Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск девятый
Рецензии
Вправе ли критик судить об омлете, если сам не может снести яйца?
Клейтон Росон
Андрей Дёмин
ЧИТАЯ ЗАНОВО
Ходит дурачок по лесу,
Ищет дурачок глупее себя…
Е. Летов, «Про дурачка»
Прошло десять лет со времени публикации в «Новом мире»
романа «Дурочка» Светланы Василенко – действительно знакового романа в русской
литературе. Были десятки рецензий и статей, описательных и аналитических.
Писать о романе сегодня – уже, собственно, заниматься компиляцией высказанного
прежде, то есть, писать рецензию на рецензии; либо использовать роман
иллюстративно в узко-специальных, литературоведческих целях.
Тем не менее, прочитав роман
сейчас, у меня появилось желание поделиться некоторыми мыслями, впечатлением от
«нового» прочтения. Почему?
Во-первых: со времени первой
публикации прошло десять лет, – казалось бы, небольшой срок, но в эти десять
лет произошла смена эпох. С одной стороны, роман вписывается в рамки литературы
«конца века»; с другой – вплотную подводит к тем вопросам, которые ставит наше
время. Тогда роман интересен уже не только с точки зрения критического анализа
его как истинного явления литературы, но, прежде всего, своим контекстом
современности – соответствием поднятых в нём вопросов духовным и нравственным
запросам времени.
Во-вторых: прочитав книгу, я
испытал двойственное чувство. Духовно – книга вызвала настороженность из-за
внесения евангельских истин в «народное» повествование, то есть – некоторой их
«вульгаризацией». Но, в какой-то душевной затаённости, роман захватил,
прочитался сразу – с желанием предугадать действо. Словно поиграл в какой-то
жуткий квест, в конце которого нужно было отыскать нечто сокровенное,
родственное твоей душе. И если я не нашёл, то обрёл другое: ощущение
расчищенного поля – пространства, где это ожидаемое нечто обитает уже в
непосредственной близости.
Роман – реалистический, но его
реализм мы находим символическим, мифическим, хотя бы потому, что вхождение
духовного мира, «сверхъестественных» сил в бытийную ткань романа, в конце
концов, замыкает повествование на начало, зацикливает его, – как магический.
Определение вызывает ряд ассоциаций – и тут необходимо, хотя бы пунктирно,
обозначить место романа в пространстве литературной традиции.
Магический реализм – сегодня
уже не новость. В последней трети XX-го века уже были созданы романы-мифы:
назову только ярких писателей, творивших в этом направлении: Томас Манн,
Габриель Гарсиа Маркес, Отар Чиладзе... Мало сказать, что они оказали влияние
на мировую литературу, – в их творчестве отразился дух времени.
В Советском Союзе такая
литература могла возникнуть только в отталкивании от опыта соцреализма. Но если
Отар Чиладзе с его «Всякий, кто встретится со мной…» и другими романами-мифами
открыл душу грузинского народа, то в русской литературе подобное не могло
появиться из-за сконцентрированности творческой энергии либо в русле
соцреалистического метода, либо в альтернативной ему диссидентской, лагерной,
литературе.
Любая литература в своём
развитии стремится к эпическому воплощению – только во всеобъемлющем эпосе,
«книге жизни», она может найти своё оправдание. Советская литература тоже
стремилась создавать и создавала эпические полотна, свои народные эпопеи. И в
них, естественно, были задействованы мифы, но – идеологические мифы. Личность
человека, его душа, не поглощалась государством – она приносилась ему в жертву,
вообще отрицалась – низводилась до уровня безусловного рефлекса, строго
регламентированного социальным ритуалом. Но что с душой ни делай – она живуча,
и ей надо было как-то выживать. И выжила она (ей дали выжить?) погружением в
глубины памяти, в «седую древность» подсознания – «эмигрировала в Древнюю Русь»
(А.М. Панченко). Найдя изгнанную из жизни традицию, душа жаждала исхода и
реального воплощения.
И, когда внешнее давление стало
невыносимо, произошёл выброс «магмы», всплеск язычества во всём разнообразии
его проявлений. Как в «седой древности» литература, которую мы называем
древнерусской, вобрала в себя разнообразие «фольклорной» культуры, так и
выпущенные на свободу духи стремились к примиряющей их книге, к объединяющему
слову, к общей молитве.
(Древнерусская литература,
зарождающаяся в монастырях, была для монахов молитвенным служением: они не
занимались литературой – они писали книгу русского Завета; эта литература – не
фольклорное архивирование, а живой процесс, реагирующий на духовные и
нравственные реалии своего времени и длящийся вплоть до XVIII века. Семь
веков!)
Роман «Дурочка» оказался одним
из таких романов возрождающейся традиции.
Обозначив подзаголовком своё
произведение как «роман-житие», автор тем самым даёт читателю рецепционную
установку. Что значит – «роман-житие»? Роман-жизнеописание, роман-притча и т.п.
– близкие аналоги, но не более. Так что, это может быть сразу и роман, и житие
– во взаимоприемлемой пропорции их смешения. Но тогда, – и не роман, и не
житие, а нечто третье: цельное в своём единстве, – именно: «роман-житие». Только
прочитав книгу, можно определить: это не житие, – облачённое в доступную
современному читателю повествовательную форму, как, например, благочестивое
жизнеописание преподобного Сергия Радонежского у Бориса Зайцева. Это ясно уже
из названия романа, героем которого выведен не мученик, не святитель, не
подвижник, а некая «дурочка».
И поскольку уже изначально
читатель настроился на «романную» установку, то при чтении книги возник вопрос:
а не пресловутый ли это постмодерн – в его формальной преемственности? Тут и
притча, и предание, и литературная реминисценция, и даже «страшилка», – и всё
это на фоне недавней, нами узнаваемой, советской эпохи – мифологизированной,
даже демонизированной народным мировосприятием. Текст насыщен символами
различного уровня, сквозными метафорами, и разливается в ширину – в
литературствование. Читатель попал в некий культурологический лабиринт,
выбраться из которого возможно, только разгадав бесчисленные шарады и
головоломки заключённых в них образов. Свойственна ли такая литературная усложнённость
житию? Житие – жизнь религиозного подвижника, взятая в её духовном преломлении;
восхождение в духе, явленное на свидетельствах этого восхождения – «фактах
биографии». Должна быть вертикаль, «лествица», выраженная в житии цельностью
образа, возвышенностью благочестивого стиля. А в нашем романе мы находим «игры
разума», то есть некоторое принижение событий духовной реальности до уровня
фантастического.
Конечно, я утрирую:
постмодернистский текст – с его наигравшейся стилистикой, жанровой эклектичностью,
смешением бытийных планов, обострённой литературной и, вообще, культурной
реминисценцией – дал форму, способную воспринять, вместить в себя новое
содержание жизни. Тем более что в постмодерне эти «игры разума» остались уже
только игрой ради игры, стилизацией, нагромождением культурного архива,
которому требовалось осмысление, структуризация, – нужен был выход, взгляд
извне – новая точка зрения, в которой текст обретал бы синтетическую
целостность и целесообразность.
Аналогов в древнерусской
литературе можно не искать – сразу обратимся к летописям. Интересно в них то,
что при своей внешней составной эклектичности (в них сводились и жития, и
исторические повествования, и библейские извлечения, юридические документы,
царские послания, и пр.), – тем не менее, им была свойственна цельность.
Достигалось это творческой
сверхзадачей – вписыванием Руси в мировую культуру, раскрытием её истории как
всеобъемлющей космогонии. Авторства индивидуального не было; был Автор – монах,
летописец, народ… Величественность темы, соборность книжного священнодействия
стирало границы не только между «авторами», но и между автором, читателем и
героем, включённых в единое творческое пространство. Герой был носителем
возвышенной нравственной идеи, свидетелем духовной реальности.
Но вернёмся к нашей «дурочке».
«Скрып. Скрып. Скрып-скрып…»
Раскачиваются ржавые качельки. Всё выше и выше взлетает на них Надька –
дурочка. Всё выше, всё ближе к небесам: откуда пришла – туда и уходить. Так
начинается повествование. Этим скрипом качелек расшатываются скрепы времён. И
Надька – уже не Надька, а Ганна – вестница, пришедшая судить созданное
возгордившимся разумом земное царство своим неразумием (Ганна, Анна значит –
рождающая; но в имени слышатся и «гунны», а гунны – это Атилла, «бич Божий»).
Проще, казалось бы, рассмотреть
её житие как современное житие новоявленной юродивой, убоженьки. В нашем же
случае любопытнее обратить внимание на апокрифическое сказание «Хождение
Богородицы по мукам» (греческий «первоисточник» – «Апокалипсис пресвятой Богородицы»).
В нём описывается, как архангел Михаил проводит Богородицу по преисподней,
показывая ей места, где казнятся грешники: огненные реки, огненные столпы,
виселицы... Но нам важен не сюжет, а то, насколько плодотворной оказалась идея
этой христианской легенды, популярной и распространённой не только на Руси и
отразившей эсхатологические представления средневекового христианства. Из
«хождений по мукам и кругам ада» достаточно назвать «Божественную Комедию»
Данте.
Но со временем христианская
легенда подверглась воздействию со стороны гностической ереси и была
переработана в духе дуалистического мировоззрения. Идея загробного воздаяния
была перенесена на земное существование, понимаемое как борьба добра со злом;
затем добро было изгнано из мира – и жизнь превратилась в ад кромешный: мир
стал злом, душа – пленницей, а человек – рабом. Разве это не так? Вспомним
недавнее свидетельство «Колымских рассказов» великого Варлама Шаламова –
проводника нашей души по кругам советского ада. Но если Вергилий, ужасавший
Данте картинами мучений, оставался на берегу «геенны огненной», то Шаламов
вошёл в эту реку. Он свидетельствовал – не увиденным, а пережитым, –
состраданием. Он сам был «доходягой», не раз находившимся по ту сторону жизни.
Но мы не найдём у него слов проклятия миру. Жизнь он принимает, как высший дар,
– смиренно, как древний Иов. И создаёт «Воскрешение лиственницы» – как чаяние
воскрешения загубленных душ, как надежду на прощение грешников...
Русская литература – литература
всепрощения, и только в этом свете можно увидеть книгу. Но всепрощение –
это не вседозволенность…
Наш роман «Дурочка» – тоже
«хождение по мукам». Для миссии «ходока» юродивая подходит идеально. В
убогонькой юродивой возможно наиболее полное слияние образов народной «дурочки»
и «калики перехожей», славословящей «духовными стихами» царствие небесное.
Пусть – житие «дурочки», пусть
– «хождение по мукам», – но это не модернизированное евангелие в
эмансипированном духе. Такое отождествление возникает из-за сближения
повествования с евангельскими событиями, с водительством Богородицы, с
пасхальной символикой нового солнца.
Вообще, к сближениям такого
рода надо относиться осторожно. Вспомним, как в том же «Мастере и Маргарите»
Берлиоз просвещает Ивана: «Нет ни одной восточной религии, – говорит Берлиоз, –
в которой, как правило, непорочная дева не произвела бы на свет бога. И
христиане, не выдумывая ничего нового, точно так же создали своего Иисуса,
которого на самом деле никогда не было в живых. Вот на это-то и надо сделать
главный упор… Поэт узнавал всё больше и больше интересного и полезного и про
египетского Озириса, благостного бога и сына Неба и Земли, и про финикийского
бога Хаммуза, и про Мардука». В этой атеистической проповеди проводится
низведение Христа до уровня языческого «прототипа», объяснение Его явления
реинкарнацией какого-нибудь Адониса, вторичной выдумкой уже бывшего, – цель
этого, в конце концов, богоотрицание.
В чём же смысл «хождения по
мукам» «дурочки»? В конечном счёте, она не дала погибнуть людям в ядерной войне
и родила им солнце. Спасла, оставила жить, пожалела... Но – для чего?
Любое государство, созданное
человеческим разумом, есть царство греха. И какою величественною, по
человеческому разумению, ни была бы его идея, – исход такого, безбожного,
государства всегда будет суицидальным. Одному умирать страшно, скопом оно
покойнее – отвечать ни за что не надо: жил как все – и умер как все… Да и что
такое смерть, как не простое распадение на молекулы, на атомы? «– Баба Маня,
скажи: где я буду, когда умру? – Баба Маня не успела мне ответить. – Нигде! –
сказала, будто мстя мне, Тракторина Петровна. – Превратишься в молекулы!» –
Нет загробной жизни, нет бессмертной души…
Но ведь и наслаждение – не что
иное, как чувственный, материальный процесс – эйфория освобождения энергии посредством
расщепления атомов.
Тогда коллективная смерть – это
и есть коммунистический рай, вожделенная нирвана. А изготовление атомной бомбы
– строительство коммунизма, стремление к коллективному суициду.
Если бы не дурочка Надька, люди
бы достигли окончательного «полного удовлетворения». Надька не дала им вот так
– безнаказанно, в своё удовольствие – уничтожить Землю (значит, и всю
Вселенную). Ракеты не летят, бомбы не взрываются, «смерти не будет» – жизнь
продолжается. Под новым солнцем. Но новое не значит – обновлённое, да и со
старым что делать? «Огромное красное солнце, всё испачканное в Надькиной
крови…» – нет, это не солнце, – это Марс, планета бога войны.
Люди искали смерти, но не нашли
её… Дурочка лишила их такой возможности. Та смерть, которую они себе выбрали, –
не достойна человека: жить для своей прихоти – и умереть по своей прихоти. Но в
своей человеческой мудрости они не ведали, что творили, – и дурочка прощает им
их глупость: даёт им шанс умереть по-человечески. Её кровавое солнце – её войско,
готовое вот-вот ворваться в мир новыми гуннами. И их Аттилой вернётся в мир
Ганна – Надька, дурочка. И будет теперь уже она судить мир его неразумием.
И кого же она «рекрутировала» в
свою армию? Насилие порождает насилие. Ганну изнасиловали бандиты, Надьку
изнасиловали солдаты… Лихая наследственность у грядущих гуннов! За содеянное
придётся отвечать, возмездие неминуемо. И надо принять мысль: не мир есть зло,
а зло, которое пришло в мир, мы и породили, – и встретить врага достойно, и
умереть достойно…
Но если целью войны было бы
только возмездие, и нет никому прощения, – то Надька не спасает мир, а
обрушивает на землю какой-то беспросветный джихад.
…Это только сплетни, что Надька
забеременела оттого, что её изнасиловали в водонапорной башне трое пьяных солдат.
Но люди-то знают правду: «Надька забеременела от тополиного семени. Тогда
пух летел как снег, с юга дул горячий ветер, и была жара и белая метель, пух
прилипал к мокрой от пота коже, и всё чесалось, и ей этим южным ветром надуло.
Надьке ветром надуло, говорили...» Тополиный пух, возрождение тополя, –
воскрешение загубленных душ…
Но неужели на Земле не осталось
и десяти праведников – и мир будет истреблён? Заметим, что Ганна в своём
прохождении через мир, словно несёт в себе смерть: с кем бы из праведных людей
судьба её ни сводила – все погибают. Но Ганна оказывается там, где смерть,
чтобы собрать, забрать с собой все эти невинно погубленные души. (Как в
«Мёртвых душах» – тоже своего рода «хождениях», правда, на бричке; и души
мёртвых там Чичиков скупал то ли для дьявола – если только сам Чичиков и не был
дьяволом, – то ли для своего земного возвеличивания.)
Тогда, помимо возмездия,
воинство «скорбных разумом» несёт в себе искупительную миссию. И обрушившееся
на мир воинство – не воинство зла, а праведный гнев загубленных душ. Тогда –
дай себя убить. Как это – дай себя убить? Смиренно сложить лапки и
терпеливо ждать, пока тебя, наконец-то, убьют? Нет, это значит – признать свою
вину за то зло, которое творится в мире, принять на себя ответственность за
судьбу мира, – и покаяться в том зле, которое есть в тебе; принять внешнее зло
– как воплощение твоего, внутреннего зла. Дать убить себя – это дать злу
уничтожить самое себя. А, простив зло – не ответив на него, – значит,
надеяться, что свершится преображение мира, а не его очередное перерождение
(возрождение зла).
Сказки, скажете: зло – это
обратная сторона добра, тень добра, что без зла добро не имеет смысла, – да и
вообще, жизнь без зла – скучна и пресна, без зла вообще нет жизни. Согласился
бы – только люди, которые так говорят, лукавят: им нужно оправдать
существование зла; сами они в эти сказки не верят, хотя они же их и сочиняют.
Потому что страшно умирать: ведь, как ни крути, каждый умирает в одиночку…
Но неужели это кармическое
колесо так и будет катиться по земле в какую-то дурную бесконечность?
Наверное, так и будет – и в
сознании вспыхивает единственно-важный, предельный – насколько способен
человеческий разум, вопрос: «Стоит или не стоит жизнь того, чтобы её
прожить?..» (А. Камю, «Миф о Сизифе»). Что есть та истина, которой можно было
бы оправдать такое земное существование? Или эта истина не от мира
сего, тогда – есть ли к ней путь?
Это – уже вопросы
экзистенциализма, вобравшего опыт постмодернистской эпохи, структурировавшей
архив мировой культуры, – нового экзистенциализма.
Роман Светланы Василенко подводит к этим вопросам: по прочтению книги они возникают сами собой – ясно и неотвратимо. В этом – современное значение и ценность романа. Таково его новое прочтение.