясь слезами от своей беспомощности в безысходном положении. Казалось мне,[83] что другой кто-либо что-нибудь да придумал, а я ничего, еду одна, оставив его угасать в этом суровом краю.
Когда я приехала на Свирь, то здесь было тепло и даже жарко, а там только о тепле и мечтали все больные, этого им не хватало и многие уходят в вечность, больше не видя солнца тёплого и зелёных полей и лугов родных. Мне прямо совестно было греться на солнце, зная, что там нет тепла. Солнышко там светит, но не греет и ночи там почти нет.
С трудом я доплелась до своей хозяюшки, где я и раньше ютилась во время свиданья с Ваней Сорокиным и на этот раз он оказался там вблизи и мы в тот же день увиделись.
Так прошло десять дней, томясь и ожидая вестей. Пришло письмо от врача с просьбой Вани приехать, так как здоровье его хуже значительно стало и он просит приехать и больше не оставлять его, пожить, пока я нужна буду ему.
Я тут же поехала, даже не успела сообщить Ване С.
Но было поздно.
Вани не было. Труп был ужасен, я в нём его не нашла, а только почувствовала вне этой оболочки.
Хотя я заливалась слезами, идя за его гробом и над его одинокой могилой, но той внутренней горечи не было. Я чувствовала его счастливым, уже не нуждающимся в помощи.
Прошёл свой путь и ушёл в вечность, спокойно, безропотно, испил свою горькую чашу.
О похоронах писать не буду, так как ты уже знаешь, да и письмо очень длинным оказалось.[84]
Потом забрала его жалкие вещички и поехала одна, оставив его навсегда там, вернее, труп его, а он со мной. И только после этой второй поездки, я только начала отдыхать у Вани С., вместе переживали утрату друга нашего.
Ваня выглядел хорошо, думаю, остался таким, каким был и раньше, только немного постарел от пережитого. Срок его совсем близится к концу. Куда его лагерная волна вынесет – не знаю, что дадут ему в итоге, трудно теперь судить, но мы, как люди, мечтали о многом, но судьба не в наших руках.
Жду с напряжением того дня, а писем, как нарочно, нет вот уже месяц. Он должен через два месяца быть свободен, если не прибавят за его поведение. Но воля Того, кто спасал его все эти четыре года, кто выносил из той пропасти, куда бросали его.
Боря Песков тоже в это время должен быть освобождённым. А Неаполитанский уже здесь недалеко от Москвы в Дмитриеве работает на Москанале, его туда перевели, как вольнонаёмного. Уарушка пишет, что пока хорошо живёт. Владимир Григорьевич ездил к Акулову, говорил о нём. Шура Кислов счастливее всех, он близко от вас и часто имеет личное общение с некоторыми из вас.
У нас всё по-старому, немного ветрено, как бы ненастье не нагрянуло. Ну, пока всего хорошего тебе и всем обитателям Алтая. Привет Тюркам, их жизнью интересовался очень Ваня В. и кланялся им очень. Привет и от Вани С., он тоже мечтает об Алтае.
С дружеским приветом Соня».[85]
Из[86] темноты и грубости человеческой жизни[87] вырвалась молодая[88] жизнь[89], стряхнула с себя вековой груз суеверий[90] и лжи, вспыхнула ярким[91] светом, освещая и[92] согревая вокруг себя и[93] вот в суровом, сумрачном краю, на берегу северной реки Выг, остался небольшой холмик, заросший травой, да[94] и[95] та могилка ныне затерялась.
Да, Вани[96] нет с нами, но он принял[97] смерть ради[98] исполнения[99] Закона жизни[100].
Б.Мазурин
(подпись)[101]
21 декабря 1966г.