Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск пятый
От межи, от сохи, от покоса…
В плохие старые времена было три лёгких способа разориться: самым быстрым из них были скачки, самым приятным – женщины, а самым надёжным – сельское хозяйство.
Эрл Амхерст
Антонина Пегушина
НЕЧИСТАЯ СИЛА
(из будущей книги)
И наладились у Манефы в избе субботние чаи.
Во главе стола, конечно, Седой Лунь, старшина. И Леший теперь часто ходит – прибился к дому.
Так вот сидели однажды за ужином, вспоминали лихие годы, юность невеселую, как вдруг Павел сказал:
– Хватит вам старое вспоминать, давай с тобой завтра, тётка Тоня, за черникой съездим, к нашим кедрам. Ты столько лет на родине не была, уже забыла, чай, лесные дорожки, по которым в войну за крапивой, за клевером, за ягодой, за грибами и за шишками ходили. Поздороваться, повидаться с ними надо. Кормильцы ведь они крестьянские.
– Да, Паша, русский простой человек всегда был сыт со своих мозолистых рук и стоптанных ног. Матушка земля кормила, чем могла.
– Ну брось ты, тётка, такое говорить, – ухмыльнулся Леший. – Нас и правительство тоже кормило, да только обещаниями. Зато всю жизнь нам указывало – куда добро класть, куда скотину ставить, сколько сеять и строить. Я вот двух поросят нынче зря пустил в лето – а теперь боюсь: вдруг по весу больше положенного окажутся, а свинья опоросится! Меня же без ножа зарежут – налогами задавят. Соседка моя тёлку в лето тоже оставила – оно, конечно, надо, корова совсем уж старая стала, да кто же поверит, что её пора на мясо? А зарежет – скажут, специально, чтоб налогов государству платить меньше.
– Ну, опять, отец, ты застонал!
– Цыц, молчать! Поживи с моё сначала, а потом рот затыкай. Я всё молчал, всё терпел, а сегодня не могу. Даже поплакаться спокойно не дают!
– Ладно, Леший, не горячись, сам всю жизнь учил не хныкать, а работать и работать, мне уж за тридцать, волос седеть начал, а что имею? Налоги плачу исправно, а где мои денежки? На дороги потратили? Да у нас на версте один вершок сухой, а остальное грязь! А что у меня комната есть в городе, так я с шестнадцати лет работаю, вечерний техникум, институт окончил, инженер неплохой, а до сих пор – в общежитии. В туалет очередь занимать с утра, тараканы пешком ходят, от клопов спасу нет.
Встал Павел из-за стола – расстроился и кусок в горло не лезет:
– Завтра, тетка, разбужу я тебя пораньше, сядем на мотоцикл и махнём за шишками.
* * *
Утро выдалось пасмурным. Оделись потеплее, взяли корзинки, две бутылки молока и хлеба.
Лес встретил хмуро, деревья у дороги кивали верхушками, в них посвистывал ветер. Значит, быть дождю. Оставили мотоцикл в кустах, направились вглубь, к черничным лужайкам. Ягод в этом году много, поляны отливали синевой. Сюда редко кто наведывался – боялись: в народе жило предание, что здесь, у большого старого кедра на краю черничной прогалины, угодье лешего, – того самого, настоящего, – придёшь к нему, наберёшь ягод, а он тебя закружит, будешь плутать, пока с ног не свалишься! Такую ночь провести – что в аду побывать: скрежет, уханье, хохот до самого рассвета.
Ягоды собирали молча, каждый думал о своём. Изредка «переаукивались», если теряли друг друга из виду. Корзинки не были ещё полными, когда заморосил дождик.
– Айда, тётка, домой, а то вымокнем.
Пошли к дороге. Вдруг тропа потерялась, и они опять оказались у кедра.
– Батюшки, где мы? Ведь нам совсем в другую сторону! – изумился Павел. – Я же ветки надламывал, чтобы знать, как возвращаться, а вот поди ж – снова у кедра очутились!
Ветки старого дерева заскрипели под напором ветра.
– Ну, здравствуй, родной, – поклонился Павел кедру. – Прости, если что не так, мы в гости к тебе пришли. Ты же нам как бы родня, мы уважаем тебя и деток твоих. Прости, старый, если чем обидели, или нарушили покой твой.
Павел погладил шершавый ствол, обнял его.
– Ты что стоишь, тётка, уважь старика, он же кормилец наш, хозяин, его ещё наши прапрадеды садили, самый ядрёный в лесу вырос, – сразу видно, что старший.
Антонина прикоснулась к дереву, прижалась к нему щекой.
Павел задрал голову; прикрываясь фуражкой от дождя, прикинул, сколько шишек можно снять в этом году. Потом посоветовался с тёткой и решил держать путь тою же тропою.
Пробирались через заросли кустов и высокой травы – и опять вернулись к кедру! Таинственная сила не отпускала их, притягивала, удерживала на одном месте.
– Что-то не ладно, залезу-ка я на кедр и посмотрю окрестности.
С самой вершины дерева крикнул:
– Вижу поля у деревни! Я брошу фуражку – где упадёт, в ту сторону нам и идти, – сорвал несколько шишек, завернул в фуражку и бросил. – Поймала?
– Да.
– Тогда я спускаюсь.
На нижнем суку сел отдышаться.
– Вот ведь как трудно по мокрому спускаться, я весь взмок, у меня вода по спине бежит!
Павел съехал, как по бельевой веревке, вниз.
– Пошли, тётка, а то скоро стемнеет.
Он поднял фуражку, вытряхнул шишки в корзинку.
Шли, не разбирая дороги – попали в болото с кочками и высокой травой, чуть в топь не угодили, с трудом вытаскивали ноги.
– Это леший нас водит, словно ему что-то от нас надо, чем-то мы ему не угодили. Ягод набрать я у него попросил разрешения – собирал аккуратно, кустиков не вырывал, птицам и другой живности мелочь оставлял. Что же нам делать-то теперь? Не добраться ли до дому по реке, а за мотоциклом завтра придём. Сейчас главное – к воде спуститься.
Повернули к речке – а на пути опять кедр!
– Что за ядрёна мать, ходим кругами вокруг него! Полезу-ка я ещё раз наверх, может, не так фуражку бросил, аль в сторону ветром отнесло?
Он влез, кряхтя, на верхушку.
– Тётка Тоня, всё кругом занесло тучами, ни хрена не видно, лес да чернота с дождем кругом. Ты молитвы какие-нибудь знаешь?
– А что? Знаю.
– Так прочитай вслух погромче, а я креститься буду и за тобой повторять.
Тетка вспомнила «Отче наш», потом «Богородицу».
– Паша, а что если мы и за упокой помянем – вдруг поможет?
– И то дело. Я сейчас спущусь, сядем, за хлебом с молоком и помянем.
Достали по краюхе хлеба, открыли бутылки.
– Читай, тетка, а я назову имена, чьи вспомню.
Помянули, пожевали хлеб.
– Вот ведь беда, я хотел тебе сделать приятное, а не получилось…
– Ох, как бы не простудиться и не заболеть – дождик холодный…
– Ну, отдохнули – а теперь пошли, куда глаза глядят! До свидания, Кедр Кедрович, спасибо за хлеб-соль, за приют.
Минут через двадцать-тридцать Павел в полупотьмах споткнулся и ударился о что-то холодное.
– Мать тя за ногу! – крикнул в сердцах. – Это же мотоцикл наш, надо же, за колесо запнулся. Вот те на, рядом с дорогой были, а отмахали не одну версту! Мы каждый год с отцом сюда ходим – такого никогда не случалось. Это, тётка, леший на тебя сердится, что ты в чужие края уехала и так долго родные места не проведывала.
Он сел на мотоцикл, завёл его. Помог Антонине залезть в люльку, та так промёрзла, что зуб на зуб не попадал.
Домой приехали, когда было уже совсем темно, дождь кончился, небо прояснилось, и, улыбаясь, смотрело на бедолаг бесчисленными искрящимися глазами звезд.
Кобыла, запряженная в телегу, стояла у крыльца – в деревне собирались ехать навстречу припозднившимся. Заслышав звук мотора, родня высыпала на улицу.
– Вы, никак, выкупались где-то, через речку ехали и застряли?
– Да нет, под дождь попали.
– Какой дождь? У нас весь день ясно.
– У кедра были, поклонились старшему.
– Как он там нынче, шишек много?
– Промокли мы, замёрзли, устали, не одну версту по тайге отмахали, а вы с вопросами. Скорее в избу – по рюмке наливайте, самовар ставьте!
Седой Лунь осторожно снял с Антонины запачканный разорванный платок, погладил её по голове:
– Это вас леший сегодня водил, а я-то все кумекал, везде светло, а над лесом темно – похоже, дождь там. Ну и дела, в тайгу с молитвой заходить надо, разрешения просить у природы. Она, матушка, хозяйка и кормилица, уважения требует.
Переступив через высокий порог, гостья села на него, старик стащил с неё сапоги, пиджак, налил в умывальник тёплой воды, согретой в русской печке.
– Пойди за перегородки, переоденься, а я в баньке дров подброшу, вчера топлена, так что скоро поспеет, отогреешься, попаришься, и всё как рукой снимет.
Павел возился под окном с мотоциклом, смывал грязь с колёс. Народ разошёлся. В избе тихо, сонно – посапывал самовар, да тикали часы с кукушкой. Антонина задумалась.
– Столько лет я на родине не была, а такое чувство, будто не уезжала никуда, время как бы остановилось, замерло, ждёт чего-то.
Она медленно водила глазами по избе. Боже, пятьдесят лет прошло – тот же потолок некрашеный, всё ещё моется по-старинке, на стенах обои пожелтели и потрескались, кое-где большие прорехи заклеены газетой, те же шторки на окнах и задергушки, также стоят вдоль стен намертво прибитые широкие скамейки, покрытые домоткаными половиками.
В переднем углу – стол со столешницей, на которую облокачиваться нельзя: «взыграет» и всё, опрокидываясь, полетит. Над столом икона Божьей Матери и лампадка, обсиженная мухами. Русская печка, чисто беленая, смотрит челом прямо на окна, рядом – ухваты, лопата хлебная. На предпечье красуются два ведёрных чугуна и горшок со щами. Слева от печки за выцветшей занавеской – двуспальная железная кровать, покрытая пикейным голубым покрывалом, а над ней знаменитые крестьянские полати: широкие, гладко струганные доски, хорошо подогнанные одна к одной, четвертую часть избы они занимают.
Стар да мал на русской печке спит. Стар косточки греет, чтобы не ныли, а мал, как в гнезде, допаривается, сил набирается, чтобы к году на своих ногах по земле ходить.
За кроватью, в углу – умывальник медный, качалка висит. Батюшки, да ведь ему уже за сотню перевалило.
Прикоснулась к прилавку с дверцами, что стоит у стенки около печки, открыла – а там гранёные стаканы, алюминиевые, деревянные ложки, вилки тридцатых годов, горка тарелок и блюдца с чашками и кружками. И здесь всё – знакомое с детства. Да, привык крестьянин, – вернее, веками приучали его, – малым довольствоваться: есть крыша над головой, картошка и хлеб – и слава богу, а всё, что в избе есть – от отцов к детям передаётся.
Примет нового времени почти нет – разве что мотоцикл, который дети, что в городе живут, вскладчину купили. Не ахти какое, но всё-таки, по деревенским меркам – богатство. «Говорят, что от богатеев мой род пошёл, – задумалась Антонина. – Сколько нас в революцию, гражданскую, в первые годы соввласти ни зорили, всё равно мы богаче всех в деревне жили. Крепкие люди – они живучие, никогда никому не жалуются. Предки мои голодные сидели, а хлеба не просили. Народ ещё спит, а мы уже скотину управили, с косой и литовкой траву косим, или с топором лес на дрова валим. Кто рано встаёт, тому бог даёт. Бражничать не любили, только к праздникам своё пиво гнали, солодовое, настоенное на хмелю, чёрное, запашистое. Детвора сусло любила с хлебом, оно сладкое, как патока. На зиму запасы делали: капусты солили две-три кадушки по пять-шесть вёдер, по кадке клюквы, брусники, морошки мочили, грибов сухих и солёных заготавливали, рыбу солили, коптили…».
Тут мысли тётки Тони оборвались и усталая гостья, прилегши на кровать, уснула.
* * *
Прошло полгода. Тётка Тоня переехала жить к Манефе. Званый обед пришёлся на Пасху.
– Вот слава богу, и до весны дожили. Оно, знамо, весной-то и жизнь становится в радость и опять же сегодня Пасха. Так с праздником Святым Вас, мужики!
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес!
За столом сидело всё мужское население деревни, почти всем уже за шестьдесят – восемьдесят.
– Заходи, Павел, присаживайся, вот тебе стакан, ложка и вилка. Полный налить, аль половину? – спросила Антонина.
– Я не половинкин сын!
Седой Лунь засмеялся:
– А мы уже выпили. Что, братцы, может, штрафную ему ишо нальем? Сказано было придтить к обеду, а он особого приглашенья ждал. Пей, давай!
– Ну, с праздником вас, мужики, и тебя, хозяюшка, тоже.
Павел одним махом опрокинул стакан самогонки, крякнул, вытер медленно усы, взял кусок сала. Все смотрели на него и ждали, когда он закусит, чтобы вместе ещё выпить по одной.
– Слышь, мужики, – сказал Леший, – про нас говорят, что мы, русские, больше всех пьём и не пьянеем. Я намедни в газете прочитал, что за границей больше нашего пьют, а алкашами нас обзывают. Да, мы пьем стаканом, а чо мараться рюмкой. Опять же мы и закусываем хорошо. Умнём кусок сала с луком и хлебом, да ещё одну пропустим – запоём, в пляс пойдем. Только меру знать надо, а то верно ведь сказывают – за хмельными нечистая сила охотится. Помнишь, Манефа, как ты девок из соседнего села в твои именины самогонкой угощала – они на следующий день не в себе были, им на кладбище мертвец привиделся, который кресты на могилах раскачивал.
Павел ухмыльнулся:
– Манефа не виноватая, и нечистая сила тут не при чем! А дело было так.
Утром раненько, по росе, ушли наши мужики косить на Петькин хутор. Договорились, что бабы попозже появятся, вчерашнюю косьбу ворошить, что высохло – сгрести. А я в ночное коней пас. Иду на хутор, дорога через кладбище. Насвистываю, по сторонам глазею. Поднялся на горку – оглянулся. Вижу, бабы с граблями от Манефы по дороге идут – после именин ночевали у неё и теперь с похмелья. Хохочут. Я – к кладбищу. Что бы сотворить такое? Накануне бабка за рекой умерла, могилу ей не докопали, как раз у дороги, рядом крест новый лежит, поставил я его на край ямы, снял пиджак и в белой рубахе в могилу спустился – жду, когда бабы в гору поднимутся. Вот уже шагах в двадцати они. Качнул я крест, раз – другой. Потом ещё, встал из могилы и заревел: «Ох, ох, ох».
Бабы онемели, потом как заорут, кто под гору бегом, кто на месте так и сел, кто ползком попятился. Грабли и сумки с едой побросали. Что там сумки, медвежья болезнь одну одолела. Крестятся, молитвы читают.
Я крест на место положил, отряхнулся. Пришёл на хутор, косить стал. Мужики далеко уже ушли, пока их догнал, те уже на обочине отдыхали. Вот уже и обедать пора, а баб с граблями всё нет. Забеспокоились. Давно пора траву ворошить. Солнце нещадно печёт, к вечеру копнить можно будет. А баб всё нет. Седой Лунь, что за старшего, говорит мужикам:
– Давайте ворошить траву, смотрите, как подсохла. Косьба не уйдёт, а вдруг дождь, и вся работа пропадет.
Поворошили траву палками. Часов в пять приехали с граблями четыре девки и с ними бригадир – на нём лица нет:
– Мужики, бабы-то наши чуть рассудка не лишились. Моя в избу вошла, я думал, она нужник за собой притащила. Глянул – у ней белый сарафан весь в говне. Ты, говорю, откуда, за тобой леший, что ли, гнался, что вся обмаралась? Нет, говорит, не леший, а покойник с кладбища. Я – в хохот, а она – в слёзы, так заголосила – до валидола дело дошло. Вот ведь какая беда!
– Ох, охальники! – взъерепенилась, прерывая рассказ Пашки, Манефа, и чёлочка её, завлекалочка, встала ёжиком. – В моём же доме да про подружек так говорить!
– Да ты сядь! – захохотали мужики.
– Не переживай! – успокаивал Манефу Седой Лунь. – Давай-ка лучше я тебе не в стакан, а в рюмочку налью, ты же у нас деликатная!
– А я ещё и не такие истории про силу нечистую знаю, – вставил словечко Пашка, но его уже не слушали, все наливали по новой, и пошло веселье волной у стола, праздник же!