Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Выпуск пятый

Земля Обетованная

Народы, которым человечество обязано больше всего, жили в небольших государствах – Израиле, Афинах, Флоренции, елизаветинской Англии.

Уильям Индж

Валериу Бабански

ПОНТИЙ ПИЛАТ

(Глава из новой книги «Когда пришел тот, кого мы все ещё ждем»)

Спустя тридцать семь лет, карательная армия Тита, старшего сына нового римского императора Веспасиана, а в недалеком будущем и его преемника, используя все возможные виды стенобитных орудий, изобретённых искусными мастерами седой старины или придуманных современными умельцами, наконец, после пяти месяцев яростной осады, прорвали оборону мятежной крепости, обложенной глубокими рвами, высокими валами и палисадами, окружённой и стеснённой отовсюду, и так как её защитники дойдут до полного истощения сил, и не только из-за столь длительного сопротивления более могущественному, да и более опытному врагу, но и из-за междоусобной, братоубийственной резни и особенно из-за свирепствующих чумы и голода, когорты десятого Сокрушительного, пятого Македонского и других легионов проникнут в неё и сожгут её, и не оставят от неё камня на камне, кроме трёх башен во дворце Ирода и части наружной, западной стены Храма – обширных руин из огромных блоков известкового песчаника, которые сохранятся до наших дней, и по преданию, осенённые в древности благодатью богоявления – «Шехиной Славы», – станут для рассеянных по всему свету иудеев самой великой их святыней, местом их паломничества, мистического очищения от грехов и неистовых молений, а также тяжелых, скорбных, безутешных воспоминаний о трагических событиях многовековой давности.

Иными словами, наступят поистине ужасные дни. Ибо к тому, что всё будет предано огню и разрушению, следует добавить и свидетельство очевидца Иосифа Флавия, а именно то, что в течение осады крепости погибнет около миллиона иудеев, а девяносто семь тысяч, оставшихся чудом в живых, будут уведены в плен. Хотя, если исходить из того, что «гражданин мира» был придворным летописцем, да ещё и весьма угодливым и льстивым, поскольку даже перенял фамильное имя своих августейших покровителей, и под этим именем остался в истории, а не под своим настоящем – Маттунтияху, – если исходить пусть даже только из этого, не говоря уже о том, что и вообще был он фигурой в определённом смысле чрезвычайно одиозной – отступником от веры предков и изменником своего народа, перебежчиком, тогда, скорее всего, цифры, приведённые им в его сочинении «О войне иудейской», слишком завышены, притом, может быть, и умышленно, а потому кажется более близким к истине римский историк Корнелий Тацит, согласно которому осаждённые обоего пола и всех возрастов составят примерно шестьсот тысяч; но, в конце концов, главное здесь не цифры, а исполнение в точности слов Иисуса, сказанных им своим ученикам на Елеонской горе, а также многочисленных ветхозаветных предсказаний, в том числе и пророка Даниила о семидесяти седмицах. К тому же будут и знамения о приближении страшной развязки, происшедшей 29 августа 823 года от основания Рима или 9 аба 3830 года по иудейскому календарю – дня, когда падет Храм, последнее убежище осажденных; знамения эти станут появляться над крепостью в разных местах и будут зловещими, тот же Тацит так опишет одно из них: «На небе бились враждующие рати, багровым пламенем пылали мечи, низвергавшийся из туч огонь кольцом охватывал Храм. Внезапно двери святилища распахнулись настежь, громовой, нечеловеческой силы голос возгласил: «Боги уходят!» – и послышались шаги, удаляющиеся из Храма».

Но пока Иерусалим – на древнееврейском Ierushalajim, то есть «Обитель мира», или, как называли его греки и римляне, Hierosalima – напоминал собой муравейник. Приближалась Пасха – главный праздник, сам Господь установил его навсегда и определил ему время в середине месяца нисан, месяца колосьев, в память о том, как в стародавние времена вывел Он сынов Израилевых из Египта, из «дома рабства» и привёл их в обетованную землю хананеев, хеттеев, аморреев, иевусеев и ферезеев. Тогда, еще до начала Исхода, Господь повелел Моисею и брату его Аарону:

«Скажите всему обществу израильтян: в десятый день сего месяца пусть возьмут себе каждый одного агнца по семействам, по агнцу на семейство.

А если семейство так мало, что не съест агнца, то пусть возьмёт с соседом своим, ближайшим к дому своему, по числу душ; по той мере, сколько каждый съест, расчислитесь на агнца.

Агнец у вас должен быть без порока, мужеского пола, однолетний; возьмите его от овец или от коз.

И пусть он хранится у вас до четырнадцатого дня сего месяца: тогда пусть заколет его всё собрание общества Израильского вечером.

И пусть возьмут от крови его и помажут на обеих косяках и на перекладине дверей в домах, где будут есть его.

Пусть съедят мясо его в сию самую ночь, испечённое на огне; с пресным хлебом и с горькими травами пусть съедят его.

Не ешьте от него недопечённого, или сваренного в воде, но ешьте испечённое на огне, голову с ногами и внутренностями.

Не оставляйте от него до утра; но оставшееся от него до утра сожгите на огне.

Ешьте же его так: пусть будут чресла ваши препоясаны, обувь ваша на ногах ваших и посохи ваши в руках ваших, и ешьте его с поспешностью; это Пасха Господня.

А Я в сию самую ночь пройду по земле Египетской, и поражу всякого первенца в земле Египетской, от человека до скота, и над всеми богами Египетскими произведу суд. Я Господь.

И будет у вас кровь знамением на домах, где вы находитесь, и увижу кровь, и пройду мимо вас, и не будет между вами язвы губительной, когда буду поражать землю Египетскую.

И да будет вам день сей памятен, и празднуйте в оный праздник Господу, во все роды ваши; как установление вечное празднуйте его.

Семь дней ешьте пресный хлеб; с самого первого дня уничтожьте квасное в домах ваших; ибо, кто будет есть квасное с первого до седьмого дня, душа та истреблена будет из среды Израиля...»

Так написано в Ветхом Завете, во второй книге Моисея, и, конечно же, стихи эти шокируют многих. Но мы имеем дело со Святым Писанием, о котором еще Ориген из Александрии говорил, что слова его содержат три смысла – исторический, нравственный и эзотерический, а ирландский философ средневековья Иоан Скот Эриген допускал даже бесконечное множество смыслов – столько, сколько переливов у оперения королевского павлина; или, согласно Каббале, Пятикнижие Старого Завета – Тора – вообще зашифрованные тексты, криптограммы, и толкование их возможно лишь при помощи герменевтических приемов, которые состоят, с одной стороны, в вертикальном чтении (так называемом «buestrophedon», что означает «ходом быка», когда первая строка читается справа налево, вторая – слева направо и т.д.), а с другой стороны, в замене одних букв алфавита другими или в сложении их числовых соответствий; более того, по мнению каббалистов, вся Тора не что иное как зашифрованное тайное имя Бога, имя, состоящее, как и его тетраграмма YHWH, из четырех букв, и которое, если кто откроет его и правильно произнесет его над человеческой фигурой, вылепленной, подобно первому Адаму, из красной глины, фигура оживёт, и это будет «голем» – новое творение, послушно исполняющее любые поручения своего создателя, однако неспособное к речи и не обладающее человеческой душой; но как бы там ни было, из года в год, в установленное время, в месяц колосьев, потомки Авраама приносили жертвы Господу Богу, и семь дней ели опресноки, не держали в доме ни крошки перебродившего теста и не делали никакой работы. И это было как закон незыблемый, как памятный знак на руке и на лбу между глаз у каждого иудея.

Тысячи и тысячи паломников стекались в Иерусалим изо всех уголков Палестины и из других краев; многие, не найдя приюта в чертах города, раскинули свои шатры за пределами крепостных стен, в открытом поле; ночами его окрестности, озаренные лагерными огнями, являли собой захватывающее зрелище как бы отражённого звёздного неба, а в коллективном бессознательном старых людей воскрешали наследственные воспоминания о тех далеких временах, когда, как написано в четвёртой книге Царств, в девятнадцатый год Навуходоносора, царя Вавилонского, пришёл в Иерусалим Навузардан, начальник телохранителей Навуходоносора, и сжёг дом Господень и дом иудейского царя Седекии, и все дома большие, а стены крепости разрушил до основания.

В то же время и это зрелище, и огромное скопление пришлого люда – праздного, шумного, охваченного религиозным экстазом – всё было чем-то обычным, и если пятый римский Прокуратор Иудеи и Самарии Понтий Пилат и перебрался с главными силами своих когорт из Кесарии в Иерусалим, чтобы сподручнее было поддерживать порядок в крепости, то сделал он это не из-за бесчисленных толп паломников, естественных для празднования Пасхи в Святом Городе. Хотя после смерти Ирода Великого Палестина и была расчленена римлянами на так называемые тетрархии, Иерусалим продолжал оставаться сердцем всего края, сердцем пусть и печальным, почерневшим от горя, но всё ещё страстным, ибо здесь была могила того, кто его основал – царя Давида, и что особенно важно, здесь стоял Храм, где хранился ковчег Завета с каменными Скрижалями Откровения, которые были начертаны самим Господом и вручены Моисею на горе Синай в третий месяц после исхода Израилева из Египта. А потому Пилата тревожило совершенно другое, а именно... Но сначала попытаемся воссоздать хотя бы общий и приблизительный портрет этого злосчастного исторического персонажа.

С гладко выбритым прямоугольным массивным лицом, словно высеченным из куска гранита, и в то же время испещренным мягкими, какими-то бабьими морщинами, с выпяченной нижней губой, которую он имел дурную привычку посасывать, с выпирающимся патрицианским кадыком и обширной, можно сказать, даже величественной, лысиной, словно предназначенной для лаврового венка, с неизменно проступающей в уголках губ особой усмешкой, выражавшей и отвращение, и скептицизм, и надменную смертельную скуку, что-то вроде toedum vitae, гегемон, согласно одним источникам, был потомком самнитов, старинного племени, когда-то населявшего центральную часть Апенинского полуострова, а, точнее, происходил из «gens Pontia», чьи истоки теряются в незапамятных временах римской нации, а согласно другим, тем, которые допускали, что фамильное имя Пилат производное от слова pileatus, он был потомком вольноотпущенников, так как pileus или pileum называлась войлочная шапочка вольноотпущенного раба. И это второе предположение кажется более близким к истине, особенно если учесть и слухи о том, что и саму-то должность прокуратора он получил благодаря известности своего отца, который в качестве командующего одним из легионов прославился в войне с кантабрами, а ещё, и, может быть, даже главным образом потому, что женился на красавице Клавдии Прокуле, внучке Августа и падчерице Тиберия, ибо именно подобными обстоятельствами и объясняется, скорее всего, в свете современной аналитической психологии, его из ряда вон выходящая агрессивность – не животная и даже не нарциссическая, функциональная или приспособленческая, а как подсознательная реакция защиты от чувства собственной неполноценности, никчёмности и беспомощности, чувства, всемерно подавляемого и скрываемого им не только от чужого глаза, но и от самого себя, и даже в первую очередь от самого себя; порой дело доходило до явного садизма, проявлявшегося в страстном желании подчинить других своей воле, поставить их в полную зависимость от себя, всецело властвовать над ними и заставить их страдать как физически, так и душевно, и даже в основном душевно, оскорбляя их, унижая их, сбивая их с толку и ставя их во всевозможные крайне неблагоприятные, тяжелейшие положения. Он был садистом даже в его сексуальных отношениях с Клавдией. Обычно, в начале, его мужское достоинство, вследствие какой-то плебейской паники, не подавало никаких признаков жизни, зато потом, словно в результате какого-то мистического освобождения, оно обретало чуть ли не сверхъестественную мощь и превращалось в настоящее орудие эротической пытки, и чем громче стонала и кричала Клавдия, чем сильнее выражала она не столько своё наслаждение, сколько, скорее всего, впечатление от боли и тем самым доходила до бреда и умопомешательства, тем прочнее самоутверждался он, и не только как мужчина, как авторитарная особь, но и вообще как существо высшего порядка. И если, по правде говоря, Клавдия не должна была следовать за ним (хотя вековой закон Оппия, который запрещал римским провинциальным сановникам брать своих жен в места исполнения ими своих должностных обязанностей, в последние годы и потерял силу), но Пилат всё же вызвал её к себе, то сделал он это в основном для того, чтобы постоянно иметь её рядом, под рукой, и, каждый раз, причиняя ей боль и страдания на брачном ложе, упиваться своим полным господством и безграничной властью над ней и тем самым снова и снова возвышаться над своей собственной низменной природой.

Тот же садизм определял и обращение Пилата с иудеями. Это проявилось с самого начала его губернаторства. При замене Иерусалимского гарнизона, он приказал легионерам вступить ночью в город со всеми имперскими воинскими знаками: золотыми щитами с отчеканенным на них изображением императора Тиберия Клавдия Нерона и знамёнами, на чьих древках красовались национальные двуглавые орлы, держащие в когтях таблички, с выведенными на них четырьмя священными буквами – SPOR, – то есть Senatus Populasque Romanus, и так как иудейская вера запрещала под страхом смерти любые изображения, поскольку запрет этот содержался в одной из десяти заповедей, написанных огненным перстом Яхве на каменных скрижалях, которые были вручены Моисею на горе Синай дважды – «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и то, что в воде ниже земли», – вся провинция пришла в чрезвычайное возмущение; тысячи взбунтовавшихся иудеев составили колонну, которая бурлящим потоком устремилась из Иерусалима в Цезарейскую резиденцию Пилата, и, окружив стены дворца, потребовали немедленно прекратить осквернение города, а когда на шестой день этой неслыханной осады прокуратор велел всем собраться на ипподроме и, появившись перед ними во главе целой когорты на белоснежном рысаке, прокричал им убираться, пока живы, ибо не в его характере менять свои решения, скорее они лягут костьми под копытами лошадей, да, скорее, он их растопчет и изрубит мечами, и, в доказательство того, что он не бросает слов на ветер, он отдал приказ солдатам приготовиться к атаке, тогда-то и произошло нечто непредвиденное: люди пали на колени и, в знак того, что Закон предков для них дороже жизни, обнажили свои выи, мол: бей!.. секи!.. И лишь тогда, при виде такого зрелища сановник был вынужден уступить.

Или вот ещё скандальный случай. Когда, также в Иерусалиме, он распорядился вывесить во дворце тетрарха Ирода Антипы двадцать золотых щитов с изображением того же Тиберия, и тогда снова не обошлось без волнения, ропота и гнева распалённой толпы, так что пришлось вмешаться не только его непосредственному начальнику Луцию Вителлию, легату Сирии, в состав которой входила Палестина, но и самому Риму.

А в другой раз, тоскуя по римским термам и фонтанам, и в отсутствие всего этого в Иерусалиме, где не было в достаточном количестве даже питьевой воды и отчасти приходилось рассчитывать на дождевую воду, которая собиралась в специальные подземные резервуары, он задумал построить для этого отсталого города и огромный фонтан, и акведук, при помощи которого можно было бы доставлять много хорошей воды из местности el-Arrub, однако на этапе субсидирования работ не смог убедить иудейских толстосумов добровольно развязать свои кошельки, и тогда, очень кстати вспомнив о консуле Марке Крассе, и о том, как восемьдесят с чем-то лет назад тот решил финансовую проблему при подготовке своего разбойнического бесславного похода против парфян – просто-напросто сделал крюк, вошел в Иерусалим и забрал из Храма все наличные деньги и всё нечеканенное золото, что составило общую сумму в десять тысяч талантов, а к тому же похитил и золотой слиток весом в триста мин или в 750 фунтов, хотя, следует сказать, что подобная его «находчивость» нисколько не способствовала ему в осуществлении его тщеславных мечтаний, которые в своих полётах достигали Бактрии, Индии и даже самого моря, потому что, в конце концов, у Каррхалы, близ Евфрама, он умер ужасной смертью – парфяне заманили его в ловушку, отрубили ему голову, отослали её своему царю, и Ород велел влить в её разинутый, искажённый последним криком рот ковш расплавленного золота, а спустя несколько дней, во время пира в царском дворце, актёры, играющие «Вакханок» Еврипида, в заключительных сценах использовали эту голову как театральный реквизит, представляющий голову Пентея, растерзанного пьяными жрицами Бахуса-Вакха, то есть бога Диониса; итак, вспомнив об этой несчастной личности, падкой на трофеи и триумфы, но только лишь в одной связи с экспроприацией Иерусалимского Храма, не вдаваясь в подробности дальнейшей судьбы Красса – поражения, бесславной смерти и т.д., Пилат обратил всё своё внимание на священный дом Яхве, однако формально не опустился до явного грабежа. Он якобы взял в долг из казны Храма золота и серебра на сумму весьма значительную и которую он, конечно же, не возвратил, да и не собирался возвращать; и жреческая знать вскоре поняла это, или, что не исключено, она знала об этом изначально, и не преминула использовать это для подстрекательства новых выступлений протеста. Но если в первых двух случаях Пилат больше потерял, чем выиграл, то теперь он возместил свой моральный ущерб с лихвой – его легионеры, переодевшись в восточные платья, которые носили местные купцы, и соответственно загримировавшись, проникли в толпы мятежников, и в условленный час принялись за дело: находясь в разных местах, они вдруг схватились за спрятанные под платьем изрядные дубины и так пошли орудовать ими направо и налево по головам и по спинам несчастных искателей справедливости, что только в одной ужасной давке многие и многие были изувечены и убиты.

И когда вечером в крепости Антония, где размещался римский гарнизон, Пилат, переходя от одной группы солдат к другой и слушая хвалебные рассказы о том, кто сколько «псов» уложил на месте с одного удара, в какой-то миг будто бы воскликнул: «Браво, ребята! Именно так – дубиной, считают латиняне своих подданных, дубиной, а не заскорузлым пальцем, как старый хрыч Моисей...», то тем самым не только оценил по достоинству успех давеча проведенной операции, но и показал глубокое знание древнего прошлого иудеев, потому как намекнул на конкретный эпизод из их истории – исчисление сынов Израилевых в пустыне Синайской в первый день второго месяца, во второй год по выходу их из земли Египетской, когда, по повелению Яхве, патриарх Моисей в присутствии своего брата Аарона и глав родов исчислил всё общество сынов Израилевых, годных для войны, по родам их, по семействам их и по числу имен, всех мужчин поголовно, от двадцати лет и выше, кроме тех, кто относился к колену Левитову, которым была поручена скиния откровения и все принадлежности её, и всё, что при ней.

По правде говоря, ему очень нравилось кичиться своей эрудицией и вообще напускать на себя какую-то даже сверхпрокураторскую важность; он считал себя исключительной личностью, с некоторых пор читал только биографии великих людей и особенно вновь и вновь возвращался к «Истории Александра Македонского» в изложении Квинтия Куртиуса, хотя, следует сказать, что, воскрешая в малейших подробностях образ непревзойденного завоевателя и подчёркивая своё стремление к правдоподобию, автор на самом деле всего лишь пересказывал всякого рода легенды, предания, небылицы и чересчур увлекался назидательными размышлениями и экзотическими описаниями, а, с другой стороны, даже сны гегемона были ни чем иным, как дружескими глубокомысленными диалогами со знаменитостями, канувшими в лету, такими как Гомер, Демокрит, Цицерон, Аттикус, Овидий, Тит Ливий и в особенности Эпикур, а также ревностный популяризатор и продолжатель учения последнего Лукреций Кар – весьма и весьма существенные детали, которые, рассмотренные с точки зрения уже упомянутой выше аналитической психологии, лишний раз подтверждают наличие у него комплекса неполноценности, ведь и избирательное чтение, и нарочито философские сны являлись просто-напросто известными способами, помогавшими ему обрести себя настоящего, кто знает когда и как утерянного, ибо, например, почти всегда, когда ему снилось, что он общается с каким-нибудь «бессмертным», он обязательно задавался таким вопросом: «Кто я, что я за человек, если даже самые-самые светлые умы беседуют со мной на равных?», и тут же отвечал: «Человек, обладающий не менее светлым умом!», и, задумываясь над удушливой и враждебной средой, в которой ему приходилось напрасно растрачивать свою жизнь, и над своей должностью, всё же второстепенной и даже третьестепенной, по сути не более, чем кость, которая бросалась старым солдатам или придворным, кость, правда, с довольно жирным куском мяса, но всего лишь кость, он снова и снова чувствовал себя недооценённым, обделённым, отодвинутым на задний план, и в такие минуты ещё сильней выпячивал свою нижнюю губу и тем самым как бы демонстрировал весь свой скептицизм, презрение и высокомерие. Хотя на самом деле был он человеком весьма поверхностным, а эпикурейство его было всего лишь модной маской.

То есть стремление к атараксии, как состоянию наивысшего внутреннего покоя мудрого мужа, познавшего всю полноту истины, убедившегося в материальности мира и в том, что душа преходяща, и тем самым стряхнувшего с себя страх перед смертью, а также стремление к эвдемонизму, как вершины блаженства, являлись для него эпикурейскими положениями, которые он находил привлекательными и которые он всецело принимал или, точнее, был не прочь принять, более того, в основном он разделял даже атеизм Эпикура, который отрицал любое божественное вмешательство в развитие природы, в судьбы мира и человека, но всё же не мог полностью отказаться от богов, а помещал их в так называемые интермундии – пустые и дышащие полным покоем пространства между мирами, где они обитали счастливые и безучастные ко всему, что происходило на Земле, отданной на откуп Его Величеству Случаю, однако, с другой стороны, на протяжении многих и многих лет он почти что совсем не изменился, и как был когда-то грубым, неотёсанным cavaleris-equestris, далеко не блещущим умом, таким же cavaleris-equestris и остался. И не только в каких-то характерных привычках – шаркающая походка или то, как он приближался к своему прокураторскому креслу из черного эбенового дерева, инкрустированного слоновой костью, точно кресло это было норовистым конем и он должен был оседлать его. Философские рассуждения и прочие понятия, относящиеся к мудрости, были для него ещё большей головной болью, чем изысканные манеры, так что, если отдельные идеи греческого мыслителя он просто не мог постичь, как, например, идею о всебытии Космоса, как бесконечно великой пустоты, в которой, подчиняясь закону тяготения, снуют какие-то атомы – бесконечно малые частицы, лишённые каких-либо качеств, а потому неуловимые для глаза, но именно которые и составляют все тела и миры, и признавал, что подобные вещи выше его понимания, то целый ряд эпикурейских правил, опять же, как, например: «Живи незаметно», «Научись подчинять свои чувственные желания разуму» и так далее, или такие мысли, как: «Всегда тяжело начинать жизнь сначала», «Неумеренный гнев порождает безумие», и в особенности «Высшая цель государства состоит в том, чтобы сделать всех своих граждан счастливыми», он просто отбрасывал, не ставя их ни во что, а крылатые слова, как «Под соломенной крышей человек не чувствует себя хуже, чем под золотой», «Груз плоти, вырастая, угнетает дух» и тому подобное, даже выводили его из себя.

Хотя, исходя из некоторых обстоятельств, можно смело предположить, что и первая версия об его происхождении, то есть версия об его самнитских корнях, имеет все основания считаться правдоподобной, и такое предположение представляет его в ещё более невыгодном для него свете, в свете значительно более мрачном и чуждым его эпикурейским стремлениям к абсолютной внутренней гармонии и, как следствие, к моральному совершенству, ибо, поскольку самниты изображали на своих боевых щитах разъярённого быка, то нужно сказать, что гегемон имел много общих черт с этим диким животным – он нередко был таким же яростным, жестоким и беспощадным, причем, порой, на какие-то мгновения с ним как бы происходило какое-то такое преображение, в котором некоторые просвещённые очевидцы усматривали мифического Минотавра, которого Овидий называет semibovemque virum, semivirumque bovem, то есть человек-полубык, бык-получеловек, а Данте в своей «Божественной комедии» помещает в седьмой круг ада, где мучаются вершившие насилие: «en su la punta dela rotta laca / l’infamia di Creti era distesa / che fu concetta nela falsa vaca», что в переводе звучит так: «а на краю, над входом к бездне новой, / раскинувшись, лежал позор критян, / зачатый вдревле мнимою коровой».

Как бы там ни было, но, по имеющимся свидетельствам, на протяжении более тридцати лет существования в провинции должности прокуратора pro legato, иудеи не знали более коварного сановника, а отсюда и несчетное число их отчаянных жалоб на него, которые текли буквально рекой в Антиохию – резиденцию легата Вителлия, в метрополию или на остров Капри, где, начиная с 779 года со дня основания Рима, император Тиберий высиживал, словно наседка, в тайне и одиночестве свои пороки.

Даже Ирод Агрипа I, внук Ирода Великого и последний царь Палестины, который и сам-то был настоящей канальей, в одном из своих писем в Рим к будущему императору Калигуле, а именно в письме, приводимом Филоном Александрийским в сочинении «Legatio ad Caium», изобличал его в «лихоимстве, хищениях, насильственных действиях, злоупотреблениях, оскорбительном обращении, непрерывных казнях без всякого суда, бесконечных и невыносимых жестокостях».

И позже, после того как Пилат прикажет перебить в Самарии группу паломников, вся вина которых будет лишь в том, что они подымутся на гору Гаризим в поисках бог весть каких святынь, сокрытых в одной из тамошних пещер ещё Моисеем, после этого кровавого инцидента легат Вителлий отправит его отчитываться за свои действия в Рим, но так как Тиберий умрёт ещё до того, как гегемон достигнет «capus mundi», по утверждению одних его вернут с дороги, но не назад в Цезарею, а куда-то на юг Палестины, и теперь уже лишь в качестве префекта; по свидетельствам же других его сошлют в Галлию, где, как пишет историк Евсевий, он якобы покончит собой, а по уверениям третьих его убьют в самом Риме по приказу императора Нерона, который сменит на троне пятидесятилетнего увечного, с трясущейся головой и заикающегося Клавдия. Но это позже, а пока...

...А пока Пилат был еще верховным правителем Иудеи и Самарии, наделенным «ius gladi» – правом на жизнь и смерть, и чтобы легче погасить всякую искру мятежа, весьма возможного в дни празднования Пасхи, он сосредоточил в Иерусалиме основные силы подчинённого ему воинского состава и постоянно пребывал в крепости, днём и ночью, принимая бесчисленных лазутчиков, перед которыми были поставлены самые разные задачи: одни были его глазами и ушами и следили за тем, что происходило на площадях и улицах города; другие рыскали и всё вынюхивали во временных лагерях, разбитых вне крепостных стен; затем шли те, которые докладывали ему о том, что творилось в царском дворце, где остановился Ирод Антипа, тетрарх Галилеи и Переи, те, кто шпионил в Храме, в доме первосвященника Анны и т.д. – в общем-то предприняв элементарные меры предосторожности, так как реальную опасность таил в себе не только простой люд, который, мечтая о возрождении Израильского царства во всём его былом величии, с некоторых пор всё чаще и чаще приходил в возмущение и то тут, то там устраивал беспорядки, и это кроме того, что повсюду, как всеразрушительный и смертоносный ветер, неистовствовали террористы партии «зелотов», так называемые «сикарии», поскольку излюбленным их оружием был кривой кинжал, по-латыни sica; не менее опасной была и местная знать. Кажущаяся лояльной и угодливой, подобострастной, на самом деле она ненавидела его лютой ненавистью, плела за его спиной всякие интриги, следила за каждым его шагом, и в последнее время он не мог пренебрегать ею, а тем более идти на открытые столкновения с нею, как он это делал прежде; напротив, теперь у него появилась даже очень веская причина быть особенно осторожным. Сеяна, начальника личной охраны Тиберия, его фаворита и самого преданного ему человека, ибо когда Император вдруг, неожиданно для всех, удалился на остров Капри, в Родос, то именно его он назначил своим наместником в Риме, причём наделив исключительными правами управления всей империей; так вот, как раз этого человека – всемогущего Луция Элия Сеяна, который на протяжении долгих лет оказывал Пилату всяческую поддержку и фактически и сделал его прокуратором, уже не было в живых, слишком много возомнил он о себе, чересчур вошел во вкус власти, настолько, что предпринял попытку государственного переворота, и был казнён. А это несомненно означало, что грозовые тучи сгустились и над его, Пилата, крупной твердокаменной головой, будто нарочно созданной для того, чтобы пробивать ею самые прочные препятствия, воздвигаемые судьбой на его пути. Таким образом, положение его было уже не тем, что прежде, почва под его ногами зашаталась, и ему надо было зорко глядеть во все глаза. И эти новые условия ещё более усиливали его ненависть к иудеям. И он ненавидел их всем своим существом.

Ненавидел из-за их фанатической веры, потому что если для других народов их боги были, главным образом, средством объяснения непонятных явлений окружающего мира и составляли источник утешения и помощи в обстоятельствах, в которых человек оказывался бессильным, то их иудейский Яхве – бог Авраама, бог Исаака и бог Яакова – был краеугольным камнем всего их существования.

Ненавидел потому, что только в Иерусалиме насчитывалось более двух тысяч их священников, которые получали десятины от всех плодов и от первородков всех животных, в том числе от так называемых ими «чистых» животных – быков, овец, коз – в натуре, а от «нечистых» – деньгами.

Ненавидел потому, что каждый иудей, где бы он ни жил, если был мужского пола и имел свыше 20 лет, должен был ежегодно платить подать, равную половине сикля или двум драхмам, и всё это шло как храмовой сбор.

Ненавидел потому, что сам Храм их был на самом деле чудом из чудес; возведенный на горе Мория, он царил не только над Иерусалимом, но, казалось, и над всем миром. Величественный, он походил на покрытую снегом горную вершину и так ярко сверкал на солнце, что невозможно было смотреть на него, ибо сияние его ослепляло. И немудрено. Золото было повсюду, даже шипы на золотых кровлях, сделанные, чтобы голуби не садились на них и не гадили, были отлиты также из чистого золота.

Ненавидел потому, что они, как зеницами своих очей, дорожили своими синагогами, каждая из которых имела свой ковчег, где хранились свитки Торы и которые, хотя и не были храмами в собственном смысле слова, так как в них не приносились никакие жертвы, в то же время не были и просто домами собраний и молений, а и настоящими школами, учебными заведениями для подрастающего поколения.

Ненавидел потому, что, разбросанные по другим краям, они, словно пауки, ловили в сети своей веры всё новых и новых прозелитов, среди которых были даже монархи: Изат, царь ассирийской Адиабены, Азис, царь Эмесы, и другие. Так что Филон Александрийский имел веские основания проявлять свой восторг: «Всех людей покоряет себе иудейство, всех зовет оно к добродетели – варваров, эллинов, жителей континента и островов...».

Ненавидел потому, что обрезали крайнюю плоть свою. Забота об обрезании казалась превыше даже заботы о соблюдении заветов Закона. Тот же Филон Александрийский объяснял смысл обрезания тем, что так предупреждаются некоторые болезни, достигается чистота тела, приличествовавшая святому народу, и что ещё важнее, обеспечивается наилучшее приготовление к обильному чадорождению, размножению из рода в род, как песок морской. Но была во всём том и какая-то мистическая тайна, о которой никогда и ничего не было известно даже народу Израильскому и которая касалась лишь странного завета, заключённого Яхве с Авраамом, всемогущим Господом Богом и девяностодевятилетним патриархом, после чего, невзирая на глубокую старость последнего, Сарра, жена его, также преклонного возраста, девяностолетняя, зачала от него и через год родила ему сына Исаака. Во времена великих фараонов было и египетское обрезание, его следы найдены и на мумиях, но египетский обряд не имел почти ничего общего с иудейским. У египтян это действие происходило не на восьмой день от рождения всякого младенца мужского пола, а лишь на 17-м году жизни, перед вступлением в брак и имело исключительно земное содержание, тогда как у иудеев скольжение ножа по крайней плоти означало не только, с одной стороны, Хаанан, «землю обетованную», как вечный дар, и размножение как «песок морской» – Аврааму и его потомству, а с другой стороны – ничем не примечательную крайнюю плоть – дар Господу Богу, потому что сам обряд обрезания был чем-то большим, чем действие: кольцо крайней плоти продольно разрезалось или, точнее, перерубалось, раздваивалось, распаивалось на два более тонких кольца, и из них одно – «край обрезания» – носился человеком до могилы, как «память» и «залог верности», а другое – отбрасывалось куда-то в сторону, причем жестом, полным какого-то неизъяснимого страха и кому-то невидимому, но под которым подразумевался Бог, о чём свидетельствовала и IV-я глава «Исхода», где рассказывается, что, когда дорогою на ночлег Господь встретил Моисея и хотел умертвить его, Сефора, первая жена патриарха, не растерялась, а, взявши каменный нож, обрезала крайнюю плоть сына своего и, бросивши её к ногам мужа своего, сказала: «Ты жених крови у меня». И отошёл Господь от него. Вот как это было, а какой оккультный интерес представляло для Яхве кольцо крайней плоти, не знал, может быть, ни Авраам, ни Моисей, и тем более простые иудеи, если только для них и не было никакой надобности знать, что было для Пилата ещё одной причиной ненавидеть их. И он их ненавидел. Ненавидел за это и ненавидел из-за их календаря, в коем летоисчисление производилось от сотворения мира, а дни начинались не утром, когда восходит солнце, а вечером, когда появляется луна и зажигаются звезды.

Ненавидел из-за их Шабата – дня субботнего, будто бы благословлённого и освящённого самим Господом Богом, чтобы вечно помнить его и соблюдать его в честь «сотворения мира», дня, который должен быть заполнен молитвами, чтением специального раздела Торы и пением псалмов в синагоге и дома, и который означал несказанно больше, чем обычный день отдыха, так как включал в себя не только понятие праздника, времени, когда была запрещена любая работа, даже приготовление пищи, но и понятие пространства, ибо также запрещалось удаляться от города или любого другого поселения более чем на 2000 локтей, для чего посредством тщательного измерения устанавливался так называемый иббур – прямоугольник, описывающий город или другое поселение, стороны которого соответствовали четырем сторонам горизонта – мировому квадрату, – и на которых строились субботние черты – техумы, представляющие собой опять же прямоугольники и у которых одна сторона равнялась соответствующей стороне иббура, а другая – 2000 локтям; более того, имелись и иные пространственные ограничения, а к ним относился ещё целый ряд запретов, например, запрещалось переносить любой предмет не только из одной области в другую, но даже в пределах некоторых областей; другими словами, вписанный во время и пространство Шабат представлял собой совершенно особый, идеальный мир, мир, в котором даже предметы были разделены на самые необходимые, как пища и одежда, без которых нельзя было обойтись и которые заготовлялись для этого дня ещё накануне, и на всё остальное, без чего можно было и обойтись в этот день, а, значит, лежало вне его; такие предметы составляли выделенное, но были ещё и другие, которых до наступления субботы вообще не было, как то же яйцо, снесённое курицей именно в сей день; такие предметы так же лежали вне субботнего мира и составляли родившееся после.

Ненавидел из-за их тщеславной уверенности в том, что их язык имел хождение ещё до смешения языков в дни Вавилонского Столпотворения, ибо, также как земля заселена одним родом человеческим, как существует один мир и есть один Бог – Яхве, был и один изначальный язык, «святой язык», внушённый Богом первому человеку, и этим языком, стоявшим у самых истоков, был именно их древнееврейский язык, так что, когда Адам постиг не только внешнюю, но и внутреннюю природу всех вещей и живых существ, созданных Богом, и дал названия и имена всем, согласно природе их, то сделал он это, соединяя и разъединяя, и перемещая одну за другой буквы именно древнееврейского алфавита, а по утверждениям некоторых иудейских книжников выходило, что, сочетая тем или иным образом, то есть в том или ином порядке, 22 буквы этого алфавита, Яхве и сотворил весь мир.

Ненавидел... ненавидел... ненавидел... Ненавидел их, наконец, потому, что знал: в свою очередь и они ненавидели его той же лютой ненавистью, обзывали его «необрезанным псом», «противником Бога», и теперь, в канун пасхальной недели, их национальные высокопоставленные «шакалы» могли в любое время спровоцировать волнения в Иерусалиме, а всю вину свалить на него. Но нет, ничего у них не выйдет! «Nunquam! O misera servum pocus!» – то есть: «О, жалкое стадо рабов!» Он, Понтий Пилат, пятый прокуратор Иудеи и Самарии, наместник самого кесаря в этой азиатской проклятой части света, гегемон, облечённый высшей военной и гражданской властью, он не позволит, чтобы какие-то шелудивые недоноски вдруг, в один миг, разрушили все укрепления, которые он строил с таким трудом годы и годы, и тем самым поставили под удар его планы на будущее, которые... но нет, о планах, проектах, мечтах – ни слова! Уж слишком они дерзки и являются его тайной тайн, даже Клавдия ничего не знает о них, или если и знает, то лишь в общих чертах, весьма и весьма приблизительно, а, скорее всего, и не знает, только догадывается, только предполагает кое-что своим куцым женским умом, и на этом шатком основании всё прохаживается на его счет, всё насмехается над ним, патрицианка, куда уж!.. Начиталась Горация, Пропенция, Овидия и просто бредит их стихами, не говоря уж о «Буколиках» Вергилия – книге, полной цветов и трав, тихих, умиротворённых закатов и других очаровательных видов мифической Аркадии, края бога-свирельника Пана, где среди нереальной, сказочной природы царит, конечно же, любовь, пусть порой и неразделённая, безответная... а одна из эклог, четвертая?.. пятая?.. двадцать пятая?.. даже как бы совсем свела её с ума, поскольку она то и дело трещит ему о грядущем рождении какого-то чудо-младенца, которому предстоит жить жизнью богов и с которым на смену веку железному век золотой, благодатный, наступит, когда козы сами домой понесут молоком отягчённые вымя, и грозные львы уже не будут страшны стадам, когда колосом тучным поля зажелтеют без того, чтобы человек трудился на них в поте лица своего, с невозделанных лоз виноградных повиснут спелые гроздья, дуб засочится мёдом росистым, а баран сам, по желанию, то в пурпур нежно-багряный, то в золотистый шафран руно своё перекрашивать будет, и когда, добавляла она с особым воодушевлением, больше не будет вообще никаких преступлений, а память о прошлых бесследно исчезнет, в том числе никто уж и не вспомнит о кощунственном убийстве Ромулом своего брата Рема, все это будет стерто из памяти людей, и тем самым мир навсегда избавится от постоянного страха. Более того, с некоторых пор она ещё и повторяет чьи-то чужие слова о том, что этот божественный младенец, которого по предсказанию пророчицы Кумской должна родить некая дева, уж и родился давно, и вырос, и возмужал, и это ни кто иной, как сам Иисус Галилеянин, плотник из Назарета, о котором ходят столько противоречивых слухов: одни утверждают, что он пророк и даже обещанный Яхве Мессия; другие же кричат, что, наоборот, он жуткий обманщик, пытающийся низвергнуть или, по крайней мере, перевернуть вверх ногами великие истины подлинных пророков былых времен, и нарушает закон и древние обычаи; одни считают, что он небесный посланник, принёсший Евангелие – Благую Весть о Царстве Божием, тогда как другие возражают им: он глашатай не Evangeliona, не Благой Вести, а Avengilaona – Зловестия и даже Avongilaona – Власти греха; или же одни были в восторге от него: он творит чудеса! Слепым возвращает зрение, калекам – способность ходить, прокажённых очищает от проказы, а из бесноватых изгоняет бесов; кроме того, кого-то будто бы даже и воскресил из мертвых, об этом передают по секрету, из уст в уста, в то время как другие возмущаются: только Всевышний может совершать настоящие чудеса, галилеянин же маг, заклинатель и шарлатан; или вот ещё: по словам одних, он проповедник любви, которая превращает смерть в жизнь, а согласно другим – он мечтатель и сумасшедший.

Все это Пилат знал опять же от своих информаторов, но в их донесениях он не видел для себя какой-то проблемы, ибо знал и другое: дороги Востока буквально кишат пророками, святыми и учителями, целителями и чудотворцами, так что одним больше, одним меньше, ничего не меняет; тем паче, что, хотя Галилеянин и собирал многотысячные толпы черни и одурманивал их своими притчами и другими россказнями, всё же был он человеком мирным и кротким и нисколько не опасным для империи, человеком, может быть, и действительно праведным, как назвала его однажды Клавдия, или, может быть, и действительно мудрым, поскольку он вмешивался разве что лишь в дела священников и вообще постоянно воевал с ними, и в особенности с фарисеями и книжниками, которых он презирал из-за их лицемерия и был беспощаден к ним... Но это устраивало и его, Пилата, потому что все они представляли собой огромный клубок ядовитых змей и могли навредить ему. Он не очень-то обращал внимание даже на чрезмерный интерес, который Клавдия проявляла к этому странному иудею и к его учению, интерес, который она и не скрывала от него, а, наоборот, даже всячески как бы подчёркивала его, хотя и без этого было видно, что тут нечто большее, чем обыкновенное любопытство; всякий раз, когда она что-либо говорила ему о Галилеянине, все в ней – и блеск глаз, и какой-то трепет в голосе, и многое другое указывало на то, что она не играет, не притворяется, а на самом деле увлечена им.

А когда, однажды вечером, он сказал ей, что первосвященники Храма, фарисеи и книжники, и дряхлые пердуны из Синедриона следят за каждым шагом Галилеянина и уже решили убить его, она даже вскрикнула, и тут же спросила его, как о чём-то само собой разумеющемся: «Но ведь ты защитишь его, не так ли?» И поскольку он ответил ей фактически вопросом на вопрос: «А смогу ли я сделать это?», и был искренен, и не только, или, точнее, не столько потому, что, собственно говоря, ему было всё равно, что случится с каким-то иудеем, притом ещё и откуда-то из Галилеи, которая и не находилась под его юрисдикцией, а относилась к ведомству Ирода Антипы, а потому, что действительно был уверен: дни галилеянина сочтены, и он никак не может защитить его, не ко времени, чтобы браться за грудки с иерусалимскими интриганами в таком деле, которое относится сугубо к judaica superstitio – области, в которую он вообще не имеет никакого права вмешиваться, так вот, тогда, услышав его ответ, Клавдия даже не то что вздрогнула, а содрогнулась, в любом случае так ему показалось, но он как бы проигнорировал и это, лишь подумал: «Ещё одна мечтательница. Ещё одна взбалмошная, как и множество римских матрон её ранга, которые давно уж не играют в куклы, но от скуки придумали себе новую игру – игру в восточные верования и обряды, и просто помешались на мистериях Митры, Озириса или так называемой Великой Матери.

Но сейчас он был в ярости и от её очередной выходки. За ужином она опять заговорила о своем ha Notzri, о своем Назарянине, и на сей раз не то что спросила его, а как бы даже приказала: «Ты защитишь его!.. Ты обязательно защитишь его. И только так, наконец, сделаешь себе имя, выйдешь из безвестности и войдёшь в историю. Благодаря личной заслуге, а не чьему-то покровительству...» – совершенно необдуманные слова, которыми она лучше бы подавилась, но мысль об этом, то есть о том, что лучше бы она ими подавилась, была в тот миг его единственной мыслью. Ещё в полдень у него стала ужасно болеть голова, и он знал, что если выйдет из себя, если потеряет хладнокровие, ему станет ещё хуже. Так что сразу же после этой мысли он притворился, что будто бы и не слышал, что она сказала или, точнее, каким-то сверхусилием воли тут же выбросил все её глупые слова из своей головы. Однако, надо отметить и следующее: ему лишь показалось, что он их выбросил. Он ещё вспомнит о них. И в особенности через шесть дней, в пятницу 14-го нисана, ранним пасмурным и душным утром, когда Иисус, стоя перед ним, так ответит ему на вопрос, почему его народ и первосвященники привели его к нему, Пилату: «Они ненавидят меня, ибо я говорю истину о них и о плохих делах их», и он услышит себя словно бы со стороны: «Истину?.. А что есть истина?..», и поймёт, что, спрашивая, что такое истина именно того, кто, насколько он знает, сам выдаёт себя за Истину с большой буквы, он пробормочет: «Это уж слишком!».., именно тогда он и вспомнит о сказанном ему Клавдией во время ужина, и сначала подумает, что по существу всё, чего он добился в своей жизни, не более чем пыль на ветру, даже его прокураторская должность, ибо великое ли дело выдавать себя за Юпитера Капитолийского в какой-то жалкой провинции на самой окраине империи, и притом ещё и иметь дело с народом окаянным и фанатичным, вздорным и завистливым, но с чрезмерными притязаниями, считающего себя избранным и даже святым?..

Да, первая его мысль будет об этом. Вторая же вот о чем: «А, может быть, она и права?.. И имя его если и переживёт его и останется в анналах истории на годы и годы или даже на века, то лишь потому, что он беспристрастно вёл этот идиотский судебный процесс, но был вынужден чрезвычайными обстоятельствами вынести обвинительный приговор стоящему перед ним более чем странному иудею, который держится превыше всех других людей – hiper ton anthropon?..» После слова «процесс» он чуть было не подумал: «во время которого он защитил...», то есть как раз о том, о чём и просила его Клавдия, но не подумает так, а подумает, как и подумал: «но был вынужден...» и т.д. И пойдёт он на эту замену как бы назло своей благоверной. Или потому, что тогда же он вот ещё о чём подумает: «А, может быть, ничего и не случится?.. Может быть, его патрицианка и ошибается насчет сверхъестественных качеств этого царя им же придуманного фантастического царства?..» После чего: «Если бы знать наверняка! Но человек почти никогда ничего не знает наверняка заранее... Даже в тех редчайших случаях, когда ему намекается на что-то конкретное, в том числе посредством неких знамений, как Юлию Цезарю, перед его убийством, в курии, у ног статуи Помпея: таинственные сны, приснившиеся ему и его жене Кальпурнии; предупреждение авгура остерегаться опасности, которая ожидает его не позже мартовских ид; птица королёк с лавровой ветвью в клюве, преследуемая стаей других птиц и, в конце концов, растерзанная ими в той же курии Помпея...» И от этой мысли он опечалится. Хотя из Евангелия от Иоанна мы и знаем, что сразу же после своего дурацкого вопроса: «А что есть истина?» он выйдет к иудеям и скажет им: «Я никакой вины не нахожу в нём». Но всё это произойдет спустя шесть дней, утром 14-го нисана.

Нынче же, вспомнив оскорбительные слова Клавдии, его как опалило огнем, и он уже не мог сдержать себя: «Глупая, изнеженная женщина! Поставить его в зависимость от какого-то бродячего фантазёра!.. Его, Понтия Пилата, homo-nous – нового человека, который сделал свою карьеру совсем не так, как она надменно заявляла ему и в другие разы, намекая на чьё-то покровительство или чуть ли и не на её собственное старание, и даже не благодаря его «семье», ибо какой бы достопочтенной ни была его «семья», она всё же не входила в число тех тридцати-сорока старинных gentes, что составляли закрытую касту и на протяжении нескольких веков правили всем во имя своих корыстных интересов и извращённых страстей; да и сам он никогда не пытался убедить других в том, что ему помогают боги, как это делал, кажется, один из Сципионов, тот, кого прозвали Африканским, распространявший слух, будто бы он сын таинственного змея, которого, якобы, многие видели в спальне его матери; он поднялся среди надменной, заносчивой и сварливой знати, которая беспечно прожигала свою жизнь и тратила свою энергию в распутстве и всяких интригах, в погоне за деньгами и почестями.., да, да, он возвысился среди этой «золотой пены» общества только и только благодаря личным заслугам, как и Цицерон, прибывший в Рим откуда-то из Арпиума, где его отец был обыкновенным ткачом... И неважно, что в последнее время некоторые произносят homo nous с кривой усмешкой, словно речь идет о каком-то глумливом прозвище; важно другое – суть этого словосочетания, а, исходя из его сути, он на самом деле новый человек по сравнению со всеми малокровными отпрысками родовитых патрицианских семей, давным-давно пришедших в упадок, но всё ещё держащихся на плаву – всяких там Корнелиев, Фабиев, Фулвиев и Теренциев, потому что он человек решительных действий, а не летаргического сна, для него понятие судьбы, которая, якобы, правит миром, ничего не значит, так, пух одуванчика, или, по крайней мере, если судьба и предполагает, то решает всё же только сам человек, кажется, ещё кто-то из древних сказал: «Faber est suac qusque fortunale» – каждый сам творец своего счастья... И пусть эта слишком много о себе воображающая особа говорит, что ему просто не дано стать известной фигурой на ager publicus – на общественном поприще, ну, не дано и всё тут, хоть разорвись он на части... да, да, пусть она говорит всё, что взбредёт ей в её куриную голову, наступит час, его час! и он докажет ей, что он вовсе не то, что видят её слепые глаза, а прежде всего то, что сокрыто в его сокровенных мыслях...»

Так разговаривал сам с собой Пилат из Понтия, верховный сановник Иудеи и Самарии, в ночь 9 нисана 716 года от основания Рима, в часы второй стражи. Он приказал вынести свое складное кресло на террасу, и там сидел, уставший и ожесточенный.

Спустя почти две тысячи лет, Михаил Булгаков напишет в своём романе «Мастер и Маргарита»: «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.

Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и всё теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета...»

Так напишет спустя почти две тысячи лет этот большой, очень большой художник слова. Но хотя его шедевр, впервые опубликованный в журнале «Москва» лишь посмертно и в варианте, изрядно искромсанном цензурой, несомненно одно из самых удивительных произведений мировой литературы, всё же следует сделать и небольшое уточнение. И речь не о том, что автор помещает иерусалимскую резиденцию Пилата во дворец Ирода Великого, а не в крепость Антония, которая находилась на горе Мория, на том же плато, где был расположен и Храм, и которая ещё до её реконструкции Идумянином была ни чем иным, как незначительной хасмонейской цитаделью и называлась Барис, а после её реконструкции и после изменения её имени в честь триумвира Маркуса Атония, господствовала даже над Домом Господним; в этом отношении нет никакой достоверности, существует несколько гипотез, и если Булгаков выбрал именно гипотезу с дворцом Ирода и отверг традицию, это его дело, он воспользовался своим неоспоримым правом. Речь идет о другом, и вот о чём: запах розового масла стал преследовать прокуратора не с рассвета четырнадцатого нисана, а несколько раньше и даже много раньше, а, точнее будет сказать, ещё в ту занимающую нас ночь девятого нисана, и всё связано с его давешним жутким сном, из-за которого он фактически и проснулся и поспешил выйти на террасу...

Перевод с румынского Валериу Бабански.

Редактирование Мирославы Метляевой-Лукьянчиковой