Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск первый
Александр Лейфер
ЛИЧНЫЙ ФОНД,
или
Отпуск на Канарских островах
Страница 1 из 3
Мы всё играем. В ток-шоу бесчисленные, в столь же бесчисленные рейтинги, в анкеты...
Вот и мне предложили недавно поиграть, то бишь принять участие в одной коллективной книге. Ее составители разработали для всех авторов (как бы «для разгона») некую анкету - с полушутливыми, а порой и с весьма серьезными вопросами. В предполагаемую книгу - должно быть, красивую и толстую, а главное - вроде бы подводящую некие эпохальные итоги, - скрывать не стану - попасть охота. Поэтому попытаюсь поиграть и я. Попробую ответить, если не на все, то хотя бы на часть предложенных «Вопросов для обсуждения». Скорее - даже не ответить, а хотя бы «потоптаться» возле некоторых из них.
Ведь, с другой-то стороны, данный вопросник, данные правила игры, где нет строгого условия «шаг вправо, шаг влево - считается побег от ответа», - это ведь не что иное, как редкая возможность высказаться. Причем на любую практически тему. А то случайное обстоятельство, что возможность такая предоставлена именно в начале XXI века, воспринимаю именно как случайность, не более. И как ни силюсь выдавить из себя священный трепет от величия момента, от уникальности и магии цифры, от того, что стою, дескать, на «рубеже тысячелетий» и т. д. и т. п., - не могу: дожил, ну и ладно.
В личном плане гораздо важнее другое: теперь не худо бы попытаться дотянуть до отцовского рубежа (он умер на 85-м году жизни). А что? По отцовской линии в моей родне немало таких долгожителей - в общероссийском, не в кавказском, конечно, понимании. Может, и у меня получится... Пока же надо пережить хотя бы маму. Она умерла рано - в шестьдесят шесть. Да три без малого года перед этим проболела, бедная, ничего почти не осознавая. Её редкая, даже не включённая в медицинскую энциклопедию болезнь, вызывала у врачей особое внимание. В том смысле, что не раз я видел, какой алчный профессиональный интерес разгорается в их глазах, когда они берут в руки материны рентгеновские снимки или читают результаты анализов, когда в который раз осматривают её саму - вялую, ко всему безразличную, редко (да и то чаще всего невпопад) отвечающую на их вопросы. И каждый раз хотелось вытолкать взашей этих естествоиспытателей, но, понятное дело, приходилось сдерживаться - вины их в том, что происходило с мамой, не было никакой. Судьба.
Бабушка по материнской линии - Глафира Алексеевна Болотова, слава тебе Господи, как и её единственный зять, мой отец, прожила тоже долго - до 87-ми лет и умерла, можно сказать, на моих руках. Сколько бы смог прожить её супруг - мой дед Василий Васильевич, неизвестно, он через несколько месяцев после моего появления на свет умер смертью неестественной - утонул, провалившись под лёд затона. Там, где сейчас шумит и веселится в Омске зона отдыха – Зелёный остров. Так что, есть ли, выражаясь несколько выспренне, традиции долгожительства в нашей семье по её материнской ветви, сказать трудно. Вглубь почти ничего не просматривается, «направо» и «налево» тоже - близких родных у нас с маминой стороны нет, единственная её сестра Тоня ещё девочкой умерла от скарлатины. Случилось это, кажется, вскоре после начала Первой мировой: дед похоронил дочку и вскоре был угнан «воевать германца».
...Как-то в руки мне подвернулась старая записная книжка, которую вёл еще подростком. «Вёл», конечно, громко сказано. Расписание уроков, адреса одноклассников (будто я их и так не знал, эти адреса), какие-то алгебраические задачи (которые, кстати сказать, сейчас и под пистолетом не решу), другая чепуха... Но внимание привлекло, что несколько раз в книжке этой значатся записанные моим, ещё не установившимся как следует, почерком разные даты. Например, 25 марта 1957 года. Или - 17 октября того же года. Или 5 января 1958-го. И я вспомнил - да, была у меня в те времена такая - как это назвать? - привычка, потребность: просто взять и записать ту или иную дату. Шевелилась, видимо, во мне некая неосознанная ещё мальчишеская оторопь перед неостановимостью времени, вздрагивала душонка, и хотелось хоть так, - записав число, месяц и год, зафиксировать, как бы остановить его, этого времени, неумолимое течение. Что-то ведь трепыхалось у меня тогда под причёской, не только рыбалка, голуби, Майн Рид и круглые коленки соседской девочки Розы были на уме.
О том же, что я доживу до XXI века, в те времена (да и много позже) тоже, конечно, думалось, наверняка думалось. Но приблизительно в том же разрезе, как сегодня, например, об отпуске на Канарских островах: теоретически, разумеется, возможно, но...
Впрочем, начнём, помолясь. И по старой студенческой привычке начнём с вопроса самого лёгкого - про характерный для нашего времени анекдот.
Предупреждаю - анекдот будет из тех, что «с картинками». Но кого сейчас какой картинкой шокируешь? Читатель у нас в этом смысле закалённый, например, наш, омский. Его ещё в 1992 году, сразу же после крушения коммунистической власти с её цензурой, по сравнению с которой цензура при распроклятом царизме была детским садиком, попыталось попробовать на излом Омское издательство, выпустив стотысячным тиражом (как ещё недавно речи Леонида Ильича) главное сочинение Эдички Лимонова. Ничего с ним, с читателем, не случилось: поудивлялся, поморщился, поворчал немного, но в конце концов это «мерзопакостное», как говаривал Райкин, произведение проглотил - все сто тысяч экземпляров были раскуплены, под макулатурный нож их пускать не пришлось, что, как правило, случалось с изданиями тех же речей того же Л.И.
У меня законы жанра требуют одно только словечко употребить из ненормативной, как это сегодня принято называть, лексики, частично заменю его точками. Если же бы вдруг тогда, в 1992 году, упомянутое выше издательство проставило бы вместо аналогичных слов в упомянутом шедевре господина Лимонова точки, то получилось бы, как в песне: в каждой строчке только точки. Так много слов перекочевало в эту книгу прямо с заборов и стен общественных туалетов.
Итак, в одном российском городе жил старый, больной, но мудрый раввин. И вся округа ходила к нему советоваться, причём не столько по религиозным, сколько по разнообразным житейским вопросам. Однажды пришёл скромно одетый, но солидный мужчина и осторожно завёл речь о деньгах.
- Господин ребе, - начал он, - все говорят, что якобы будет денежная реформа. Предположим, у меня есть кое-что. Что делать? Одни советуют не волноваться - мол, откроют обменные пункты, где всё обменяют один к одному. Другие рекомендуют приобретать доллары. А третьи пугают, что доллар после реформы ходить перестанет, и учат накупить на всё золота и камешков. Как быть, господин ребе?
Раввин, который, как уже отмечалось, был старым и больным, долго откашливался и боролся с одышкой. И уже начал было говорить, как дверь с грохотом распахнулась, и в комнату влетела молодая и, естественно, хорошенькая девушка и прямо с порога затрещала, как пулемёт:
- Господин ребе, господин ребе! Меня - без очереди, я сегодня выхожу замуж, мне очень некогда, у меня ещё платье недошито...
Увидев, что ей никто не возражает, девушка затараторила дальше:
- Господин ребе, сегодня после свадьбы я должна буду лечь с мужем в постель. Как ложиться - в рубашке или без рубашки? Одни мои подружки говорят: обязательно ложись в рубашке, иначе он подумает, что ты бесстыжая. А другие советуют: рубашку обязательно сними, а то он подумает, что ты недостаточно сильно его любишь. Как же мне быть?
На этот раз раввин кашлял ещё дольше.
- Девочка моя, - заговорил он, наконец отдышавшись, - в рубашке ты ляжешь, без рубашки ты ляжешь, - все равно тебя вые..т. - И добавил, обращаясь уже к мужчине:
- Кстати, молодой человек, это и Вас касается.
* * *
Вот ещё два печальных анекдота на ту же тему, но уже из собственной практики.
Когда тридцать пять лет назад родился мой старший сын, его дед - мой отец завёл на него сберкнижку, положив туда тысячу рублей на 18-летний срок. Сын снял вклад даже позже - когда отслужил в армии: на довольно-таки возросшую сумму он оделся с ног до головы. Второй мой сын младше брата на девять лет, но за эти девять лет случилось то, что случилось. А после появления на свет второго внука дедом была проведена та же нехитрая финансовая операция: был сделан срочный вклад на ту же сумму и с таким же условием - до совершеннолетия.
Вот она, эта вторая сберкнижка. В результате общеизвестных манипуляций государства с вкладами своих граждан на ней значится 38 рублей и 47 копеек. Вполне можно купить носки или носовой платок.
Другой анекдот произошел уже со мной и не так давно - накануне 55-летия Победы. Тогда во всех газетах с благородно сдерживаемой гордостью было объявлено, что частично гасятся старые вклады Сбербанка, что касается это вкладчиков не моложе 1924 года рождения. А также их наследников. На правах последнего я и отправился в соответствующее отделение СБ, положив в карман потрёпанную сберкнижку умершего пять лет назад отца, чей год рождения - 1911-й. На сберкнижке значились три с хвостиком тысчёнки. Но дудки! Оказывается, чтобы получить положенное, я тоже должен быть не моложе тех, кто родился в... том же 1924 году. В газетах об этом не говорилось, а в сбербанковских «внутренних» инструкциях было расписано вполне чётко.
Да ладно - мы (какие уж там были деньги у нашей семьи?) Вот недавно ловил я свой маленький кайф в бане - хожу иногда с веничком. Сидел после парной в раздевалке, потягивал лимонад. Рядом охлаждался пивком крепкий мужик моего же примерно возраста. Наколок на нём было совсем немного и весьма сдержанные: если и гостил у «хозяина», то имел не больше одной ходки. Разговорились - баня же, в голом виде тянет пофилософствовать. Как я и предполагал, так и оказалось: одна судимость - по молодости, за «хулиганку». Остался на Севере, В Лабытнангах. (Я немного знаю те места, бывал разок. Это «напротив» Салехарда - через Обь от него; возле Лабытнангов проходит Полярный круг, но зато от них идёт «железка» на Воркуту и далее, куда хочешь). В Омске недавно. Тридцать два года откладывал этот парень немалую часть своих очень даже неплохих северных заработков на сберкнижку, мечталось о домике где-нибудь под Феодосией. А потом наступил 1992 год, и южнее Омска с берегов Оби уехать уже не удалось...
Когда он назвал сумму потерянных денег, я чуть не поперхнулся своим лимонадом.
- Да и хер с ними! - помолчав, подвёл итог разговору недавний северянин и открыл следующую бутылку нашего знаменитого омского пива «Сибирская корона».
Что он имел в виду - деньги или тех, кто их у него отнял, я спрашивать не стал. А ведь об этом «хер с ними» можно целую книгу написать. О глубинном, вековом презрении российского человека и к деньгам, и ко всякой власти, про которую довольно часто можно подумать, что она тем только и озабочена, как эти деньги у собственного населения не мытьём, так катаньем отнять. Книгу о нашем, как сейчас принято говорить, менталитете, на который, видимо, и рассчитывает власть в подобных случаях, надеясь, что, как с «электоратом» ни поступи, он всё равно в итоге махнёт рукой, произнесёт уже дважды процитированную фразу и потянется открывать своё пиво или чего-нибудь покрепче. Не в голландиях каких-нибудь живём, понимаешь...
А теперь - тест на наблюдательность. Какие в нашем городе самые красивые, самые современные, европейски отделанные и респектабельные здания? Правильно думаете - построенные в последние годы отделения СБ РФ. И ведь так по всей России...
А перед моим младшим сыном, перед отцом, передо мной, перед тем невозмутимым мужичком из бани и перед всей остальной страной никто пока даже не извинился.
Недавно один весьма популярный бард заявил: «Родину свою я очень люблю, а вот государство так же сильно ненавижу». Впрочем, тема это опять же особая.
Итак, считаю, что на анкетный вопрос об анекдоте, который «наиболее ярко отражает особенность сегодняшней нашей жизни», ответил.
* * *
Теперь, пожалуй, попробую взяться за другой вопрос - о том, что бы я взял с собой из нынешнего времени в новый век. Только сужу, спрессую свои «размышлизмы» - ограничу их рамками литературы.
Как хочется быть современным. Передовым. Ни в коем случае не старомодным. И уж - Боже упаси! - не ретроградом. Когда-то меня не пускали в школу из-за узких брюк, при этом в глубине души я собой гордился. Позже испытывал подобное чувство, читая по ночам какой-нибудь затёртый четвёртый или пятый экземпляр перестуканных на машинке «Гадких лебедей», «Собачьего сердца» или аллилуевских «Двадцати писем к другу»: как же - передовой, смелый (ведь могли за такое чтение и замести). Сейчас можно все. Но вот передовым порой быть просто нет никаких сил.
Читаю в «Ex Libris» НГ» за 25 мая 2000 г. – рядом со статьями о Бродском, Прусте, обзорами последних номеров «толстых» журналов и детской литературы, рядом со списком книжных новинок, поступивших в главную библиотеку страны (а среди них - Аристотель, Пушкин, Бунин, Эренбург, Моэм), читаю интервью с модным прозаиком Владимиром Сорокиным, которого газета относит к «массовым, но серьезным» авторам и про роман которого «Голубое сало», мною по причине провинциальной отдаленности от столичных книжных магазинов пока не читанный, критика в своё время все уши прожужжала. Тут и портрет писателя - упитанного и не лишённого приятности мужчины в расцвете лет, в чёрной рубашке и с бородой-эспаньолкой. Он рассказывает о своей новой книге «Пир», которая посвящена «метафизике еды в жизни человека».
- Можно ли приготовить какое-нибудь блюдо по рецепту вашей книги? - спрашивает художника слова корреспондент.
- Да, можно, - отвечает тот. - По этой книге можно в домашних условиях приготовить блюдо из катушечного магнитофона, мужских носков или сделать женские туфли в шоколаде, например. Всё это описано в новелле «Банкет».
Далее диалог продолжается в том же духе.
- То есть как тот мужик в «Книге рекордов Гиннеса», который точил напильником машину и потихоньку ел металлическую пыль. Наточит пригоршню - и ест.
- Да, да, вы правы, примерно так это и выглядит. А propos, я пробовал говно...
- Своё? - невозмутимо спрашивает мастера изящной словесности мой коллега-журналёр.
- Сначала своё, потом своих детей. Так вот, я попробовал и понял, что вся его мифология держится на запахе. В остальном оно абсолютно безвкусно. В его вкусе нет ничего, что могло бы отталкивать.
- Ну здесь писатель должен знать, о чём он пишет. В этом его, так сказать, честность.
- Да, поэтому я его и попробовал, когда начал писать...».
И т. д. Достаточно для цитирования.
И вполне достаточно для того, чтоб меня, не читавшего «Голубого сала» и большинства других сочинений господина Сорокина, больше не смущал этот пробел в собственном образовании. (Хотя недавно попалась в руки «Норма» - первая, кажется, его книга. Ведь ничего, определенно ничего! Только зачем?..)
Вот чего я не стал бы брать с собой в начинающийся новый век - во-первых, всё это уже было: жёлтая кофта, «Пощёчина общественному вкусу», дыр-бул-щил, намалёванные на щеках перевернутые собачки, стихи без знаков препинания... А во-вторых, - и это главное, - вся теперяшняя постмодерняга в её нынешнем варианте хоть и более агрессивна, но абсолютно бездуховна. Ту, давнишнюю, делали во имя идеи, и среди носивших жёлтые кофты были гении и святые: Хлебников, загубленный потом политическим режимом Маяковский, Бурлюк, наш омич Антон Сорокин, Малевич... А кого мы видим нынче? Людей, которые ради красного словца не пожалеют и отца. А это самое «красное словцо», т.е. самореклама, при всей замысловатости формы имеет обыкновенный коммерческий расчет и является элементом маркетинга.
И жуёт вышеозначенную субстанцию московский интеллектуал Сорокин. Можно предположить, что при этом на его породистом, наверняка нравящемся женщинам лице (так и хочется ввернуть банальность про лицо постмодернизма!) сохраняется глубокомысленное выражение, - ведь в этот момент идут размышления об её, данной субстанции, мифологии.
Несколько лет назад вышла тоненькая, красиво оформленная долгожданная книжечка - стихотворения Аркадия Кутилова (1940-1985) в красноярской серии «Поэты свинцового века». Книжка, повторяю, получилась тонюсенькая. Чувствуется, что денег на неё красноярцы наскребли с превеликим трудом. Дело в том, что Аркаше и тут не повезло: спонсор книжной серии «ПСВ», крупный сибирский предприниматель, погиб в автокатастрофе (подозревают - подстроенной). Но все-таки книжка состоялась! Уже третья после смерти поэта.
Стихи мои, грехи мои святые,
плодливые, как гибельный микроб...
Учуяв смерти признаки простые,
я для грехов собью особый гроб.
И сей сундук учтиво и галантно
потомок мой достанет из земли...
И вдруг - сквозь жесть
и холод эсперанто -
потомку в сердце
грянут журавли!
И дрогнет мир от этой чистой песни,
и дрогну я в своем спокойном сне...
Моя задача выполнена с честью:
потомок плачет. Может, обо мне..
Вот это я беру с собой в XXI век. И уверен, что следующая книга Кутилова выйдет уже в столице. Его фамилия то и дело начинает мелькать в московской периодике (правда, то Куриловым назовут, то Кутилиным). Бывшего омского бомжа, как собака захороненного в общей могиле, станут читать в изысканных литературных салонах, причём восхищаться им будут все - как «правые», так и «левые».
Меня убили. Мозг втоптали в грязь.
И вот я стал обыкновенный «жмурик».
Моя душа, паскудно матерясь,
сидит на мне. Сидит и, падла, курит!..
Беру в XXI век Рубцова, «Тёмные аллеи», рассказ Чехова «Архиерей», Швейка, «Воронежские тетради», пятнадцатитомник Астафьева («прощая» ему при этом местами припахивающие антисемитизмом автокомментарии), ремарковских «Трех товарищей» и многое из Хемингуэя. Беру «худлитовский» двухтомник Бабеля (тем более что комментарии к этому самому полному Бабелю писал мой товарищ по писательской организации С. Н. Поварцов), беру «Привычное дело» Белова и романы «старого», ещё незаполитизированного Распутина. А как не взять его же рассказ «Уроки французского»?! Причём ставлю книги двух этих авторов рядом со стихами Ахмадулиной и сочинениями Довлатова... Список, как любят говорить опытные ораторы, можно продолжить. Впрочем, не очень намного.
То есть я беру всё, что уже не раз помогало мне жить в веке ушедшем, поэтому наверняка поможет и в течение того срока, который отведён мне небесной канцелярией и в веке наступившем.
* * *
Перед тем, как - в соответствии с анкетным вопросом - стану излагать свои соображения о будущем собственных произведений, прошу моего воображаемого читателя познакомиться со следующими тремя страничками.
«Глухой ночью конца ноября 1919 года на станции Куломзино под Омском не спал человек. Он то и дело выходил из душного и переполненного помещения на холод, закуривал и смотрел в ту сторону, где были Иртыш и взорванный недавно отступившим колчаковским арьергардом железнодорожный мост. До Куломзино он добрался накануне вечером и узнал, что за реку, в город станут пускать только после рассвета. Идти самостоятельно знающие люди не советовали: часовые, выставлявшиеся на ночь у разрушенного моста, могут под горячую руку и пристрелить.
До рассвета было далеко. И приезжий, затягиваясь, до рези в глазах всматривался в темноту. Будь у него крылья, он полетел бы туда сейчас, немедля. Где-то там, в спящем за Иртышом городе, ждут его два единственных на всей вздыбленной и враждебной земле родных человека - жена и одиннадцатилетняя дочка. Это к ним он стремился столько лет, лишь на третий раз убежав из германского плена, нелегально пробираясь вначале через половину Европы, переходя по ночам границы, а потом медленно двигаясь вслед за фронтом на восток по разворошенной гражданской войной, ставшей чужой и непонятной России. Он мало смыслил в том, что происходило вокруг. Просто неистово хотел домой. И неотступно, каждодневно думал: живы ли?
На вид приезжему было чуть за сорок, и среди других пассажиров, до отказа забивших станцию и одетых большей частью разномастно и потрёпанно, - мужчины в основном были в шинелях всех армий мира, - он выделялся добротной гражданской одеждой. Зря он так вырядился, хотя и хотелось явиться домой не оборванцем. Чем ближе подъезжали к ещё находившемуся на военном положении Омску, тем подозрительней к нему становились люди с винтовками, то и дело проверявшие в вагонах и на станциях документы. Утром, перед тем как пропустить в город, наверняка станут проверять ещё раз - и, может быть, построже, чем в дороге.
Зайдя после очередного перекура в помещение, мужчина устроился в углу и решил перебрать свои бумаги, чтобы при проверке сразу же показать самые важные.
Паспорт, выданный в 1914 году, - ещё до войны, лучше спрятать подальше: большой двуглавый орел на нём может по нынешним временам только навредить. А вот эта бумага, полученная в Казани у чрезвычайного уполномоченного по приёму бывших пленных, производит на таких же полуграмотных, как и он сам, благоприятное впечатление. На ней - портрет нового правителя страны, лысого, в пиджаке и широком галстуке. Портрет держат свободными от молота и снопа руками рабочий в фартуке и крестьянин в лаптях. И крупная надпись: «Освобождённые германской революцией, добро пожаловать в революционную Россию!» Хоть и предписывает эта красивая бумага «всем волостным и деревенским Советам и Комитетам бедноты» всего-то лишь перевозить недавнего военнопленного «на лошадях от деревни до деревни», службу свою она служит хорошо - портрет лысого вождя безотказно действует на проверяльщиков самым благотворным образом.
Освободила его, если уж на то пошло, никакая не германская революция, а верная кормилица – портновская игла, которой он заработал вначале на первый побег, а потом - после неудачи - и на второй, и на третий. Портной он был классный и шил всё - от исподнего белья до овчинного полушубка. Только это и спасало: хоть в Германии, хоть в российских городах обносившимся за войну людям хотелось одеваться получше.
В Германии вначале ему сильно повезло: из лагеря взяла в свой замок какая-то важная немецкая графиня – ей тоже нужен был хороший портной. Он обшивал и двух её великовозрастных сыновей, и всю многочисленную прислугу. Жил - как сыр в масле катался. Но... Но невыносимо потянуло домой.
Когда поймали после первого побега, избили и отправили обратно в лагерь. После второй неудачной попытки опять избили до полусмерти и, отлив водой, сказали: убежишь ещё - будут судить и скорее всего - время военное - расстреляют. Снова отлежался, снова заработал марок и снова побежал. На этот раз был напарник - уральский татарин Саидгарей, может, это и помогло...
Каких только бумаг не повыдавал ему в разных российских городах Пленбеж... Всегда долго читают вот эту, мелко заполненную, которую сам он разбирает с трудом, - «Карточка военнопленного», выданная еще в Уржуме. Из неё можно узнать, что рядовой 324-го Клязьминского полка Василий Васильевич Болотов был взят в плен раненым 15 сентября 1915 года. Воевал он в конной разведке. К моменту прибытия в Уржумский пункт Пленбежа 4 февраля 1919 года в Москве и Казани получил «полушубок, пальто, валенки, шаровары, гимнастерку, рубаху, кальсоны, портянки, утиральник, папаху» и 25 рублей денег.
Самый главный его документ теперь - «Билет военнопленного», выданный на первой родине - в городе Слободском под Вяткой. Подкормившись у имевшихся там дальних родственников, двинул дальше на восток: в билете отмечены и другие города его причудливого маршрута: Пермь, Тюмень, Ишим, Екатеринбург...
В Екатеринбурге задержался особенно долго: никак не хотел Колчак сдавать Омск. Устроился у земляков, опять сел за родную портняжную работу. И, конечно же, не было никаких вестей из-за линии фронта, эта неизвестность мучила больше всего.
В один из вечеров его уговорили сходить развеяться в театр. И там прямо во время действия на сцену вдруг вышел затянутый в чёрную кожу человек и, извинившись перед актёрами, поднял руку и прокричал в зал, что непобедимыми красными полками опрокинута белая столица Омск!
Не досмотрев спектакля, бегом побежал на квартиру, дрожащими руками собрал чемодан и прямо ночью, несмотря на уговоры погодить до утра, ушёл на вокзал: ведь в скорости могли пойти поезда на восток.
Последняя екатеринбургская бумажка – аттестат отдела снабжения Губпленбежа: «удовлетворен продуктами на трое дней».
Человек спрятал документы, опять закурил и вышел, перешагивая через спящих вповалку людей, на мороз. Небо за Иртышом уже чуть посветлело.
Где-то в городе ещё спали и ничего не знали два человека - солдатка Глафира Болотова и одиннадцатилетняя девочка Зина. Моя будущая мать».
Это отрывок из книжки «Богородская трава», которую я сейчас пишу. Она будет посвящена близким мне людям, главным образом уже упоминавшейся бабушке, которая, собственно говоря, и воспитала меня; родителям, вечно занятым работой и распутыванием сложного клубка своих отношений, заниматься моим воспитанием, как я теперь понимаю, всегда было некогда. Бабушкин дом на улице 3-ей Восточной, в котором я вырос и который давно уже снесён, до сих пор нет-нет да и снится мне. Она закончила всего-то трёхлетнее начальное училище, но это от неё, полуграмотной, впервые услышал я строки Пушкина и Лермонтова. Про бурю, которая небо мглою кроет. Про царицу Тамару, которая прекрасна, как ангел небесный, но, как демон, коварна и зла. Они в училище пели эти стихи, взявшись за руки и гуляя хороводом. Не раз спрашивал себя: а будет ли всё это интересно кому-нибудь, кроме тебя самого? Публикации нескольких готовых кусков немного подбодрили - были хорошие отзывы, причём от самых неожиданных читателей. Видимо, удалось нащупать тот тон, когда говоришь, вроде бы, о «своём», а получается, что об «общем».
Вот что будет с этим, например, моим сочинением в будущем веке?
Для начала спрячусь за спину классика. Всеволод Иванов незадолго до смерти написал в своем дневнике: «Всякая литература через сто, двести (триста лет уже для Шекспира) отмирает. И почему ей не отмирать, когда гибнут целые цивилизации, уходя бесследно во тьму?»
Мнение, безусловно, не бесспорное, но заставляющее задуматься.
Не знаю, поверят ли в мою искренность, не заподозрят ли в рисовке, но, честное слово, - когда спрашивают, кто я по профессии, то слово «писатель» каждый раз произношу с каким-то внутренним «вздрогом». Ну как это: сам Лев Толстой был писателем, и вот получается, что и я, выпустивший с десяток документальных книжек, - тоже. От одной этой простой мысли становится как-то не по себе. Данное ощущение сродни, пожалуй, тому, что я испытывал, когда на волне перестройки стал вдруг «слугой народа», - был избран депутатом одного из райсоветов Омска. Во время первых сессий мне всё казалось, что вот сейчас кто-нибудь войдёт в зал, подойдёт ко мне и громким строгим голосом скажет:
- Ну, а ты-то здесь что делаешь?!
(Впрочем, в 93-м году примерно так и вправду сказали, только сразу всем).
А если серьёзно, то меня, пишущего прозу документальную, основанную на реальных фактах и архивных бумагах, то и дело уже начинают цитировать. Сколько будет продолжаться такое цитирование - затрудняюсь, как пишут сейчас в анкетах, ответить. Но, видимо, довольно долго. При этом вполне отдаю себе отчёт, что причина такого (чего там греха таить - лестного для меня) процесса заключается не столько в литературных красотах моих книг, сколько в их фактографической, документальной природе.
Но тем не менее - книги-то всё-таки мои! На такой полухвастливой ноте и перехожу к рассмотрению следующего анкетного вопроса.
* * *
А он про времена, которые не выбирают, и про то, что, а вдруг, если бы всё-таки каким-то чудом такая возможность предоставилась...
Карикатура - не помню чья (не Меринова ли?): двое бомжей роются в помойке - и один - наверняка вчерашний интеллигент - говорит другому: «А всё-таки в какое интересное время мы живём!..»
Присоединяюсь к его мнению.
Шутка.
Плохо, что я, у которого вечно не хватало от аванса до получки, никак не могу представить себя богатым. Фантазии не хватает. А что делать без денег и положения? Без денег, как говаривала Глафира Алексеевна, везде худенек.
Однажды, много лет тому назад, не помню уже точно, в каком году, в иркутской гостинице «Ангара» сидела в одном из её прокуренных номеров не очень большая компания, весь состав которой я также не припомню. Все были участниками какой-то большой литературной тусовки, которые когда-то так любил и так умел собирать руководитель иркутских литераторов - незабвенный Марк Сергеев. Сидели в том номере Вильям Озолин, живший тогда уже в Чите, читинский поэт Слава Филиппов, наверняка кто-то из местных литераторов. Красноярца Романа Солнцева не было точно, почему я это подчеркиваю, станет ясно чуть позже.
Бывает ведь, что в той или иной компании целый вечер повторяют какой-нибудь понравившийся на тот момент, попавший на язык слоган - цитируют его по разным поводам и без повода. Тогда же, весь этот прекрасный вечер вместо тостов звучало одно и то же: «Плохо, но... хорошо!» А в следующий раз - наоборот: «Хорошо, но... плохо!» Я пришел туда позже всех, и вскоре взяло любопытство - попросил прокомментировать эту, показавшуюся загадочной, фразу.
- Глядите-ка! Он не понимает, - с пол-оборота завёлся Озолин. - Ты где сейчас должен быть, на телевидении?
- Да не поехал я, устал, без меня там народу хватит...
- Это же плохо: выступил бы перед иркутским народом, приобщил бы его к своей нетленке... Плохо это. Но... хорошо!
- Как это?
- А так, что вместо какого-то там телевидения ты здесь сидишь, с нами, - когда ещё вот так вот все вместе соберёмся? Хорошо это?
- Лучше не бывает.
- Вот видишь... Но хорошо-то хорошо, а одновременно и плохо!
- ?
- Так ведь завтра-то всё равно разъезжаемся...
Озолинская диалектика с тех пор прочно засела в моей голове. Как, впрочем, и многое другое из того, что было связано с моим многолетним другом - прекрасным поэтом и ярким, весёлым и глубоким, несмотря на всегдашнюю внешнюю лёгкость, человеком.
И вот недавно, начав листать полученную из Красноярска от Романа Солнцева, с которым много лет назад именно Вильям меня и познакомил, его юбилейную книгу «Маленькое тайное общество», я почти сразу же наткнулся на стихотворение «Воспоминание о друге». И вздрогнул на четвертой его строке. И все моментально вспомнил.
Приобняв друг дружку, мы во имя встречи
Наливаем в кружки, зажигаем свечи.
Наливаем в кружки, зажигаем свечи.
И твердит со вздохом, расправляя крылья:
- Хорошо, но... плохо!.. - суеверный Виля.
Хорошо, но плохо - чтоб судьбу не сглазить
(лживая эпоха тоже что-то значит!).
Хорошо, но плохо... хорошо, но страшно,
Если пули плотно рядом бьют пристрастно.
А верней, не пули, а верней - монеты,
От которых слепнут многие поэты...
Так что не за чаем хрипло на рассвете
Мы стихи читаем... смелые, поверьте!
И как будто кони, в нас сердца грохочут!
Ну а в телефоне стукачи хохочут...
Потому со вздохом, расправляя крылья,
- Хорошо, но... плохо!.. - шепчет старый Виля.
И ему без смеха в полумраке дома
Вторит, словно эхо, суеверный Рома...
Плохо, до сих пор очень мне плохо от того, что нет больше Вильяма, что никогда теперь не получу я от него разрисованного цветными фломастерами письма, никогда не услышу его гитары, не прочту ни одной новой его строки. Никогда не обниму его самого - ни в Омске, ни в Барнауле, ни в Иркутске, ни в Москве, ни в Чите...
Но как хорошо, что он был в моей, не очень-то складной, жизни, всегда буду благодарен за это судьбе. Как и за встречи со многими другими людьми - прозаиком Ваней Токаревым, волшебным детским поэтом Тимофеем Максимовичем Белозёровым, Виталиком Поповым. Никогда не забуду рано погибшего поэта Николая Разумова, иркутян - Марка Давидовича Сергеева, Сашу Вампилова и Женю Раппопорта, новосибирцев – Колю Самохина, критика Виталия Коржева, впервые напечатавшего меня в «Сибирских Огнях», и гигантски много сделавшего критика Николая Николаевича Яновского, давшего мне рекомендацию в Союз писателей (храню вместе с письмами Вильяма более 50-ти писем и от него)... Каждый из этих людей - вольно или невольно, чаще всего совершенно и не подозревая об этом, - что-то вложил в меня. Пора отдавать долги, пора записать, что помню о них обо всех.
Некогда мне обретаться в каких-то иных временах. Мне и в нашем работы ещё по ноздри. И это уже совсем не шутка.
Вернусь к этому разговору и к рассказу о Вильяме чуть ниже. Пока же о другом.