Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск седьмой
Изящная словесность
Слова, которые рождаются в сердце, доходят до сердца, а те, что рождаются на языке, не идут дальше ушей.
Аль-Хусри.
Георгий Петрович
НА МУТНОЙ РЕКЕ
Страница 3 из 3
* * *
«Из-за пригорка, как из-за угла, в упор ударили орла» – Сохатик Закиров способный и прилежный мальчик. Он моментально вызубрил стихотворение наизусть, но моя мама требует от него максимального выражения чувств, и Сохатик снова и снова старательно повторяет стих. Я так и не узнаю, как пишется его имя: Сохат или Сахат? Правильное произношение его имени узнает через много лет сотрудник железнодорожной милиции, когда его пригласят для составления протокола.
Сохатик закончит школу с золотой медалью и поступит в горный институт. После зимней сессии он поедет домой, его выбросят на полном ходу из вагона недалеко от станции Утёс, и он разобьётся насмерть. А пока он готовится прочитать стихотворение на организованном мамой литературном вечере в школе.
Я больше не могу слышать этот бесконечный повтор. Пусть я разочаровываю маму и не становлюсь похожим на гуманитария, но запоминать и я могу.
Из-за пригорка, как из-за угла,
В упор ударили орла,
А он спокойно свой покинул камень,
Не оглянувшись даже на стрелка.
Быть может, дробь мелка была?
Для перепёлки, а не для орла?
Иль задрожала у стрелка рука,
И покачнулся ствол дробовика?
Нет, ни дробинки не пропало мимо,
А сердце и орлиное ранимо.
Орёл упал, но средь далёких скал,
Чтоб враг не видел, не торжествовал.
Сохатик не выговаривает букву «р», и у него получается:
Чтоб влаг не видел, не толжествовал.
Это невыносимо. Выхожу на улицу.
Сажусь на лавочку у ворот. На противоположной стороне улицы маячит
Добрыня-Азэф. Увидел меня и тут же подошёл. Такое впечатление, что он ждал,
когда я выйду из дома. Подсел рядом.
– Ахмаську замели.
– Я сейчас разрыдаюсь. Гоп-стоп?
– Как узнал?
– Ну, для этого не надо быть Эйнштейном. Не Эрмитаж же он ломанул. Либо воровство, либо хулиганка, либо гоп-стоп. Третьего не дано. У него плюха завальная, ему удобнее всего стопарить.
– Взял на гоп-стоп мужика. Отоварил
его. Мужик притворился, что в полном вырубоне, а сам сёк за ним втихаря.
Ахмаська снял котлы, забрал деньги и слинял. А мужик его пропас – и в ментуру.
Взяли с поличняком. Пятерик за грабёж обеспечен. Хе-хе-хе.
– Я этого не переживу.
– Главное, он же знал терпилу. Они у
одного доктора трепак лечили.
Помолчали.
– А Вальтер говорит, что у твоей
Таньки минжеус, как мышиный глазок. – Азэф делает пальчики колечком с едва
видимой дырочкой и любуется произведённым впечатлением.
«Я не мог ничего
сообразить». «Мне как будто что-то в сердце толкнуло». «Сердце во мне злобно
приподнялось и окаменело». Давно ли я говорил, что узнаю, как ранит ревность?
Пересохло во рту и сел голос.
Самое глупое – это поинтересоваться
сейчас у Азэфа, откуда Вальтер узнал столь интимную подробность. Кажется, я
побледнел и чувствую удары сердца под гортанью.
Сейчас сердце выскочит из грудной клетки. Оно бьётся чаще, чем доходит пульсовая волна до конечностей. Может быть, поэтому у меня ослабли руки? Она однажды сказала про Вальтера: «блондинчик». Употребление ласкательного суффикса уже говорит о её лояльном отношении к белобрысой сволочи. А почему бы и нет? Я сейчас сдохну. А почему бы и нет? Он старше, лучше меня одет. Он опытней, наконец, чем я, в любовных вопросах. Спокойно, надо не показывать виду, что я раздавлен известием. Он же, хорёк, именно этого и ждёт от меня. Спокойно: «орёл упал, но средь далёких скал, чтоб враг не видел, не торжествовал».
– А кто Толю Кабана зарезал? Ты знаешь его? – Молодец я, догадался, как скрыть потрясение.
– Он не с нашей шахты. Баклан какой-то.
Азэф явно разочарован отсутствием
интереса с моей стороны к полученному известию, но не сдаётся. Он – провокатор,
знает, как разговорить онемевшего.
– Они хитро сделали. Вальтер увёз
Ахмаську на бруслянскую деляну. А сам вернулся и подпас Таньку. Давай, мол, до
дома довезу. Она села к нему в кабину, а он её прямиком на деляну. На ходу из
машины не выскочишь.
– Изнасиловали? – не надо было проявлять интереса, но я так раздавлен, что мне уже не до дипломатии.
– Да нет. Они с неё трусы стащили. Вальтер достал канистру с нигролом. Он же чёрный, вонючий – не отмоешь. Капнули пару капель на трусы. Сказали, что если будет брыкаться, то всё платье обольют и пешком назад отправят. Десять километров пёхом. А на ней новенькое платье из крепмарикена – тётя Клава ей на день рождения справила – и газовый шарфик. Она убила бы Таньку за крепмарикен. Её бы кондратий хватил.
Только педерасты так тонко разбираются в мелочах, известных одним лишь женщинам. Этот грёбаный Тургенев тоже разбирался: «Бережёновое платье с бледно-синими разводами». Ну конечно, он пидар, этот хорёк Азэф. Я его сейчас придушу.
– Газовый платочек на траву постелили. Вальтер наклоняет канистру, с понтом сейчас вещь нигролом обольёт. Ну, она и согласилась. Ахмаська ей сзади вправил, а Вальтер ей спереди предложил. Не соглашалась, но ей легонько ручку закрутили на излом. Вертела головой сначала, а потом вошла во вкус, ухватилась за помидоры и лизала, как мороженку. хе-хе-хе, – Азэф любуется произведённым эффектом. Он всё видит, но ему нужно словесное подтверждение моего полного поражения.
Не дождёшься. Встаю. Откашливаюсь, говорю бесцветным голосом:
– Пойду, пожру, да надо сбегать силки проверить.
– Только это между нами? – кричит вслед Азэф.
– Между лилиями, – бормочу, не оборачиваясь.
«Я не зарыдал, не предался отчаянию; я не спрашивал себя, когда и как всё это случилось; не удивлялся, как я прежде, как я давно не догадался… То, что я узнал, было мне не под силу: это внезапное откровение раздавило меня… Всё было кончено. Все цветы мои были вырваны разом и лежали вокруг меня, разбросанные и истоптанные».
Сука! Мне не дала, а им двоим дала и с моим злейшим врагом испытала сладострастие. Ну, конечно, испытала, тварь, проститутка, если ухватилась в страстях за помидоры. Испытываю страшное, запредельное возбуждение, близкое к кульминации, представляя сцену насилия на деляне. Неужели во мне, как и во всех самцах, есть внутренняя потребность к насилию. Тогда чем я лучше их? Я – латентный насильник?
Но почему, почему мне-то не дала? Лярва! И в последний день даже от поцелуя уклонилась. Курва! То, что мне не дала, в этом виноват я сам. Хиздострадатель! Деликатно проник в неё пальчиком и испытал при этом неземной восторг. А им – сукам – не телячьи нежности нужны, а грубая сила. Нагнуть, задрать подол и никаких тебе церемоний. Грёбаный идеалист! Зачем шлифовать «науку страсти нежной»? Совершенно незачем. Достаточно иметь любое транспортное средство и пузырёк с нигролом в кармане. Грёбаная страна! Где, в каком ещё государстве стоимость грёбаного крепмарикена выше цены человеческого достоинства.
На крыльцо вышла мама с Сохатиком.
Прохожу мимо, бросаюсь на кровать.
– Ты дочитал Паустовского? – кричит
мама из кухни.
Сейчас мне только Паустовского не
хватало.
– Представь себе – нет!
– Но почему? У него потрясающий язык!
– Его языком очень удобно лизать
мороженку.
– Что ты сказал? – мама заходит в
комнату. – я не расслышала.
Господи, боже мой, оставят меня сегодня в покое или нет? Прохожу в зал. Мама – за мной.
– Что ты сказал?
– Я сказал, что твой Паустовский –
врун. Вся его книга «Время больших ожиданий» и «Книга о жизни» – чистой воды
вымысел и беспардонное враньё. Сраный романтик!
– Как ты смеешь, ты, не написавший ни
строчки…
Я не даю маме договорить. Наклоняюсь, поднимаю с полу роман-газету «Алитет уходит в горы», объявляю на манер провинциального конферансье: «Семушкин Тихон Захарович! Лауреат Государственной премии!» Открываю издание, громко читаю: «Народность чукчей, обречённая царизмом на разграбление и вымирание, приходит к новой жизни и вливается в равноправную семью советских национальностей!».
– Шедевр! Специально написан для таких, как ты, читателей с безукоризненным литературным вкусом!
Рву бестселлер на части. У мамы ужас в глазах. У меня в голове подходящая моменту цитата из произведения классика: «Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства».
Хватаю с полки «Золото» Бориса Полевого – разорвать не удаётся – книга в твёрдой обложке. Бросаю в угол.
– Всё врут, суки позорные, всё, – срываюсь на крик, хватаю Казакевича. – А твой любимый Эммануил Генрихович хитро жопу лижет властям, хляет за объективного, а сам лижет и всё врёт, конъюнктурщик.
Хватаю его «Двое в степи», швыряю в угол, «Сердце друга» – в угол, «Дом на площади» – в угол. На книге «Весна на Одере» особо заостряю внимание, прежде чем зашвырнуть роман в угол.
– Ты что, не понимаешь, что так нельзя воевать? Если у меня 20 человек, а у Вальтера – 6, то кто в более выгодном положении? Я или Вальтер? А я допускаю немцев до Москвы и трусливо готовлюсь к эвакуации. А потом прикормленные властями писатели поют гимны такой победе. Трупами немцев завалили, а теперь хвалятся. Ты это понимаешь? Что ты мне суёшь этих лизоблюдов. Ты что, не понимаешь, что всем этим инженерам человеческих душ очень вольготно живётся в рамках существующей системы? А система даёт зелёный свет только тем, кто тонко чувствует, о чём можно писать, и о чём – нельзя. Да они по определению не могут быть правдивыми. – Хватаю с полки Тургенева. – Над Тургеневским враньём слезами заливаешься: «над вымыслом слезами обольюсь». Суёшь мне его для обязательного прочтения. Как вообще ты можешь читать откровения этого слезливого неженки и тюфяка? – Безошибочно раскрываю книгу на нужном месте и зачитываю: «В стене было около двух сажен вышины. Я пришёлся о землю ногами, но толчок был так силён, что я не мог удержаться: я упал и на мгновение лишился сознания». – А если бы твоему Володеньке бревном от плота по чердаку, а если бы этот маменькин сынок грёбнулся на полном ходу из машины, то на какое время он бы утратил сознание? Всю оставшуюся жизнь на таблетки бы работал, говнюк! Конёк больше десяти метров пролетел, все кости себе переломал, всю клеть обдристал, а сознание не потерял!
Мама делает нетерпеливый жест рукой, но я упреждаю возражение.
– Нет, ты подожди, ты послушай, что пишет дальше твой любимый слюнтяй, а ведь ему 16 лет, он мой ровесник: «Крапива обожгла мне руки, спина ныла, и голова кружилась, но чувство блаженства, которое я испытал тогда, уже не повторилось в моей жизни. Оно стояло сладкой болью во всех своих членах и разрешилось, наконец, восторженными прыжками и восклицаниями». – Я сейчас зарыдаю от умиления, а потом сблюю от сладкой боли во всех своих членах и от всех его восторженных прыжков и восклицаний. Да ты поняла хоть что-нибудь из его «Первой любви»? Этот слизняк придумал себе мужественный образ. Он, трусливое ничтожество и приживала, хотел бы быть похожим на Петра Васильевича. Как это заманчиво – хлыстом даме по руке, и та целует на запястье след его удара. Рубец целует покорённая им женщина. Заманчиво! Но это же вымысел! Чудовищное враньё. Чудовищное! Между лилиями ей кнутом, да ещё и с потягом, тогда, конечно, мороженку полижет, а рубец – никогда!
Мама – педагог от бога. Чем я взволнованней, тем она спокойней.
– Скажи мне, сыночка, тебе нравится город Ленинград?
Это удар ниже пояса. Это запрещённый приём. Слово сыночек не оказывает на меня ни малейшего действия, но то же слово, произнесённое с ударной буквой «ы», действует на меня, как таблетка димедрола. Эта «ы» лишает меня возможности дальнейшего сопротивления. Я утрачиваю способность дерзить из-за грёбаной буквы «ы».
– Я там не был. Не знаю.
– Ну, чисто гипотетически, где бы ты согласился жить? В этой дыре или в Северной столице?
– Разумеется, в Ленинграде.
– Очень хорошо. Теперь слушай. Твой отец, как ты сам понимаешь, не имел ни малейшего отношения к убийству Кирова, но у него хватило ума высказать в лаборатории своё, идущее вразрез с официальной точкой зрения, мнение по поводу случившегося. Утром он оригинальностью мышления произвёл на окружающих впечатление, а вечером у нас произвели обыск, и я осталась без мужа. Отцу повезло, началась война, и его выпустили из тюрьмы. Но он не сделал соответствующих выводов и опять что-то ляпнул уже после войны. Он мне не признался, но я уверена, что он наговорил лишнего, и так называемые коллеги тут же стукнули, куда надо, и его отправили под конвоем в это гиблое место. Я не преувеличиваю, умышленно определяя место нашего проживания, как гиблое. Он же погиб здесь. Из-за своего языка погиб. Ты знаешь, что я не балуюсь стишками, но, когда его забирали второй раз, у меня сами по себе возникли в голове следующие строчки. Запомни их, на всю жизнь запомни:
Ведут отца, как на закланье,
У них пощады не проси.
Неотвратимо наказанье
Для невиновных на Руси.
Сыночек, я тебя прошу, я тебя умоляю, ну, хочешь, я на колени встану, я тебя заклинаю: никогда, слышишь, никогда не говори плохо о тех, кто верноподданно служит системе. Я тебе для чего дала Экклезиаста? Для общего развития? Не только. Там мудрейший из мудрейших сын Давидов непосредственно обращается к таким как ты: «Даже и в мыслях твоих не злословь царя». Всё простят в России, всё, кроме вольнодумства. Почитай «Былое и думы» Герцена, настоятельно рекомендую. У него там священнослужитель, святой отец запился и проворовался, но его простили, а Александра Ивановича за невинное, в сущности, инакомыслие всю жизнь преследовали. Обещаешь мне, мой мальчик? – мама целует мне голову. – А что касается Тургенева? Я не поняла, какое отношение имеет к нему мороженое и лилии, но думаю, что ты просто до него ещё не дорос.
Ещё одно слово по поводу моего литературного кретинизма, и я изорву на мелкие клочки все её идиотские роман-газеты. Дадут мне сегодня остаться одному или будут продолжать хиздеть про грёбаного певца русской природы? Сейчас мне только назидания не хватало, вашу мать!
* * *
Амбулатория больницы расположена в отдельном здании. Значит, на ночь его запирают на ключ. С самого утра пас Хаину Нахимовну. Спросит, что я делаю в больнице, что я скажу?
Дождался, когда она проследует в кабинет, и только тогда вышел из укрытия. Прошёл в туалет, но не воспользовался оным, а вытащил шпингалет из гнезда, чтобы ночью можно было беспрепятственно проникнуть в помещение. Точно такой же вольт проделал для гарантии и в окне коридора. Полюбовался якобы фикусом на подоконнике, потрогал лакированный лист, огляделся и сделал то, что хотел.
Странно, но я не могу сказать, что
провёл ночь в невыразимой печали. Нет. Оскорблённый больше злится, чем
печалится. Я должен был всё разложить по полочкам, чтобы, не дай бог, не наказать
потом невиновного. Что больше всего травмирует меня? Больше всего меня угнетает
то, что меня предпочли другому. Но ведь не она предпочла, а её заставили под
угрозой порчи платья из дефицитнейшего грёбаного крепмарикена выполнить их
требование. Это в какой-то степени смягчает её вину и абсолютно исключает
всякую возможность реабилитации насильников. Так и запишем.
Больнее всего бьёт сознание того, что
она получила сладострастие не со мной, а с моим врагом. Больно, но это не её
вина. Это физиология. Гораздо хуже, если бы она оказалась столь фригидна, что
даже с двумя не получила удовлетворения.
Зачем мне женщина-холодильник. Значит, все эти переживания на подобную тему есть не что иное, как мужской эгоизм, гипертрофированное чувство собственника, оскорблённого самца и прочее такое.
Трудно, невозможно себе представить их обратную дорогу втроём в одной кабине. Разговаривали они или молчали? Если разговаривали, то о чём? Улыбалась она вымученной улыбкой или плакала? Однажды изнасилованная, как правило, безропотно уступает и второй, и третий раз. Она могла сидеть в кабине посередине и держаться за предложенную ей морковку. Могла держаться за две. Страшно себе представить, но она могла быть усажена на неё. И в такой позе ехать до города. Опять это дикое возбуждение при одной мысли об этом. И это – нормально, я же хочу её. Это тоже физиология? Нет, это похоть. А что такое похоть? Похоть – это половое влечение, без которого человечество просто прекратило бы существование. Что ж тут плохого? Плохо то, что вместо сострадания к той, которую силой обстоятельств принудили к половому сношению, я её внутренне осуждаю, но при этом сам её безумно хочу. Люди – скоты! Хуже скотов, те хоть не лицемерят. Эту тему я должен закрыть, чтобы не сойти с ума. А откуда Вальтер знает, что у неё, как мышиный глаз? Тоже попробовал? Нет, не попробовал, но почему? А мышиный глаз – это признак девственности или особого анатомического устройства её влагалища? В гигиене девочек пишут, что девственная плева может быть достаточно растяжима, для того чтобы не разорваться при первом половом сношении. Опять я пружинно напряжён внизу. Я же решил не касаться больше этой темы. Табу, табу, табу! Нужно всё проанализировать с самого начала. Я должен во всём разобраться сам. Не могу же я, как жалкий рогоносец, обратиться к тому же провокатору Добрыне-Азэфу с унизительной просьбой рассказать мне невыразимо пикантные, интересующие меня подробности. Не дождётесь, суки. «Орёл упал, но средь далёких скал». Вот, когда меня пнули сзади на её дне рождения и я растерялся от неожиданности, но дёрнулся для понта в сторону Вальтера, то почему она сказала: «Хватит вам драться». Есть два варианта объяснения её поведения. Вариант первый: она боялась, что меня изобьют, и решила сбуферить. Вариант второй: она заметила, что я струсил, и произнесла эту фразу исключительно для того, чтобы показать мне, что она расценила мою растерянность не как трусость, а как желание немедленно вступить в бой. Одним словом, она таким образом утешила меня, чтобы я не корил себя за малодушие. Умно и благородно с её стороны. Снимаю шляпу.
Когда мы встретились на узкой тропинке с этими скотами, как она себя повела? Она уже была ими изнасилована? По всей видимости – да, потому что она освободила руку из моей и как-то странно улыбнулась. Я ещё тогда подумал, что она могла бы и не улыбаться моим врагам. Что-то я забыл важное, что-то я забыл. Вспомнил! Она уже тогда на остановке уклонилась от моего поцелуя, а я расценил это как обыкновенную стеснительность. Но почему? Почему уклонилась? Однако вернёмся к её улыбке. Это была даже не улыбка, а выражение лица, похожее на что? Похоже на робость, стеснительность, застенчивость, растерянность. Первые три определения её состояния души отбрасываем, потому что это – почти одно и то же, остаётся растерянность. Почему? Там был примерно такой расклад: козлы не знали, как она себя поведёт после изнасилования, и боялись, что она напишет на них заяву. Она, в свою очередь, не знала, разнесут ли они по городу новость о её позоре, и бабским чутьём догадалась вырвать свою руку из моей, чтобы не вызвать в них ревность и желание тут же отомстить ей за связь со мной, рассказав всему городу о мороженке. Дурочка! Нет, она совсем не дурочка. Освободив руку, она лишала их повода для ревности и, следовательно, спасала меня от неминуемого избиения. Есть ещё одна заслуживающая внимания версия. Она освободила руку, чтобы не дать сволочам насладиться моим унижением: «Мы ей мороженку, а этот влюблённый по уши ложкомойник облизывает её с ног до головы и ходит, держась за ручку…». Это тоже запишем ей в актив.
Почему они меня в тот раз не отоварили? А зачем? Разве физическая боль сравнится с душевными муками? Моя возлюбленная отдалась им без борьбы, возбудилась и даже получила сексуальное удовлетворение, а я, когда узнаю о случившемся, буду унижен, раздавлен и наказан за мою победу в драке на берегу Вильвы. Пиррова победа?! Что-то я опять забыл, что-то очень важное. Ага. Вспомнил. Добрыня-Азэф сказал, что Ахмаська и его терпило вместе лечили у доктора трепак. Вот ключ к разгадке. Если я хочу узнать причину её внезапного ко мне охлаждения, прежде всего мне необходимо выяснить, кто кого заразил венерической болезнью. Неужели она могла заразить Ахмаську? А почему бы и нет? Я уже никому не верю. Ну и тварь же я. Типично мужская психология: её изнасиловали, поэтому я ей больше не верю. Мерзко, но как тогда объяснить её нежелание отдаться мне до конца, без имитации Дуни Кулаковой и без подкладывания между ног тряпочек. Почему мне-то не дала? Вот вопрос из вопросов. Хорошо, мне не отдалась из боязни забеременеть или из боязни утраты девственности. Тогда как объяснить её внезапное охлаждение ко мне после изнасилования? Возненавидела весь мужской пол? Возможно, только я-то тут при чём? Голова кругом идёт. Всё выясню сегодня вечером. Конец августа, темнеет рано.
* * *
Оказывается фамилий на букву «К» в регистратуре амбулатории гораздо больше, чем фамилий на букву «И». А я думал, что Ивановых должно быть больше, чем, скажем, Кузнецовых. Свечу фонариком и ищу амбулаторную карту Ахмаськи Галеева. Закировых много, а Ахмаськи – нет. Танечки Свидловой – тоже нет. Ну не идиот ли я? Все амбулаторные карты больных венерическими болезнями должны храниться в кабинете лечащего врача. Клятва Гиппократа. Врачебная тайна. Дверь в кабинет закрыта на ключ. Хорошо, что я взял с собой остро заточенную монтировку. Чуть нажал и выдавил дверь из косяка. Нашёл амбулаторные карты Ахмаськи и Танечки. Диагнозы идентичны: острая гоноррея у обоих. Сравниваю даты обращения. Ахмаська обратился на полторы недели раньше. Читаю историю заболевания. Ахмаська указал конкретный источник заражения. Он, оказывается, подхватил вавочку от молдаванки Лягуши. Лягуша – местная жрица любви. Денег с клиентов не берёт. С неё довольно спиртного. Блядёшка. Соглашается на контакт только с молодыми. Не страшная и не старая, но опухоль над щитовидной железой. Шея неприятно раздувается при смехе и при громком разговоре.
Сейчас я узнаю самое главное. Читаю историю заболевания Танечки. Ощущаю сердцебиение, дрожат руки. Источник заражения: была изнасилована незнакомым мужчиной в лесу. Предыдущую половую жизнь отрицает. Дальше идут объективные данные, лечение, но мне это уже не интересно. Я всё выяснил. Надо быстро слинять отсюда. Потом всё осмыслю.
Итак. Вальтер знал, что Ахмаська лечит трепак. Поэтому побоялся вступить в контакт после него. О том, что минжеус, как мышиный глазок, он узнал от Галеева…
Ахмаська, скорее всего, надеялся, что
он уже не заразен… У Танечки появились симптомы болезни, она обратилась в
больницу, и у неё выявили венерическое заболевание… Как узнала тётя Клава?
Городок маленький. Средний медперсонал – мерзавки и сплетницы… На каких тонах
происходило объяснение с дочерью – можно только догадываться. Первый порыв –
наказать преступников. Но доказать факт изнасилования можно, только обратившись
в ментуру. Прошло уже несколько дней. «Почему не обратилась сразу?» – спросит
следователь. Почему наврали венерологу про мифического незнакомца в лесу? Кому
нужен этот позор? Легче уехать.
Вальтер – гнида. Сценарий
изнасилования был предложен им. После поражения на берегу он понял, что
проиграл надолго, если не навсегда. Не будет же Ахмаська ходить с ним всегда
рядом (он был прав – Ахмаська уже на нарах), а один на один он уже не имеет
шансов для реванша. И тогда он придумал дьявольский план мщения. Удар, после
которого мне уже не подняться.
Почему она отвернула лицо и
уклонилась от поцелуя? Она боялась, что через поцелуй можно заразить меня.
Девочка моя! Ты благороднее меня во сто крат. Вальтер! Ты – покойник! Ты
слышишь, вонючка? Ты – дважды покойник, потому что есть ещё одна причина, из-за
которой моя возлюбленная могла отвернуть от меня лицо. Она ощущала себя
настолько осквернённой, что посчитала за подлость дать себя поцеловать в
испоганенный рот? Ну, конечно, поэтому. Она же дала мне обнять себя и даже
подалась мне навстречу, когда я поцеловал её в шею. Танечка! Ангел!
Мой принудительно падший ангел! Я отомщу за тебя! Вальтер! Ты – труп! Ты – жмур, Вальтер! У меня есть клёвая заточка. Толя Кабан подарил. Ручка наборная и три желобка для стока крови. Но ты не надейся, что будешь заколот благородным стилетом. Ты не заслужил стилет. А моя мама не заслужила наказания – увидеть сына за решёткой. Я вчера прошёл за тобой ночью по улице Торговой, потом завернул на улицу Мичурина и шёл за тобой до самого твоего дома. Я шёл за тобой, а ты этого не заметил. Сто раз я имел возможность заколоть тебя, как свинью, но я не сделал этого и не сделаю. Даже если я самым тщательным образом подготовлю твоё убийство тёмной ночью: маска, чужая спецовка, чтобы случайные свидетели не узнали по фигуре, чужие калоши – всё это я могу своровать в бараке, махорка вокруг твоего тела для того, чтобы собаки не взяли след, то и тогда я обречен на разоблачение. Как только утром обнаружат твой труп – человек по кличке Азэф тут же запишется на приём к оперу, ну а дальше всё известно: «только это между нами, я вам ничего не говорил, хе-хе…». Железное алиби мне не придумать, а выбивать показания мусора умеют. Нет, Вальтер, ты хитёр, труслив и коварен, но есть и у тебя слабое место. Есть и у тебя ахиллесова пята. Ты, как и я, любишь один шататься по тайге. Я знаю место на берегу, где ты бьёшь уток на осеннем перелёте. Мне лучше других известно, на каком токовище стоит твой шалашик. За грохотом выстрелов ты не услышишь моих шагов. А когда, оглохнув от пальбы, выйдешь из укрытия, чтобы подобрать убитых косачей, ты увидишь в двух шагах от себя дуло моего ружья. Увидишь и всё поймёшь, заглянув в погибельный мрак направленного на тебя ствола. И не жаканом будешь отправлен в преисподнюю, и не картечью. Много чести. Мелкой, как маковое зерно, презренной бекасиной дробью будешь казнён. Сотнями дробинок ужалит тебя в лицо смерть, а если бы я убивал тебя, будучи пьяным, ты бы позавидовал мёртвым, потому что сначала я бы отрезал твоё хозяйство, а потом выдавил бы у тебя глаза. Заметь, что не наоборот, то есть сначала всё-таки органы размножения, чтобы ты мог увидеть отрезанные помидоры перед смертью, а потом уже органы зрения. Я выдавил бы твои глаза и в каждую пустую глазницу вставил бы по яичку. А что? В обрамлении белёсых поросячьих ресничек смотрелось бы недурно. А твой ампутированный член я вставил бы тебе в рот.
Заманчиво, но неисполнимо. Я должен быть трезв и хладнокровен, а трезвый я не способен на вышеизложенный вариант. Я должен быть трезв ещё и потому, что есть у меня к тебе парочка-другая вопросов. Узнаешь, в чём мой интерес перед смертью. Я не буду, конечно, кричать тебе голосом Макара Нагульнова: «Повернись лицом к смерти, гад», но взгляну, обязательно взгляну в глаза и задам терзающий меня вопрос. А уж упрятать тебя – покойника – в тайге я смогу. Уж в этом ты можешь быть уверен. Никто не найдёт и никогда. Жаль только, что на месте твоего погребения не смогу сыграть для тебя похоронный марш Шопена «Прощай, товарищ».
Не помню, сказал ли я последнюю фразу вслух или – про себя? А ведь это очень важно, поскольку наши мысли слышит Бог, а слова – дьявол.
Я услышал громкий удар кузова по виску, увидел падение тела, проследил глазами за маршрутом убегающей с места дорожного транспортного происшествия машины и направил луч фонарика на изуродованное лицо Лапши-Базарника.
Видимо, всё-таки дьявол услышал про
марш Шопена, хотя, по идее, все дела, связанные с погребением, – это
прерогатива Господа Бога.
Неважно, кто распорядился ничтожной
жизнью запойного пьяницы и неисправимого грешника, а важно то, что Вальтер
получил в лице сына убиенного им Базарника врага, куда более беспощадного, чем
я. Будем откровенны и посмотрим суровой правде в глаза. Я – трус в трезвом
состоянии, болтун и шут гороховый – в состоянии хмельном.
* * *
Похоже, что злой рок занялся вплотную
семейством Лапшиных. Вечером убили Базарника, а утром умерла его парализованная
мать. Приехали пять кряжистых мужиков самостоятельного вида – братья Базарника
– и увезли хоронить родню в деревню Пустынку. Пустыней там и не пахнет,
наоборот, там тайга, глухомань, дикость. Лапшины родом из Пустынки. Полдеревни
имеют носы двустволкой, грудь колесом и блескучие наглые глаза.
Я подождал, пока схоронят Базарника, выяснил, что Вальтер – вне подозрений, и пришёл к Лапше. Он сидел на лавочке перед домом и насвистывал мелодию любимой песни: «Мать, продай-ка бугояшку, выйдут люди, выйдет Яшка. Дону, по Дону, До-о-ну». Ни малейшего признака уныния на лице. Взглянул в мою сторону, подвинулся, уступая место, сказал, словно прочитал мои мысли:
– А чё горе горевать? Родитель печалиться не велел. Сказал, что если умрёт, чтоб выть не вздумали.
– Коней дядьки забрали?
– Не всех. Ветку с Лыской оставили.
– Вальтеру будочку установили.
Инкассаторов теперь возит.
– Не имеет права. У него стаж
маленький.
– По блату. У него родак – в крупных
ментах.
– Другое дело.
– Узнал, кто батю сбил?
– Как теперь узнаешь?
– Это Вальтер его убил. Я сам видел. – Я точно мог предположить ход мыслей Лапши. Первая мысль, которая могла прийти ему в голову: я вру и хочу его руками разобраться с моим злейшим врагом. Сейчас он потрёт указательным пальцем под носом и опустит глаза. Думать будет.
Лапша потер под сухим носом, опустил
глаза.
– Котлы с родителя ты снял?
– Баба. Я знаю барак, где она живёт. Могу показать. Хорошие часы?
– Трофейные. Почему не
воспрепятствовал?
– Светиться не хотел. Ты же не
хочешь, чтобы с ним менты разбирались? И потом, их всё равно бы санитары в
морге сняли.
– Это так.
– Да ты можешь сам машину осмотреть.
Там слева угол кузова так от крови замыт, что краска побледнела. Песком тёр,
старался.
– Ты не путаешь, может, справа?
– В том-то и дело, что слева. Он же
гнал – «газ до полика!». Вилял по дороге, как пьяный. Он хотел выбоину
объехать, слишком влево взял, а батя вперёд качнулся – и точно виском. Если бы
справа – Вальтер бы мог не прятаться и борта не замывать. Пешехода не видел,
удара о борт не слышал, и взятки гладки. Ты зайди в гараж, сам всё увидишь.
– Знамо дело – посмотрю. А главное,
на самого мне посмотреть нужно.
– Думаешь, сознается?
– Нашёл дурака. Только меня он не
обманет. Я по глазам пойму.
* * *
Впервые в жизни не я к Лапше, а Лапша пришёл ко мне домой. Мамы дома не было. Прошёлся по кухне по-хозяйски, взял с полки стакан, нацедил квасу, выпил, крякнул, вытер тыльной стороной кисти рот.
– Он это.
– Чё бы я сочинял. Он по пятницам с
Тосьвы в наш банк деньги возит. Вечером часов в семь, в восемь. Два охранника с
ним.
– Сколько у тебя палочек заныкано?
– Штук двадцать, – соврал я. Надо же
мне и для себя кое-что оставить.
– На Мутной?
– На Рассольной, – ещё раз соврал я.
Для вранья было две причины. Во-первых, я хотел напомнить Лапше про его откат
при виде медвежьих какашек – засуетился, как увидел две свежие дымящиеся кучки
рядом с задранным лосем, хоть и был с двумя стволами. Сказал, тревожно
оглянувшись: «Пойдём, Ростислав, здесь воняет». А я, между прочим, безоружный,
ни капельки не струхнул и даже присел и рассмотрел в экскрементах черёмуховые
косточки – лакомился мишка ягодой. А во-вторых, Рассольная гораздо дальше от
города, чем Мутная, и он вынужден будет дать мне Ветку.
– Отсырели уже, поди?
– Чё бы им сделалось? Аммонит в
вощёную бумагу пакуют. А зачем он тебе?
Для того, чтобы быть умным, не нужно
быть образованным. Ведь не читал, варнак, благословение отца отъезжающему в
Англию сыну Лаэрту, а знал и без наставления датского вельможи о том, что нужно
«держать подальше мысль от языка».
– Рыбку глушить буду, – и обнажил
хищные клыки то ли в улыбке, то ли в оскале.
– Динамка нужна?
– Аккумулятор есть.
– А детонаторы?
– Полно. Когда палочки притаранишь?
– Ветку дашь, мигом смотаюсь. Вечером
уеду, завтра к обеду вернусь.
– Ветку не дам. Засекаться стала.
Врёт. Ветка кобылка резвая, молодая,
грациозная. Не идёт, а танцует. Ноги элегантно ставит, как балеринка, и никогда
копытом сама себя по ноге не бьёт. Зачем врёт? Самому нужна. Зачем? Хочет
смотаться на Тосьвенскую дорогу и произвести предварительную рекогносцировку.
Но ведь у него есть новенький мотоцикл «урал». Есть-то он есть, но ведь на
мотоцикле нужно переехать два железнодорожных переезда, а там бабы
внимательные. И когда мимо Юго-западной
шахты поедешь, тоже засветишься. Вот он, варнак, и решил напрямую тайгой на
Ветке сгонять и всё внимательно рассмотреть.
– Возьми Лыску. У неё спина, как подушка. Жопу не набьёшь. Сильно не гони. Она жеребая.
– Не учи учёного.
* * *
Лапша погибнет нелепо. Вальтер умрёт
смертью страшной.
Я привёз Лапше аммонит в четверг
перед обедом. Он сунул мешок под крыльцо, не взглянув на его содержимое и не
поблагодарив меня по своему обыкновению. Осмотрел у Лыски губы, сунул ладонь ей
в пах, поводил её по двору, убедился, что кобыла в порядке, и повел её в
конюшню.
– Может, мне её почистить?
– Сам почищу, – сказал, не
оборачиваясь.
В субботу утром к маме пришла Аппетитная Полина из сберкассы. Я листал Библию, открыл наугад Притчи, прочитал: «Жесток гнев, неукротима ярость, но кто устоит против ревности». Кто о чём, а вшивый про баню. Да уж!
Темноокая с белым лицом,
Ты зачем к нему села в кабину?
И правда, зачем?
– Всю ночь деньги сортировали, –
донеслось до меня, – все мешки прострелил.
Вошла мама с мстительным выражением
лица.
– Твой Лапшин вчера вечером убил
инкассаторов вместе с шофёром и сам погиб.
– Один охранник ещё живой, –
поправила Аппетитная Полина из сберкассы. – Он за мешками с деньгами укрывался.
– Взорвал?
Нет, никогда я не научусь у Полония
«держать подальше мысль от языка», никогда.
– Не взорвал, а расстрелял. Засаду устроил на дороге рядом с Тосьвой. Не шахта, а прямо Чикаго какая-то, – аппетитная Полина из сберкассы взволнованно поправила бретельку на пахучем плече.
В моменты наивысшего переживания мне в голову лезут всякие глупости. Вот и сейчас: «Поправит мама Аппетитную Полину из сберкассы или не поправит? Скажет ей, что Чикаго – он, а не – она, или – нет?».
* * *
Я один знаю, как можно войти во двор
к Лапше. Нужно подойти к правому опорному столбу, дёрнуть за невидимую
непосвящённым леску – откроется маленькое окошечко. Суёшь в него руку,
нащупываешь оглоблю, насквозь пропущенную через две скобы на столбах ворот,
тянешь оглоблю вправо, и тогда откроется небольшая дверь слева от глухих ворот.
Я прошёл в конюшню. Ветки в стойле не
было. Напоил Лыску, задал ей корму и побежал на автобусную остановку. Доехал до
Юго-западной шахты. В автобусе
узнал от пассажиров подробности вчерашнего нападения на инкассаторов. Пробежал
бегом пять километров. Безошибочно нашёл место преступления по остаткам сена и
пятнам запёкшейся крови. В голову продолжали лезть глупости: «Интересно, смог
ли бы я по запаху определить кровь моего заклятого врага?». Постоял. Подумал.
Попытался представить живописную картину убийства трёх человек. Особенно
интересовала смерть того, к кому посмертно ревновал мою возлюбленную. Произошло
следующее.
Лапша не воспользовался моим
аммонитом. Всему виной – асфальт. Он не знал, что с Тосьвы начали тянуть
асфальт в сторону Юго-западной
шахты, а когда увидел чёрную ленту дороги – отказался от первоначального плана.
Для того чтобы закопать взрывчатку
посередине дорожного полотна и провести электропроводку в лес, большого ума не
надо. Но это в том случае, когда имеешь дело с обычной грунтовой дорогой. В
асфальт тоже можно закопать, но, во-первых, – это очень трудоёмкий процесс,
во-вторых, издалека будет виден дефект дороги, а кроме того, практически
невозможно замаскировать электропровод. Поэтому Вальтер не взлетел на воздух
вместе с машиной. Он умер по другой причине.
Есть только одно место на Тосьвенской
дороге недалеко от посёлка, идеально подходящее для нападения. Крутой подъём до
вершины горы – около километра, и за ним пологий спуск – километра три.
Прекрасный обзор, если стоять на самом верху подъёма. Но как сделать так, чтобы
Вальтер остановил или хотя бы снизил скорость движения автомобиля? Лапша
придумал как.
Таскали сено на волокушах с покосов
через дорогу на железнодорожную станцию. То там, то здесь валялись клочья сена
на асфальте. Валялись и притупляли бдительность.
Лапша занёс на два метра пониже вершины подъёма целую копёшку и встал за дерево.
В руках убойная «Тулка» двенадцатый калибр с вертикально расположенными стволами. За поясом – топор.
Вечерело. На пустой дороге показалась инкассаторская машина. На пониженной передаче автомобиль доехал до препятствия и остановился. Справа нельзя было объехать сено из-за глубокой канавы. Объехать копну слева Вальтер тоже не рискнул. В любую минуту могла выскочить машина по встречной полосе. Охранник, сидящий рядом, достал из кобуры пистолет, вышел из машины и направился к копне. Пнул её в раздражении, убедился, что встречная полоса пустая, повернулся к водителю и получил заряд картечи в спину. Выстрелом со второго ствола Лапша продырявил ветровое стекло, но не убил Вальтера, а только ранил. Хитрый Вальтер успел наклониться лицом к коленям, поэтому всего одна картечина попала ему в переносицу. Он смог включить заднюю скорость, но из-за нарушения зрения не мог контролировать ход движения, и машина не поехала ровно по дороге, а скатилась в глубокий кювет и заглохла. Лапша вытащил Вальтера из кабины и одним ударом топора разрубил ему темя. Переломил «Тулку», прыгнул в кузов, выстрелил по будке дуплетом. Ещё раз переломил, ещё один насквозь пробивающий будку дуплет для гарантийного умерщвления сидящего внутри охранника. Рванул на себя дверцу и выпал из машины с дыркой во лбу.
Истекающий кровью охранник успел
нажать на курок.
Где он оставил Ветку? Где этот варнак
оставил Ветку. Ему хорошо мёртвым в своей Пустынке лежать (Лапшу похоронят
рядом с отцом), а каково ей, накрепко привязанной к дереву? Его, конечно, тоже
можно понять. Он же не знал, что его убьют. А мешки с деньгами – вещь не
лёгкая. Он хотел их на Ветке увезти и спрятать в лесу. Но где он её оставил?
Где-то рядом, надо полагать.
До самых сумерек я ходил по лесу
вдоль дороги, ржал голосом знакомого Ветке жеребца Гравия – безрезультатно. Мне
не было жалко Лапшу, вернее, не так: чем дольше я бродил по лесу, тем мне
становилось жальче Ветку и тем больше я раздражался на Лапшу. Свинство,
конечно. Лапша – варнак, но ведь он спас меня, когда я тонул на Вильве. Откуда
у меня такое бездушие?
* * *
«Труп врага хорошо пахнет». Кто это
сказал? Его Преподлейшество Карл Девятый? Или королева-отравительница Катрин де
Медичи? А может быть, герцог де Гиз? А как звали герцога? Вспомнил: полное имя
его было: де Гиз Герцог Генрих. Так, по крайней мере, его величает неисправимая
фантазёрка английская писательница Виктория Хольт. Александр Дюма тоже в этом
отношении не без греха, но я уже привык к его «герцогу Генриху де Гизу» и не
хочу ставить имя после фамилии. Сначала титул, а потом уже всё остальное. Так
кто же это сказал про запашок? Неважно, главное, что это было сказано про
протестантов. Гугеноты – это протестанты? Разумеется. И мама зверски убиенного
Вальтера – тоже протестантка. Значит, и он? Очень хорошо, но сказать, что мне
приятен его запах, – не могу.
Тётя Марта вела себя на похоронах
сына прилично. На публику не работала. Никаких тебе «открой свои глазоньки»,
никаких тебе «на кого ты нас покинул?». Всё строго, скромно, по-лютерански
сдержанно. Стояла в чёрном и неотрывно смотрела не в лицо сыну, а на его руки.
Жалел я её? Нет, пожалуй. Я жалел одну только Ветку. Я так измучился за три дня
бесплодных поисков, что не мог воспринимать происходящее адекватно и хотел
только одного – спать. Должен сказать, что вот в таком полудрёмном состоянии
мне лично неплохо думается. Наплывёт мыслишка, не сильно напрягая умственный
процесс, пробежится по ушибленным мозговым извилинам и уступит место следующей.
Я спрашивал себя: «Испытываю ли
радость по поводу смерти моего врага?». Радости не испытывал. Чему радоваться,
если я ему не отомстил? Вальтеру было недолго больно физически (топором по
кумполу – это тебе не коленом по губам), а мне всю жизнь будет больно
психически. Я не оговорился, поскольку Psiche по-гречески – душа. Вот и сейчас
я испытал укол ревности. Верно, о, как верно в Притчах сказано: «Жесток гнев,
неукротима ярость, но кто устоит против ревности?».
Вот если бы Вальтер был влюблён в даму, а я подъехал бы к ней на машине, предложил её довезти до дома, и она бы села, а я отвёз бы её в лесок и силой принудил бы её к половому сношению, и она испытала бы со мной неземное сладострастие, а он узнал бы об этом и в результате испытал бы непереносимые муки ревности, тогда бы я мог считать, что мы квиты. А так – нет. Всю жизнь меня будет терзать двустишье, требующее поэтического продолжения:
Темноокая с белым лицом,
Ты с врагом моим села в кабину!
Ведь она изменила мне не тогда, когда
на неё трансформировалось возбуждение двух насилующих её самцов и она,
предавшись похоти, ухватилась в страстях за помидоры моего врага, а тогда
изменила, когда села к моему заклятому врагу в кабину. Она же знала, в каких мы
находимся взаимоотношениях. Впрочем, она не одинока. Королева Марго, например…
Принесли крышку гроба. Сейчас будут
заколачивать гроб. Нужно и мне взглянуть на неординарного жмура. Взглянул. Ничего,
ничегошеньки не испытал. Спать хочу. Маэстро махнул трубой. Играем марш
«Прощай, товарищ».
Играю, а сам думаю: «Почему я вспомнил про королеву Марго? Какая связь между ней и моей коварной изменщицей? Всё смешалось в голове. Вспомнил. Генрих Манн – честнейший из писателей – утверждает, что в первую брачную ночь Марго в объятиях Генриха Четвёртого вспоминала, как пас её между лилиями герцог Генрих де Гиз. Он, якобы, в отличие от грубоватого Наваррского не смял одежды, а осторожно приподнял кружева и обнажил вожделенное. Вот в чём похожесть. Обе думают в самые неподходящие моменты об одежде. Одна боится, что ей обольют нигролом платье из крепмарикена, и потому она на всё согласная, а другая радуется, что ей задвинули под хвост и не помяли при этом платье. Есть ещё одна очень интересная аналогия: обе изменяют своим половым партнёрам с их злейшими врагами. Дело ведь не только в том, что изменяют, а в том, что, лёжа под одним, думают про другого. Тут возникает вечный и неразрешимый вопрос: “Что предпочтительнее, чтобы ты обладал дамой, а она в это время думала про другого, или чтобы она лежала под другим, и думала в это время про тебя?”. Для самолюбия, пожалуй, лучше второй вариант, хотя в идеале лучше всего было бы, чтобы дама, лежа под тобой, о тебе любимом и думала. Что-то я совсем зарапортовался. Я же не был для Танечки половым партнёром. А кем я для неё был? Неважно. Если уж дама королевской крови столь распутна, что же ожидать от представительницы подлого сословия? Да в её не засоренном литературным мусором мозгу, стань она моей женой, никогда бы не стёрлось ярчайшее из сексуальных переживаний. Переживаний, испытанных с моим врагом. Я – рогоносец! Я трус, девственник, рукоблуд и жалкий рогоносец. Но где Ветка? Пошли вы все, знаете, куда? Мне Ветку найти нужно».
* * *
Искать Ветку среди ветвей таёжных деревьев (простите за тавтологию) всё равно как искать иголку в стогу сена. Но я искал, я упорно искал, проходя в день десятки километров. После погребения Вальтера (тётя Марта не пожадничала и отстегнула пятисотник) я не стал выпивать с лабухами, а сразу же ушёл в лес, потому что мне показалось, что я догадался, где Лапша мог привязать лошадь. Я почему-то решил, что он мог оставить Ветку на старой просеке. Я не мог объяснить, почему такая идея пришла мне в голову, но был обязан проверить последнюю версию.
Старая просека проходит чуть севернее нашей шахты и упирается в тосьвенскую дорогу недалеко от места нападения на инкассаторов. Просека заросла ольхой и малиной. Летом медведь напугал там до смерти мамину знакомую. Она собирала малину и столкнулась нос в нос с мишкой. Он тоже лакомился ягодой. Женщина закричала и кинула в медведя лукошко с малиной. Медведь остался доволен подарком и не погнался за мадам.
Я прошёл метров двести от дороги, изобразил ржание и услышал в ответ призывное похрапывание. Раздвинул ветки и увидел сначала незнакомую лошадиную морду, а затем и всадника.
– Здорово у Гравия ржать научился, – сказал дядька Кольки-Лапши.
Он видел меня с племянником всего
один раз и запомнил. Ни о чём не спросил меня, но всё понял. Спешился, дал мне
повод, отошёл в сторонку, шумно отлил. Вернулся, взялся за луку седла, сунул
ногу в стремя. Каурый жеребец заложил уши, подался корпусом от всадника,
затоптался на месте, изогнул крутую шею вбок, косясь на ногу хозяина.
«Побалуй мне!» – с угрозой сказал
хозяин. Каурый послушно выпрямил шею и не двинулся, пока наездник не уселся в
седле. Молча дошли до дороги. Остановил коня. Оглянулся. Сказал, пристально
вглядываясь в заросли:
– Ветка – кобылка пугливая, выстрелы
услышала, могла оборваться.
– Если Колька разнуздал, то могла, а если – нет, то не оборвётся. Удила больно в нёбо упрутся.
– Это так. Найдёшь – кобылку пригони
в Пустынку. Денег дам.
– Денег мне не надо.
– Денег не надо? А што так? Зачем
ищешь тогда?
– Она пить хочет, – сдавило глаза
изнутри, – потекли слёзы. Мне было стыдно, но ничего не мог с собой поделать.
Стоял, не вытирая солёную влагу, с нормальным выражением лица и чувствовал, как
стекает по щекам и капает с подбородка.
В этом месте хорошо бы приплести, что мне вдруг вспомнился мой бедный отец, умирающий от жажды в заваленном штреке, и мне стало его безумно жаль, и поэтому я залился благородными сыновними слезами. Ничего подобного. Никого я не вспомнил, но, по всей вероятности, жалел не только Ветку, но в какой-то степени и себя. Хотя за что мне было себя жалеть? Не мне же череп топором раскроили
Дядька внимательно посмотрел на меня.
Не с жалостью взглянул, а с интересом.
– У нас в Пустынке на девять дней
скорбят, а на сороковины веселятся. Приезжай.
– Почему веселятся?
– Потому что душа на место жительство
определилась и успокоилась. Приезжай, помянем Николая. Я тебя с Серафимой
познакомлю. Затейливая баба. Молодая. Кровь с молоком. Она тебя всему научит.
Пора уж тебе. Спросишь Якова, тебе мой дом покажут.
Он не обидел коня плетью, не вонзил
ему шпоры в бока – у него и не было никаких шпор, он только чуточку привстал в
седле и повелительно выбросил руку с зажатым в кулаке поводом в сторону
лошадиной головы. Он даже не издал понукающий поцелуйный звук, но вышколенный
конь вздрогнул от резкого движения его руки, как от удара, напряг мышцы, чуть
присев на задние ноги, и так рванул с места, что взрыл копытами сырую землю,
обдал меня комками, перепрыгнул с большим запасом через широкую канаву и пошёл
крупным намётом, унося от меня всадника.
«Он сидел так красиво и небрежно ловко, что, казалось, сама лошадь это чувствовала и щеголяла им». Хорошо, Иван Сергеевич, тут я к Вам претензий не имею. В этот раз Вы не опошлили как всегда ситуацию, но впервые отвлекли от горестных мыслей. Я даже подумал, глядя дядьке вслед, не подумал, а почти пропел: «Мать, продай-ка бугояшку, выйдут люди, выйдет Яшка, Дону, по Дону, До-о-о-ну!».
* * *
Я не поехал в Пустынку к затейливой бабе – «кровь с молоком» – Серафиме. Но я, подлый, изменил, наконец, Дуне Кулаковой и предал одновременно Лапшу, посетив Эмму.
На девятый день после его смерти я купил два бутыльмента портвейна «Агдам» и пришёл к Эмме. Между прочим, купил пойло на денежки от жмурика Вальтера – хоть какой-то прок с него. Перед самым бараком меня застиг сильный дождь, и я промок. Постучал, мне крикнули, что открыто, и я зашел в комнату. Не было ещё и десяти вечера, но Эмма уже лежала в постели. Всю дорогу я репетировал, что бы мне такое ей сказать, чтобы рассмешить и очаровать одновременно, но всё позабыл, промямлил что-то про девять дней, про то, что надо бы помянуть, что сорок дней не потому, что душа с постоянным адресом определилась и успокоилась, а потому, что в древнем Египте сорок дней длилось бальзамирование. Чувствовал, что выгляжу непрезентабельно, болтаю неостроумно (Эмма ни разу не хихикнула), в общем, приготовился к очередному провалу и неуспеху в личной жизни. Хозяйка квартиры была в этот вечер серьёзной как никогда.
Эмма встала с постели, я успел заметить, как бесстыдно заголились до самого верха бедра в коротенькой рубашке, увидел, что она без трусиков, и пришёл от этого в необычайное волнение. Она накинула халат, но не запахнула его. Подошла, взъерошила мне мокрые волосы:
– Промок и продрог, – подала полотенце, – дождь сейчас уже холодный. – Взяла с полки стаканы. – Выпей, Ростислав, – белая кость, – заглянула в глаза, понимающе улыбнулась, – а то простынешь.
Мы выпили по полному стакану «Агдама». Она приказала мне раздеться и лечь в постель, ещё раз повторив: «а то простынешь». Я лежал в жарком уюте её постели, а она сушила горячим утюгом мокрую рубашку и брюки. Сколько можно их наглаживать? Закончила, наконец, щёлкнула выключателем, приподняла одеяло и легла рядом, обдав меня телесным теплом и лучшим в мире запахом, запахом готовой к соитию женщины. «О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души, тающая радость первых умилений любви – где вы, где вы». Ничего подобного, сладчайший Иван Сергеевич. Конечно, всё оказалось гораздо насыщенней, чем все мои убогие соло. Не страдаю манией величия, но думаю, что я был на нужной высоте. Я бы остался у неё на всю ночь, но, во-первых, меня потеряла бы мама, а во-вторых, я страшно хотел в туалет. Какие уж тут «умиления любви», когда у меня лопался мочевой пузырь, но я боялся в этом признаться.
Когда я вышел от Эммы, дождь прекратился. Светила луна. Ага, вот вам и описание природы. Дождь – это же природное явление. Лунный свет – тоже. Направил струю под завалинку барака, опустил глаза и почувствовал, как у меня зашевелились волосы на затылке. Что-то извивалось на земле в пенистой желтизне лужицы. «Я поймал от Эммы венерическую болезнь, – молнией пронеслось в голове. – Это шевелящееся выпало из меня вместе с мочой».
Присел на корточки и увидел освещённого лунным светом большого дождевого червя. Точно такого же, какого раздавил мне на шее много лет тому назад Вальтер. Слава богу! Это не дурная болезнь. Почувствовал, как наступило «утихание тронутой души». Успокоился. Побежали мыслишки. Всё о’кей, Ростислав. Эмма – это тебе не Дунька Кулакова, но эти соски, как две скукоженные редиски, и потом – это дыхание. Нет, я не могу сказать, что у неё дурно пахнет изо рта. Не могу. Ни в коем случае. Но сколь свежо и чисто было твоё дыхание, Танечка: «и запах от ноздрей твоих, как от яблоков!». Заметь, что я умышленно не назвал тебя возлюбленной и даже не процитировал Ивана Сергеевича: «Последний месяц меня очень состарил – и моя любовь…»
«Прошла любовь, завяли помидоры». Опять про помидоры. Я же обещал сам себе.
«Пьер решил сам с собой не бывать
больше у Ростовых». Что это Вы, граф, неужели так говорили в Ваше время: «тихо
сам с собою я веду беседу».
Нет больше никакой любви. Чёрным нигролом загажен светлый крепмарикен моей души.
Темноокая с белым лицом,
С кем поймала ты кайф сладострастия?
Вот, оказывается, что больше всего меня волнует, что не со мной, а с моим врагом. Всё. Табу. Я же обещал. И что я зациклился на этом сладострастии? Чем оно, хвалёное, отличается от удовольствия, получаемого при обыкновенном чихе? Отличие небольшое и всего лишь только по двум параметрам: по интенсивности и по продолжительности. И из-за этого люди ломают копья, дерутся на дуэли, кончают жизнь самоубийством, убивают и мучаются от ревности. Глупые люди, глупая жизнь! Девять дней тому назад Эмма хихикала под Лапшой, а сегодня не обмолвилась о нём ни одним словом. Словно его и не было в её жизни. Но, может быть, она, лёжа подо мной, сравнивала нас и думала о нём? Не от того ли она была сегодня столь серьёзна? Кто знает? «Сын мой! бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы». Ещё один раз, Иван Сергеевич, вы сунетесь, когда вас об этом не просят, мне под руку с вашими патетически-отчаянными воплями, и я порву к такой матери вашу «Первую любовь» на мелкие клочки.
Надо бы закончить повествование описанием природы. Надо бы, но не могу, потому что уже маячат перед глазами крупные чёрные буквы очередного тургеневского перла: «Весёлый свежий ветер гулял над землёю и в меру шумел и играл, всё шевеля и ничего не тревожа». Сам-то хоть понял, Иван Сергеевич, что написал? А может быть, я что-нибудь не понимаю. Ну, конечно, я тупой и ничего не понимаю. Примитивно и чисто механически представляю себе, как ветер шевелит клок сена на месте убиенных героев моего рассказа. Сено шевелится, но не тревожится? Но ведь тревожиться может только одушевлённый предмет. Только он может ощущать тревогу. Тогда так бы и написал певец русской природы: «всё шевеля и никого не тревожа».
Неужели мама права, когда говорит, что я ещё до него не дорос. Неужели он выше моего понимания. Поживём, увидим. Думаю, что никогда из меня не получится гуманитария. А что, если попробовать убогим моим пером описать окружающий меня пейзаж? Ну-ка, ну-ка, и что я вижу в чудном лунном свете? А вижу я…
Грязную зелень лопухов. И не в золотой иванбунинской пыли над жнивьём, а в аспидной угольной и вредоносной необыкновенно. Чахлые умирающие берёзки у подножия угольных отвалов. Сбегает дождевая вода с терриконов и отравляет кислотной жидкостью всё живое, как тут не зачахнуть.
Сортирный запах тлеющего каменного угля. До сих пор не пойму, каким это образом происходит его самовозгорание. Дохлая крыса на дороге. Отвратительно лысый длинный хвост… Запах падали. Тухлятина. Мерзость. Тлен… Кладбищенская тоска. Невыразимая боль раненной навылет души… Беспредельная печаль.
Но завтра – первое сентября, и надо бы нарвать цветов. Я знаю, у кого лучшие в городе георгины.
Перелез через забор в палисадник Горбуновых. Нарвал цветов на хороший букет, сунулся в него лицом, коснувшись губами холодных лепестков. Вдохнул, пытаясь определить запах бутонов для описания природы. Запах едва уловим. Назовём его ненавязчивым. Ненавязчивый до едва ощутимого. А на что он похож? Ну, это задача не для меня. Увольте. Нашли эстета. Сдаюсь. Нет, всё же попытаюсь дать определение. Слушайте: «Влажные холодные бутоны осеннего цветка георгина изумительно пахнут первым днём сентября».
Уходя, взглянул на краснобокие ранетки. Тоской сдавило сердце: «и запах от ноздрей твоих, как от яблоков». Рвать плоды не стал. Слишком терпко. Слишком горько. Слишком…
Опёрся свободной от букета рукой на шершавую перекладину и легко перемахнул через ограду.
6 сентября 2006 года. Бад Кройцнах