Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск восьмой
Между звуком и смыслом
Стихотворение есть растянутое колебание между звуком и смыслом.
Поль Валери
УСЛЫШАТЬ ВДОХНОВЕНЬЕ ТРУДНО…
* * *
Я сплю в общаге чутким сном –
услышать вдохновенье трудно,
когда всё ходит ходуном,
как в бурю брошенное судно.
Но вот строка вступила в сон,
и я её услышал зримо...
Забилось сердце в унисон,
и спать вдруг стало нестерпимо.
Готова вещь вчерне пока.
Как много в ней ещё ошибок.
Но всё равно я гопака
спляшу на тени с перегибом.
А после днём читальный зал
центральной всей библиотеки
мне на ошибки указал...
И сон вписался в картотеки.
Ах, боже мой, там столько слов
закрыто в книжных переплётах,
что я как ученик основ
всерьёз подумал о полётах.
И вот теперь я сам себя
заснуть напрасно принуждаю,
и от мечтаний отгребя,
я сон грядущий осуждаю.
26.08.92
* * *
Экзамен сдан и выпускной у вас.
Готовитесь отметить на поляне...
Купил и я шампанское и квас,
списал кассету с группою «Земляне».
Поправив прядь волос, ты у берёз,
не замечаешь, что гляжу так хмуро.
Наверно, под гипнозом смелых грёз
забыла разом то, что было, дура...
Мне шепчет друг: «Рискуй», – не
отвечал,
уж зная – силы тратятся впустую.
И я сбегу на старенький причал,
где боль души, наверно, отшвартую.
А по заливу шторм, и у схорон
я вдруг догадкой страшной поражаем:
весь праздник этот – вроде похорон,
в последний путь мы юность провожаем.
26.03. 89
* * *
Я не беру рекомендации,
ведь Ховрино не центр Москвы,
и не коснулся деградации,
которой так боялись Вы.
Мила мне улица Ангарская,
блатная хата – мой приют...
И песня здесь звучит дикарская,
хотя здесь песен не поют.
Ну не случилось быть мне признанным
на поэтических кругах,
зато блатная хмарь по вызнанным
моих следах на берегах
давно мой дар смешками подняла,
и, откупного дав стакан,
пошлёт меня опять на родину
на тройке резвых таракан.
Ну так и быть: Сибирь далёкая,
крутая речка Ангара...
И тараканы, чем-то ёкая,
меня доставят на «ура».
И там тоска, тоска глубокая
опять затянет в омут свой...
Такая жизнь всё однобокая
мотает пьяной головой.
И в самом деле – надо вырваться,
случайно выронить стакан...
Да что сказать, тут как не рыпайся –
сыскался в тройку великан.
И кто мне даст рекомендации,
когда я сам их не беру...
Элементарной деградации
я декларации деру.
26.04.2000
* * *
Я был прописан в городах,
в селе, на станциях, – но лишь
тюрьмы прописка навсегда,
оттоль не выпишешь – шалишь!
Я честен сам перед собой,
а судьи – что ж? Они
моей закованной судьбой
глумились подло в эти дни,
когда я слушал приговор
от имени других людей...
Я точно знал, что я не вор,
что наплевать мне на судей.
И фразу с библии твердил:
– Да не суди, не будешь сам...
В том утешенье находил,
противясь жёстким словесам.
Татьянин день... В Татьянин день
студенты будут пить вино,
а ты фуфаечку надень,
ступай на горьковское дно.
25.01.2002
АНГАРСКИЙ ОМУТ
«Корова»[2] переходит в «Ангару»[3],
большой глубокий «омут» вброд.
Я никогда с похмелья не помру,
пока бредёт сюда народ.
Палатки круглосуточно дают
всем жаждущим испить огня,
но «шило» только ночью продают
из самопала отгоня.
Так сладко падать в собственных
глазах
и отсыпаться под кустом.
Попытки вырваться – учёт в разах,
всё чаще клинит на пустом.
Да, пусто там, где храм стоял души,
когда же рухнул дивный храм?
Да разве мне расскажут алкаши,
которые глядят на шрам.
Я столько раз впрягался за других,
и много раз награды брал...
Гулял фартово в клубах дорогих,
красивых женщин ночью драл.
Но утром мне укажут на порог,
и я бездомно доберусь –
путём шоссе держа коровий рог,
а лбом с деревьями дерусь.
И так случилось: вовремя пришёл,
юнцы позорят старика...
Старик счастливый, честный хлеб
нашёл,
ползёт – слупив пятерика.
Я всех юнцов в кровине утопил,
чтоб знали впредь: смеяться – грех.
Остатки фарта весело пропил,
а на закуску был орех.
27.04.2000
* * *
Цапля уснёт на одной ноге,
другая нога отдыхает...
Вот и в Сизо на «вшивой карге»
узник в полметре сдыхает.
Он оговор не стал возводить,
месяц все ждут: вот мол, станет...
Тень на плетень легко наводить –
цапля – та тоже устанет,
но человек пересилит муть,
выплыв на чистую воду...
Как уж законом не баламуть, –
надо хотеть на свободу.
15.07.04
* * *
Слово за слово, – и поспорил,
что войду к санитарам в морг.
Сам себя я тут объегорил
и уже не пуститься в торг.
Этот мрачный объект округа
обходила за три версты,
но в него всех сошедших с круга
все везут и везут кресты.
Страхи разные ведь бывают.
Санитаров звучат басы.
Захожу, а они срывают
кожуру, нет, у колбасы.
«Заходи, – говорят, – покушай.
Что ты съёжился, будто жмых?..
Да не бойся ты мёртвых, слушай,
бойся лучше, родной, живых!»
19.04. 92
* * *
Несчастные люди – смотреть сквозь
решётку,
запутан и сломан весь жизненный путь
их...
И дарит монета «орла» или «решку»
мечты об амнистии: «может быть,
Путин»...
Мне так хорошо вспоминается лето,
когда наш «Столыпин» несётся в
морозы...
Я был бы убит занесённым стилетом,
когда бы не выхватил нож под
угрозы...
А дальше всё быстро мелькает галопом:
защита такая включает реактор
почти, как «Чернобыльский» – стой
остолопом –
судьба по тебе направляет свой
трактор.
И я испугался, бежал и скрывался,
в рыбацких избушках и дачах таился,
и часто на смерть всей душой
нарывался –
зафлаженный волк, – сам признаться
явился.
И месяцев семь получил, но январских,
лишь только за то, что бежал
правосудья...
На нарах нарвался на наглость
аварских
и чуть не добавил пожизненно к
«груздям»,
что в кузов по-доброму мне
нарезали...
Пишите, поэт, но вот имя не надо.
Известность – поэтам, а мне бы
сказали,
что я «заболел золотым звездопадом».
Земляк, дорогой мой, я тоже из Канска
и тоже люблю этот город холодный...
А вот корифан, познакомься, с
Асанска...
Да ты угощайся! Ты, может, голодный?
Высоцкий сказал, мол, что зря
получилось...
Высоцкий – актёр – он лишь роли
играет...
И светом надежды лицо залучилось,
что где-то и что-то он сам выбирает.
Пускай он от голода сдохнет
свободным,
но он завязал понапрасну швыряться
по белому свету, углам небосводным,
минутам, кои уж не повторятся.
1.03.2001 г.
* * *
Меня родня считает дураком,
и это правда! Я и сам считаю,
что слишком глуп мой стихотворный
ком,
который я который год катаю.
Себя
я ненавижу! Дело в том,
что
слеповат, картав и заикатый, –
а
все воспоминания гуртом
в
душе самоубийственны в закаты.
Ночами мне, уже в грядущий век,
является Есениным открытый,
Такой же чёрный жуткий человек,
а белый человек – пока что скрытый.
Никто
его в натуре не открыл,
но
он же есть на нашем белом свете,
как
день и ночь, как лик мелькнёт средь рыл,
но
не присутствует он на совете.
И я его ищу в своей душе,
как в зеркале, назло глухим
потёмкам...
И шум вселенский – этот гад ушей
сильнее в слове, образном и ёмком, –
что
всё напрасно, что я избран зря,
что
никому не нужен в век наш гласный...
Скорей
бы ночь прошла! А там заря
напомнит
то, с чем я давно согласный:
Вначале было слово. Слово – Бог,
но это Слово кем-то говорилось...
Не может говорящий быть убог!
И вся душа, чтоб слышать, отворилась.
7.12. 2000
* * *
Мамочка милая, в небе бездонном
катится огненный шар...
Я здесь живу тем жестоким законом,
что создают для клошар.
Всё невесомо и нету опоры,
некуда больше идти...
Снова насущными сделались споры,
те же, о лучшем пути.
Судьбы поэтов бескормицей схожи.
Выбора, в общем-то, нет:
чтобы творить – надо вылезть из кожи
и отползти от монет.
Мамочка милая, в этой клошаре
нету и не было дна...
Лучики блещут на огненном шаре –
ты не скучай там одна.
Всё я смогу, только в миг тарарама, –
Вот бы ещё и стихи
были б без этого жуткого шрама
и деликатно тихи.
Я бы тогда помолился иконам,
свечку поставил за шар...
Да и не жил по жестоким законам
в логове душных клошар.
11.08.92
* * *
Когда на Арбате читаю стихи,
толпу собираю большую,
под томные вздохи, под чьи-то «хи-хи»
–
огнём натуральным бушую.
Никто их не тянет на жуткий огонь,
здесь сам всяк в огонь попадает...
И скачут Пегасы, один только конь
на обе ноги припадает.
Не виден для всех он, но конь этот
мой –
нелепый такой, несуразный...
И как он меня вновь потащит домой
от мира? А мир этот праздный.
А дом? Вся общага притихла в ночи,
на вахте опять не пускают...
И в окна соседям кричи не кричи,
верёвку они не спускают.
Опять по Черте[4] колдыбаем вдвоём,
два трезвых, смертельно усталых...
И что-то о женщинах хрипло поём,
в снегах утопая подталых.
Скорей бы метро повезло на завод,
ещё мне в литейке работать,
конвейера пильно-зубчатый развод
велит все откинуть заботы.
Ёк, смена! Теперь мне пора на Арбат,
Пегасы уже застоялись...
Меняю гул цеха на улиц набат, –
в литейке прилично размялись.
Плевать, что мои только строки плохи,
чужими стихами бушую!
Мой конь колченогий, мои все стихи
толпу не удержат большую.
18.04.2000 г.
* * *
Представь и ты, что на экране
нам крутят фильмы на двоих,
в которых мы стоим на кране,
я глажу Унжу[5] кос твоих.
Вон наш посёлок – подбородок,
та крыша двух общаг – глаза,
и брови из перегородок,
а эта крыша, как слеза...
Поверь, я сам могу часами
то в прошлом, то в грядущем быть...
Мы намечтаем его сами!
А прошлое – нельзя забыть.
Оно уходит незаметно,
как плёнка плавится в кино...
Пусть серий всех по дням несметно,
нам пересняться не дано.
27.09.91
* * *
Тогда, в семидесятых, «внук казачий»,
Чтоб оскорбить меня – кричали вслед,
Мол, да ещё там зэк какой-то зачал,
Такой вот бледно-бледный-выбляд-блед…
И
дед просил, винясь, что как-то спьяну
Он
разболтался, – ну, да шуткой, мол,
Воспринимай…
И бил по фортепьяну,
Цедя: «Навесили мальцу клеймо…»
Вы не подумайте… По инструменту –
Игрушечному (память об отце),
Но отзывался тот под стать моменту
Блудливым эхом в дедовом лице.
Я
рад за Вас теперь, Владимир Гусев,
Но что такое «генерал-майор»[6]?
Я
почему-то шуткой берегуся
На
нынешний какой-то пьяный ор,
Что наш народ сплошные все казаки,
Что не разбойники, а казаки,
Но вспоминаю детства автозаки, –
Откель тоскливо выли музаки.
07.11.2007 г.
(17-30 – 18-11, время московское)
* * *
Гудит в печной трубе седая вьюга,
а на плите ей вторит шпрот «Севрюга»,
на этикетке – Кандалакшенский завод.
Я эту банку покупал в столице –
отдал свои последние рублицы,
чтоб только вспомнить резкий вкус
солёных вод.
Восьмидесятый год. Олимпиада.
Мы вырвались из мурманского ада,
где не было житья от коммунальных
свар,
а тут жильё на станции красивой,
и мама вновь с улыбкою счастливой
мне наливает от ухи густой навар.
И я, пацан, уху преважно кушал,
магнитофон с Высоцким грустно слушал,
смотря на лик Высоцкого, судьбы
изгиб...
Поев, махну с тоскою через балку
на суточную, может быть, рыбалку...
Родной отец ушёл, а названный
погиб...
Вся жизнь моя проходит перед взором.
Мои стихи казались мне позором,
и я их прятал много, очень много
лет...
Гудит в печной трубе седая вьюга,
ей пусто вторит бывший шпрот
«Севрюга»
в моём желудке...
И ничего не вечно под луною...
Зачем о детстве я напрасно ною,
когда вернулся в дедов дом, как
блудный внук...
На кладбище они, и дом холодный,
и я, былою памятью голодный,
делю и умножаю прошлую вину.
Один, в огромном доме, сел у печки,
смотрю, как полыхают все словечки,
и снова не ответить мне – зачем
писал?
А где-то сыновья, уже большие,
меня уж не считать отцом решили,
и это будет правильно, ведь я
бросал...
А для чего? За стихотворной строчкой?
Так это блажь духовной заморочки...
И я сойду с ума – будильника завод
окончен, будто время тоже встало,
а за окном всё снегом заметало –
такой искрящий белый нежный хоровод.
17.12.2000 г.
* * *
Был в жизни миг, когда и я влюбился.
До этого я только пригублял...
Я даже поначалу не врубился,
какую диву взглядом оскорблял.
Не
смел дышать, от моего дыханья
несло
полынью самосадный смрад,
а
бабочка, уставши от порханья,
присела
рядом... Несказанно рад,
заговорил зачем-то про пустое,
а мне бы сразу шурудить сачком...
Иль гусеницей время холостое
занять на вырост, и, крутясь волчком,
вино
любви держать в такой посуде,
что
испариться долго не могло...
С
самим собой на страшном пересуде
отчаянье,
как тень, на лоб легло.
Зачем ей пить прокисшее вино,
когда нектара рядом завались...
А электричка шла, и я в окно
смотрел, как мимо бабочки неслись.
25.11. 2000
* * *
Я приеду к тебе из последней
круговерти, срывая шаги,
только свет в захламлённой передней
понапрасну ночами не жги.
Знаю, как завывают завойны.[7]
Мы и стали чужие с тобой
в час, когда все гражданские войны
свой приход возвестили трубой.
Я тогда говорил о грустящем,
с грустью видел другие миры
в миг, когда на Ледовом хрустящем
отразились багрово костры.
Ну и пусть все, покамест, бастуют,
и не ходят в твой край поезда,
и прилавки тоскливо пустуют, –
это,
милая,
не навсегда!
Вот и я о любви, – в кой накалы!
Но припомню широкий залив,
где злосчастно подводные скалы
будто ссоры сереют в отлив.
Зная то, мы семейную лодку
перестроим с тобою вдвоём...
Я уже заприметил колодку,
что осилит любой водоём.
Я приеду, а мне бы с вокзала
в серебре заполярных ночей
чтоб сияние путь указало
до твоих светозарных очей.
21.11.91