Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск пятый
К 150-летию венчания Ф.М. Достоевского в Сибири
Великие умы доходят равным образом и до великих пороков, и до великих добродетелей.
Клод Адриан Гельвеций
Корнелия Кырстя
ФЕНОМЕНОЛОГИЯ СЧАСТЬЯ У ДОСТОЕВСКОГО И ШТАЙНХАРДТА
Тема счастья широко раскрыта в европейской культуре во всех своих измерениях – художественном, философском, этическом и религиозном. Избранное моралистами – особенно французскими – для демонстрации несовершенства человеческой натуры, превращенное писателями-философами Века Просвещения в человеческое право, цель и идеал жизни человека, поставленное в романтическом оксюмороне на один уровень со страданием, счастье становится щедрым предлогом для интерпретации в духе экзистенциализма и для эстетических построений в произведениях литературы, в центре которых стоят условия человеческого существования, в значительной мере раскрытые уже Достоевским.
Знатоком и ценителем творчества Достоевского был и румынский писатель-философ Николае Штайнхардт (1912-1989) – человек, подвергшийся суровым жизненным испытаниям, свидетель исторических и социальных потрясений ХХ века. Биография писателя рассказывает нам о потрясающих жизненных опытах: еврей по происхождению, выпускник филологического и философского факультетов, преследуемый тоталитарными режимами довоенной и поствоенной Румынии, политзаключенный в период 1959-1964гг., Штайнхардт принимает в заключении христианство и к концу жизни становится монахом в монастыре Рохия. Близость румынского писателя к духовным исканиям Достоевского уловима как в его опытах в сфере художественной герменевтики, объединенных в ряде сборников его работ под заглавием «Литературные сомнения», так и, особенно, в «Дневнике счастья», – подлинном бестселлере нашего времени, ответившем на самые смелые ожидания читателя в период, последовавший за событиями конца 1989 года.
Для Николае Штайнхардта наследие Достоевского – это отправная точка в экзистенциальном измерении его художественного видения, это образец восприятия целого во всем богатстве его оттенков: «Формула Достоевского – чистая правда, а страдание для него – это настоящая, неповторимая школа, пробуждающая человека к действительности и познанию».[1]
Страдание само по себе не может автоматически способствовать продвижению человека и человечства к усовершенствованию человеческой парадигмы. Чтобы достичь желаемых результатов, необходим ценный человеческий материал – материал живой, подлинный, глубоко содержательный. В вопросе, который задает себе Штайнхардт: «Но разве сам Достоевский не прошел такую же тяжелую школу жизни, не обуздывал свой характер и не углублял свой гений в горниле той же суровой педагогики?»[2] – читается явная отсылка к тяжкому опыту каторги, в художественно преобразованном виде описанном Достоевским в «Записках из мертвого дома». В эссе, озаглавленном «Они не ангелы, они не безумцы», полемически отстаивается понимание творчества Достоевского во всей его цельности, без пропусков и лакун, вызываемых предрассудками или снисходительной предусмотрительностью, спрятанными за эвфемистическими выражениями типа «певец бездны», «странный», «иррациональный писатель», маскирующими все то, что подобного рода читатели или вечно куда-то спешащие комментаторы произносят про себя как «сумасшедший». Вывод Штайнхардта звучит четко: «Достоевский – это писатель рационально мыслящий, точный как журналист-репортер, это реалист с ясным, разъясняющим стилем, постоянный, неумолимый и решительный противник всяческого безумия. Если Достоевский исследует подсознательное, подпольное, ад, место окаменения, жестокости и ужаса, он делает это не для того, чтобы все это восхвалить и способствовать воцарению неискоренимого зла, а для того, чтобы помочь его уничтожению».[3]
В сочинениях русского писателя Штайнхардт различает действия верующего человека, следующего христовым заветам – заветам Иисуса Христа, спускающегося в ад для того, чтобы освободить мучеников тьмы и страданий, даруя им свет. Эта проблематика вновь воскресает в «Дневнике счастья» – шедевре мемуарного жанра, столь типичного для литературы ХХ века. «Журнал счастья» кажется написанным не для публикации, а по внутреннему побуждению – свидетельствовать о счастьи быть христианином; это явление раскрыто румынским писателем во всем его объеме, начиная от простого и стихийного восприятия впечатлений детства до полного посвящения, как настоящего чуда, свершившегося в тюремном пространстве, где будущему писателю открылось – через страдание – счастье человеческой солидарностию.
Страницы «Дневника» не выдержаны в обычном для этого жанра стиле – в виде ежедневной записи событий или впечталений; дневник Штайнхардта – это скорее архив душевной и духовной жизни автора, в котором сохраняются, как долг перед ближними по страданию, его мысли, впечталения и воспоминания, причем сфера действительности постоянно пересекается со сферой литературы. Память действует как бы в параллельных зеркалах, напоминая о неумолимом трагическом разрыве в истории: годы до войны – годы после войны. Время свидетельства также разорвано, даже искалечено трагическим контрастом между нормальностью существования и его ничтожностью.
Н. Штайнхардт существенным образом сближается с Достоевским благодаря суровой серьезности своего подхода к основам и символам веры. Счастье он ищет и находит в страдании, в единении с другими – со всеми жертвами тюремного общественного строя. Причем обретается оно в «месте почти нереальном и ужасном» – камере номер 34, настоящем «мертвом доме» Достоевского: «Камера номер 34 это что-то вроде темного длинного туннеля, полного бесконечных жутких кошмаров. Это жуткая коморка, это канал, это подземная кишка, холодная и глубоко враждебная человеку, это бесплодная шахта, это кратер потухшего вулкана, это довольно удачная копия обесцвеченного ада. В этом-то месте суждено было мне узнать самые счастливые мгновения моей жизни. Как абсолютно счастлив был я в камере номер 34!»[4]
Счастье заключается в ощущении чуда, которое является в таком месте человеку, стремящемуся прийти на помощь своему ближнему, уменьшить его боли и страдания. Чудо сказывается в поведении, полном сдержанности и благородства, диктуемом уважением к жизни, вопреки жестокости торционеров, ужасам и нищете тюремного существования. Заключенный постоянно повторяет идею Достоевского, призывая своих собратьев по страданию проникнуться ею: «Человек существует только если существует Бог и бессмертие».[5]
Как и у Достоевского, счастье здесь не данность, а цель познания и человеческого опыта. В записях к роману «Преступление и наказание» Достоевский отмечает, как его главную идею, мысль о том, что человек не рождается счастливым, он должен завоевать счастье, и всегда через страдание. Нередко Штайнхардт воспроизводит в «Дневнике счастья» высказывания персонажей Достоевского, особенно из романов «Идиот» и «Братья Карамазовы», используя их в качестве аргументов для раскрытия его собственного понимания христианства во всем его сложнейшем содержании и высшем смысле. С точки зрения Штайнхардта-христианина счастье и свобода нераздельны, это два свидетельства веры, и отсюда спокойствие, ясность ума и чувство собственного достоинства, которые верующий человек сохраняет перед лицом насилия, нищеты и ничтожетсва. Все это не означает, однако, приятия зла, подчинения ему, пассивности или равнодушия, ибо, как уточняет Штайнхардт, «христианство – это не сладкое безразличие, глупость. Нигде и никогда не требовал от нас Христос быть глупцами. Он призывает нас к кротости, честности, смирению, но не к глупости».[6] Эта идея развита на примере самого волнующего образа, в котором Достоевский воплотил ипостась христианина: «Князь Мышкин, идиот, – отнюдь не глупец. Он все знает, всех понимает, он познал зло как немногие другие. Но он не извлекает отсюда неизбежность цинизма, безотворенности и безнадежности, а делает вывод о необходимости добра, защиты прав ближнего и смирения своего собственного я – тройственное христианское решение проблемы.»[7] Для Штайнхардта смирение – это не наивность или, что было бы еще хуже, не «глупое и трусливое преклонение», а христианское прощение – это не забвение ошибки (предупреждение любителям равнодушного всепрощения!). Монах из Монастыря Рохия владеет и блестящей иронией: «Как говорят англичане, в качестве христианина я обязан любить и прощать своего ближнего, но никак не обязан делать так, чтобы он был мне симпатичен»[8]. Глупость, в каком бы аспекте она ни являлась, разрушает естественное обаяние и цельность личности. Протест против глупости поддерживает состояние счастья-познания, а мотивирующий его дискурс заставляет автора с невольным юмором покидать иногда православно-канонический тон: «Тысячи чертей раздирают меня, когда кто-нибудь начинает путать христианство с глупостью, считая, что его назначение не что иное, как бросить мир на осмеяние злым силам, облегчить путь несправедливости, словно бы оно было, по определению, обречено на слепоту и бездеятельность».[9] Счастье-познание подразумевает испытание сознания, смелость осознания совершенных ошибок, но и вызов приличию, ищущему пристанища в общеизвестных истинах. Говоря о «предательстве интеллигентов», заключивших пакт с тоталитарным общественным строем, которому они служили и который воспевали, Штайнхардт снова возвращается к идее Достоевского, подхваченной Камю, о необходимости сомнения в аксиоме «дважды два четыре», по Достоевскому – «принципе смерти» в смысле окостенения, удушения человеческого сознания через одностороннее восприятие мира в сфере чистой логики. Существует и обратная сторона проблемы, подмеченная Камю, наблюдавшего, как в абсурдные моменты истории люди, произносящие общеизвестные истины, платят за это жизнью. Человеческая парадигма во всей ее полноте не может строиться на пакте с запретной «истиной».
Счастье как цель становящегося существования основывается на понимании человеческого во всей его сложности – от убеждений до поведения. В видении Штайнхардта «мир Божий» – это мир свободный, строящий себя по образцу Христа, предстающего в «Дневнике счастья» как «джентльмен» и «рыцарь» – в полном согласии с текстом Евангелия. Проявляя веру в человека, ценя смелость, снисходительность и благорасположенность к обделенным и несчастным (больным, чужеземцам, заключенным), от которых не ждешь никакой выгоды, чувство собственного достоинства и склонность к прощению, как и презрение к людям слишком предусмотрительным и к «накопителям», Христос призывает каждого человека признать себя тем, что он есть, – творением Божиим.
По Штайнхардту, наиболее близки к такому типу благородства, то есть к слову Евангелия, Сервантес с его несравненным Дон Кихотом и Достоевский – с созданными им типами невинных, чистых людей, которые наказывают зло – твердо, решительно, но без насилия: «Быть христианином, созданием Божьим, – значит иметь статус аристократа духа».[10]
Князь Мышкин достигает этого статуса как благодаря своему поведению, так и особенно благодаря своей исключительной способности к состраданию и прощению, поставленной на службу христианской миссии «любви к ближнему своему». Чуждый преходящим удовольствиям (накопление имущества, гордость своим социальным положением, властью над ближними), Христос дарует нам качества людей свободных, то есть благородных. Но он требует от нас и усилия, как сказали бы экзистенциалисты – быть тем, чем мы являемся... Раба ведь мы узнаем сразу, издалека; его выдают детали: вечное беспокойство, волчий аппетит, дрожание рук, подозрительность... И тем более его всегда распознает Господь, который – не бойтесь, не поволит себя надуть».[11]
Изгнание из общества свободы, признанное или не признанное тем или иным тоталитарным режимом, – это, по мнению Штайнхардта, «вопиющий грех», и никакие личные достоинства тиранов, как и никакие успехи тиранических политических режимов не могут оправдать лишения людей свободы, этого «ужасного греха превращеняи людей в скот через лишение их главного свойства духа»[12]. ХХ век, сыном и наблюдателем которого был монах из Рохии, среди множества других обозначений, может быть обозначен как «век тюрем и концлагерей». Это привело к рождению «духа самозащиты» с целым рядом специфических приемов, то есть искусства выживания, поддерживаемое радостью открытия подлинной человечности через страдание, способное подарить человеку не подозреваемые им источники сопротивления.
В своем «Политическом завещании» – своеобразном предисловии к «Дневнику счастья» – автор предлагает «три способа» выживания в тюремном пространстве, будь то концлагерь, тюрьма или гнетущее человека социальное устройство; это способы «чисто светские», подсказанные специфической литературой о преступном характере тоталитарных политических режимов: сочинениями А.И. Солженицына «В круге первом» и «Архипелаг ГУЛАГ», «Зияющими вершинами» А. Зиновьева, которые принесли ему широкую известность, и «Хомо советикус» – размышлениями Уинстона Черчилля и Владимира Буковского, вызванными столкновением с крайней формой демонического в истории.
Мимоходом упомянутый в романе «В круге первом», все вновь и вновь повторяемый в I томе «Архипелага ГУЛАГ», способ Солженицына состоит в необходимости решительного приятия мысли о собственной смерти. Тот, кто считает себя мертвым, становится неуязвим, его больше ничем нельзя ни испугать, ни подкупить, ни шантажировать. Его больше ничто не страшит, ничто не провоцирует, ничто не привлекает. Он больше не может быть «обезврежен», ему больше незачем продавать свою «душу, спокойствие, честь». Нет валюты, которой могли бы оплатить его предательство».[13]
«Решение» Зиновьева состоит в упрямом отказе от тоталитарного мира через шум и наглость, ибо «скандалист» неуязвим из-за своего презрения к законам и властям. Штайнхардт замечает: «И он в самом деле сквернословит, божится, рассказывает самые опасные анекдоты, не знает, что такое уважение, на все смотрит свысока, говорит то, что приходит ему в голову, произносит вслух истины, которые другие не могут и прошептать. Это дитя из сказки Андерсена о Голом короле. Это шут короля Лира. Это волк из – такой смелой, тоже не знающей узды! – басни Лафонтена. Он свободен, свободен, свободен!»[14] Уинстон Черчилль и Владимир Буковский рекомендуют прием «первого удара» – издевательское выражение радости стоять лицом к лицу со смертельным врагом свободы, чтобы показать ему, что он зол, абсурден, достоин всяческого презрения. Невозможно вообразить счастье большее, чем счастье прямого столкновения со злом и абсурдом истории с целью его уничтожения, потому что основа всякой тирании, по самой своей сути, – утверждает Штайнхардт, следуя аргументам Буковского, – это мираж страха. Этому лживому миражу румынский автор, проникнутый, как и Достоевский, убеждением в способности человека к возрождению, противопоставляет мужество веры и страсть к культуре.
г. Крайова,
Румыния
Перевод с румынского Елены Логиновской