Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск шестой
К 150-летию венчания Ф.М. Достоевского в Сибири
Великие люди, научив слабодушных размышлять, наставили их на путь заблуждений.
Люк де Клапье Вовенарг
Ливия Которча
Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ В ПРОЧТЕНИИ АЛЬБЕРТА КОВАЧА
В Румынии настоящих специалистов по Достоевскому немного, хотя о нём пишут часто и немало. Но среди книг, посвящённых великому русскому писателю, всего лишь четыре – на уровне мирового достоевсковедения, представляющие собой уникальные явления в этой области. Это монография Дину Пиллата «Достоевский в румынском литературном сознании», исследование «Молодой Достоевский» и «Словарь персонажей Достоевского» Валерия Кристя, и эссэ Иона Яноши «Достоевский». К этому списку в последние два десятилетия добавились имена Елены Логиновской («Достоевский и румынский роман», 2003), Сорины Бэлэнэску (ряд исследований по Достоевскому и «Лекции по русской литературе второй половины XIX века», 1995) и, конечно, бухарестского профессора Альберта Ковача, который, хотя писал и о других русских писателях, утвердился именно как знаток и глубокий аналитик личности и творчества Достоевского.
Страстный полемист, теоретик литературы и неутомимый читатель и толкователь произведений русского романиста и огромной библиографии о нём – таким предстаёт А. Ковач перед теми, кому удалось послушать его на национальных и международных симпозиумах и конгрессах. Ярко выражены свойства его личности и в публикуемых им статьях, рецензиях, исследованиях и книгах. Слушая и читая его, чувствуешь, что он – в непреходящем неудовлетворении, которое вкупе с глубоким пониманием Достоевского «электризует» его слово, настоятельно и живо нацеливая на то, что он считает наиболее существенным. Кстати, как констатирует исследователь, это существенное оказывается, к сожалению, заслонённым множеством критических высказываний, а, порой, и престижем толкователей, которые ищут в Достоевском не Достоевского, а лишь находят случай для укрепления собственных позиций и утверждения своих суждений.
Словом, Альберт Ковач, как литературный критик, в равной мере не любит импрессионистских импровизаций с текстом, как и механических приложений поэтических теорий к живому организму литературного произведения. Тому свидетельство его становление как достоевсковеда и его книги «Поэтика Достоевского» (1987) и «Достоевский – quo vadis homo? Смысл бытия и кризис цивилизации» (2000).
Становление А. Ковача как критика текста Достоевского характеризуется не только его подходом к сущности критического акта как к непосредственному проникновению в литературный текст, воспринятый не только в его имманентности, но и в качестве интертекстуальной конструкции, вписывающейся в режим многомерной определённости. Учитывая ясные и глубокие высказывания Достоевского по проблемам эстетики и поэтики, А. Ковач добавляет к вышесказанным требованиям также и внимательное чтение размышлений самого писателя, которые нередко служат убедительным аргументом в пользу того или иного прочтения текста, и, следовательно, – разного поэтического или эстетического суждения критиков.
Это не значит, что А. Ковач не считается с огромной критической библиографией о Достоевском, но он собирает её в концентрированный синтез, состоящий не только из книг, но и из статей и сообщений, которые, – принимая или отрицая, – он вводит в основу собственных критических позиций.
Таким образом, критический дискурс А. Ковача обретает объективность, хотя, на первый взгляд, может показаться «страстным» и, следовательно, субъективным.
Строгая объективность критического подхода подтверждается у А. Ковача тщательным и разнообразным теоретическим анализом текста – подготовкой в области литературных форм и жанров, теории мотива, мифа и темы, теории текста со всеми присущими ей аспектами (интратекстуальность, экстратекстуальность, интертекстуальность), теории нарративности, а также подготовкой в области философии, герменевтики, истории, социологии и т.д. Эта подготовка – первостепенное условие, поскольку аналитик Достоевского сразу же объявляет о своём намерении: предоставить читателю с помощью своих книг новое прочтение и новый аспект поэтики Достоевского. И это ему удаётся осуществить, особенно в своей последней книге, которая была бы немыслима без первой, содержащей в себе основные тезисы завершающей.
Думается, что сам Достоевский подтолкнул нашего критика к поискам нового смысла не в каком-то одном его произведении, а во всём его творчестве, воспринятом, как единое целое. Именно выражение «живая жизнь» со всеми вариантами, что встречаются в литературном творчестве русского писателя, привлекает внимание критика к более общей семантике, скрытой за «локальными» смыслами или темами какого-либо произведения, и затронутыми иными исследователями в другие эпохи литературной критики.
Основным моментом всего процесса переосмысления Достоевского становится отношение А. Ковача как к Бахтину и его книге «Вопросы поэтики Достоевского» (но и к другим его работам), так и к русским и иностранным философам и их книгам о Достоевском. В этом контексте, с помощью убедительных аргументов, отвергается абсолютизация полифонизма романов Достоевского и отрицается провозглашение русского писателя как иррационалиста или только как выразителя христианских ценностей. А. Ковач пользуется этими высказываниями не ради полемики как таковой, а «поощрённый» самим Достоевским, который считает, что натура человека ещё окончательно не «устоялась», что он, человек – всё ещё в стадии становления, сообразно своей сложной сущности или наперекор ей.
Проблема, которая здесь возникает, по мнению А. Ковача, – это не только конкретный путь, который проходит человек в своём становлении, но, прежде всего, то неведомое, к коему человека направляет его антропологическая сущность и принятые им решения в какой-либо момент родовой, исторической и индивидуальной жизни. И – главное: из всего этого выводится провидчество Достоевского и его предостережение – человеческий род не может бесконечно выбирать тот или иной путь существования случайно, не осознавая, что это его существование находится в кризисной точке и перед угрозой исчезновения, как никогда прежде. Такой сверхсмысл предлагает найти А. Ковач в романах Достоевского и, сообразно этому смыслу, определяет критические суждения, которые считались и считаются камнем преткновения в понимании русского писателя: Достоевский – религиозный писатель, изобразитель иррациональных глубин человека, реалистический выразитель русской жизни второй половины ХIX-го века или жизни «униженных и оскорблённых», Достоевский – писатель-нигилист, психологический аналитик, этический писатель и т.д.
Наверное, говоря о «живой жизни», Достоевский желал внушить мысль о существовании и другой жизни, которая в разной степени приближается к «живой» или удаляется от неё. Так или иначе, – это поиск, а человек, созидающий какую-нибудь ситуацию или живущий в ней, находится, главным образом, в постоянном поиске, то есть в постоянном движении. Пути этого поиска – разные. А. Ковач в романах Достоевского раскрывает своеобразие этих путей, устанавливая доминанту отношения человеческой личности к ценностям разного характера: этике, добру и злу, общению с другими людьми, размышлению о проблемах человеческого существования, религии, социальном положении, счастье и трагедии, взлётах и падениях.
Казалось бы, А. Ковач не привнёс в этом смысле ничего нового для понимания наследия великого русского писателя, но, – тем не менее, он показал, что все упомянутые ценности подчиняются высочайшей из них – «красоте», а, вернее, – «чистой красоте». Именно этот смысл пронизывает все пласты и поверхности текста, который именно поэтому воспринимается как гармоничное произведение, – особенность, раньше не признаваемая критикой по отношению к творчеству Достоевского. Наличие этого высшего смысла – «красоты» – свидетельствует о постоянном присутствии авторского голоса в его романах, хотя может показаться, что сопоставляются только позиции и голоса персонажей. Такое утверждение сразу же исключает широко распространённое мнение, что в произведениях Достоевского голос автора можно полностью отождествлять с голосом того или иного персонажа. Такая позиция разделения голоса автора и голоса героя позволяет критику показать, что конечный смысл «Братьев Карамазовых» не безысходный трагизм человеческого существования и окончательный трагический тупик его, а возможное утверждение «живой жизни» на земле, всего, что противопоставляется нигилизму (онтологическому, социальному, а также иным его разновидностям).
Конечно, точки соприкосновения этих голосов наличествуют, тем более, что Достоевский всегда пытается выявить «активную красоту», т.е. такую, которая проявляется не в абстрактном, идейном плане, а в актуализации добра, истины и правды через конкретные человеческие действия. По этому поводу, как тонко замечает А. Ковач, анализируя романы «Идиот», «Братья Карамазовы», повесть «Сон смешного человека» или рассматривая интертекстуальность мышления русского писателя и французского мыслителя М. де Монтеня, Достоевский как бы предлагает современную ему реплику традиционному гуманизму. В столкновении своих персонажей, в изображении их действий и слов, чтобы расширить для них возможность утвердить себя как личность, романист доказывает, что старый гуманизм оказывается бессильным перед сложностью человеческой сущности и перед её возможностью или невозможностью неограниченно и свободно проявить себя. Между крайностями самопожертвования и полного повиновения внешним законам и библейским заповедям, с одной стороны, и ощущением, что «всё позволено», с другой, персонажи Достоевского доказывают зыбкость путей самоутверждения, пренебрегающих принципом активной красоты. При этом убедительно указывается и доказывается, что романиста интересуют «не гносеологические или этические проблемы как таковые (…) а именно онтологические вопросы – существование и смысл человеческого существования» («Достоевский: quo vadis homo?», с.55). Эта идея является направляющим фактором критики А. Ковача, который в «Поэтике Достоевского» выводит её из рассмотрения разных поэтических аспектов творчества русского писателя, а в книге «Достоевский: quo vadis homo?» придаёт ей аксиоматическое значение.
Замечая, что человек у Достоевского никогда не бывает одномерным и отвергая тенденцию критики втиснуть персонаж в одну типологическую формулу или свести его к «тезису» и «антитезису», А. Ковач подчёркивает, что сложный абрис его очерчивается в столь же сложной нарративности. В основном, повествовательный центр такого изображения часто располагается, вместе с собственным авторским убеждением и с авторской перспективой, в средоточии десяти евангельских заповедей или уже знакомых культурных мотивов и мифов. Все они, по мнению критика, воспринимаются преображёнными, согласно его идее: красота наличествует в каждой индивидуальной судьбе и в связи с человеческими и социальными условиями существования. Отсюда обилие деталей, которые выстраивают зону действия всякого персонажа и выявляются А. Ковачем, например, при анализе образа «человека из подполья» или образов Дмитрия Карамазова и Рогожина. Ценность рассмотрения критиком персонажей Достоевского состоит и в постоянном соотношении их анализа с современным принципом совместимости противоположностей и с видением и воссозданием мира Достоевского по закону ассоциации-дисфункции. При этом, самым интригующим, но и убедительным, кажется рассмотрение образов и сущности Мышкина, Алёши Карамазова и Зосимы. А. Ковач выделяет инфинитезимальные детали поведения или речи этих персонажей, чтобы доказать, что они обладают такой же динамической природой, как и явно ищущие себя и постоянно изменяющиеся персонажи. И тогда не удивительно, что, выявив в романах Достоевского подобные аспекты и нарративные свойства, критик считает, что направление анализа нарративных ситуаций, персонажей и их сути должно исходить из конкретного, многослойного контекста романа, а не из абстрактного поэтического принципа или из архетипного, мифического и культурного мотива.
Уверенность позиции критика в необходимости тезиса «назад к Достоевскому!», как мы видели, действительно позволяет ему показать нам обещанное новое прочтение «Идиота» или «Братьев Карамазовых». Попытаемся добавить к сказанному ещё несколько важных положений исследований А. Ковача, освещая их кратко и оговариваясь притом, что не всё, высказанное автором, отражаем с надлежащей полнотой, опуская ряд его значительных и оригинальных высказываний. Заметим, в первую очередь, убеждение А. Ковача, что, читая романы Достоевского, нужно принимать во внимание поверхностный и глубинный их слои и участие таковых в построении структуры и смысла текста, путём взаимодействия – в согласованности или в противопоставлении. Исходя из этого и беря за основу текст, а не некую преднамеренную идею, что, например, Дмитрий Карамазов, или тем более Иван Карамазов, выступают на поверхностном уровне романа сходно и кажутся нарративным и характерологическим проявлением карамазовщины, критик показал, что они по-иному очерчиваются на глубинном уровне текста, как истинные искатели красоты, в терзаниях сознания и души. Здесь демонстрируется ещё один теоретический и методологический принцип, трактуемый А. Ковачем в статьях «Миф и мотив в поэтике Достоевского» и «Художественный образ: романтизм, реализм, символизм» или в главах «Художественный многомерный образ» и «Миф и мотив» из книги «Поэтика Достоевского». Мы имеем в виду, с одной стороны, определение, которое А. Ковач даёт мотиву, и, с другой, – манеру, в которой мотив используется им как инструмент для подхода к анализу литературного текста.
Внимательно вникая в то, что пишет А. Ковач о мотиве, создаётся впечатление, что это понятие определяется у него постепенно, в тесной связи с другими близкими понятиями образа, темы и мифа. Оно определяется как на текстовом, так и на смысловом (идейном, аффективном) уровне, что позволяет А. Ковачу выделить «литературные мотивы» и «локальные мотивы». Литературный мотив считается «художественной идейно-аффективной структурой текста с оригинальными значениями, построенными на основе повторения, образов, локальных мотивов (объектуальных, психологических, идейных, стилистических) и принимающей преимущественно символический смысл» («Поэтика Достоевского», с.151).
Однако не совсем ясно, чем же отличается в таком случае литературный мотив от темы в том смысле, в котором этот термин употребляется в немецкой и, частично, в французской поэтике. Что важно, когда определяются функции этого оператора и критики текста: связи и объединения разных пластов произведения (реально-психологического, философского, объектуального, мифического и т.д.) и композиционного фактора. Ясно, что определить одно понятие, пользуясь точно таким же понятием, невозможно. Не очень понятно, почему А. Ковач пытается пользоваться именно таким приёмом. Появление понятия «мотив» в выражениях «локальный мотив» и «литературный мотив» говорит о движении критика от простого, частного к сложному и объёмному, повествующему о «натуре существования, о природе мира, о будущем человечества, о смысле, направлении и ценности жизни» (Поэтика, с.208). Использование таких понятий даёт позитивные результаты в конкретном анализе какого-либо текста, и обретает особую убедительность при рассмотрении текстуализации у Достоевского мировых мотивов Фауста, Мефисто, Адама, Дьявола, Дон Кихота или Христа: выявляется не только оригинальный подход к компаративистике как таковой, но и целый критический процесс, в котором, например, по-новому ставится вопрос «двойника» у Достоевского и, следственно, решительно отвергается присутствие этого же феномена двойственности, но уже на уровне мировой литературы и культуры (например, когда речь идёт о Дон Кихоте у Сервантеса и Дон Кихоте у Достоевского).
Справедливо отмечая, что присутствие какого-либо мотива, образа или мифа не позволяет критику отнести их и произведения, где они используются, к одной и той же структуре и к одному и тому же художественному типу, А. Ковач, тем не менее, пытается показать, как именно и с какими смысловыми эффектами изменяется используемый писателем тот или иной мировой мотив. При этом, признавая, что повтор – это определяющий критерий для мотива, автор «Поэтики Достоевского» рассматривает систему мотивов произведения как с точки зрения их семантической поляризации, конвергенции и диссоциации, так и их композиционной функции. На этом основании, он предпочитает анализировать, как строится конкретно литературный мотив из частных локальных мотивов, выявляя, как с их помощью общее обретает «плоть и кровь» определённого персонажа и определённой нарративной ситуации в данном времени и пространстве. Таким путём выявляется именно индивидуальность писателя на фоне русской и мировой литературы и культуры. И мы понимаем, что, имея в виду Достоевского, А. Ковач особо подчёркивает идейную оригинальность русского писателя, который, наряду с немногими художниками мира, задавался вопросом, что есть человек и куда ведёт его путь. Придерживаясь такой позиции, критик считает Достоевского художником «для завтрашних времён». То есть русский романист осуществляет полный синтез вершин литературы и размышлений о человеке предыдущих времён (о чём убедительно свидетельствует вторая книга А. Ковача) и, одновременно, открывает новый горизонт, в котором ставится вопрос о человеке и «живой жизни» с ценностными факторами: свобода и независимость человеческой личности, духовная сущность человека, необходимость активного идеала, основанного на вере в человека, в его свободу и в его достоинство, на убеждении в возможности торжества истины, правды и добра. В контексте этих ценностей, уточняет критик, сама вера в Бога может представляться как один из постулатов этики, онтологии и психологии Достоевского, и это только в случае, если она поднимается до уровня практического идеала, актуализированного в действиях и в поведении человека. Узловым центром такой ситуации представляется для критика Легенда Великого Инквизитора или линия Алёша – монастырь – его братья – мир божий в романе «Братья Карамазовы», произведении, которому в книгах А. Ковача дано блестящее толкование.
Сожалительно, однако, что, не будучи приверженцем дискурсивности, А. Ковач представляет большинство своих идей и критических позиций в виде тезисов и синтетических высказываний, возможно, рассчитывая в будущем развить их на страницах столь же глубоких, что и составляющие главы и секвенции указанных выше его двух книг. Эти книги, безусловно, ставят его в ряд самых значительных достоевсковедов мирового уровня, возводя на ту же высоту румынскую литературную критику.