Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск четвёртый
Сибирь - Казахстан
Идея нации есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности.
Владимир Сергеевич Соловьев
Мэри Кушникова
ПЕСНИ ПЕСКОВ
НИСПРОВЕРЖЕНИЕ ЗАПРЕТОВ
Серьги. – Над Исфаханом вился тонкий и стойкий аромат цветущего миндаля. Как всегда в эту пору, сумерки опустились внезапно. Только что солнце жарко золотило воду в арыках, зажигало блестки на расшитых перламутром и жемчугом тюбетейках, алело на сине-зеленой мозаике минарета, и вдруг – как черту провели. Пали сумерки. Повеяло прохладой, даже холодком. Запели маленькие водяные лягушки в траве около арыков. У воды собралась с тамбором молодежь, - девчушки, которым нечего еще было прятать под чадрой, и юноши с ломкими голосами. На корточках у дувалов сидели старики и беседовали неторопливо о городских происшествиях.
За мостом в чайхане зажгли масляную плошку. На квадратной кровати, поставленной над арыком, молча и чинно пили зеленый чай мужчины. Один играл на домбре. Быстро темнело.
* * *
У самых ворот дворцового сада Омара поджидала девушка. Она приподняла краешек чадры – сверкнул лучистый зеленовато-янтарный зрачок – прищурила длинные, подкрашенные басмой ресницы.
- Она велела, чтобы ты пришел, - сказала девушка.
- Скажи, что я не выполнил обещания, - ответил Омар.
- Она велела быть тебе непременно, - повторила посланница.
И он пошел. Высокий, сухощавый, в парадном лиловом чапане, который развевался от быстрой ходьбы, он шел к ней. Не хотел, а шел. Ненавидел, но шел. Боготворил и шел.
А она встретила его, - как всегда, - спокойно, достойно, чуть насмешливо. Она была знатной женщиной и всегда это помнила, и знала, что допуская – нет, не допуская, а зазывая к себе его, всего лишь придворного астролога, совершает вдвойне недозволенное, против женской стыдливости и против своего величия. И именно такое кощунство ей нравилось и еще больше ее распаляло.
- Ты принес серьги, Хайям? – спросила она.
- Я ничего тебе не принес. Разве ты продажная женщина, что, идя к тебе, мужчина должен запастись подарком?
- Нет, но мне нужны серьги, которые ты не купишь, а украдешь. Слышишь, - украдешь, а не купишь! Ты знаешь какие. С бирюзой и сканью. Ты пойдешь к своей Зульфие и проведешь с нею ночь и унесешь ее серьги, а я стану надевать их всякий раз, как буду тебя ждать.
- Зачем тебе, о, госпожа моя, краденные драгоценности? Хошечь, я принесу тебе ларец из сандала с зеркальцем из серебра, вделанным в крышку. Я купил его у заезжего грека, и, покупая, думал о тебе.
Она рассмеялась. Блестящий, круто завитой локон вздрогнул над маленьким розовым ухом.
- Ах, как же ты непонятлив, мудрый мой господин Хайям, - сказала она, - когда ты идешь к Зульфие, ты кладешь у ее порога кубок или браслеты, и все это ты покупаешь за деньги. Неужели ты хочешь и мне, как Зульфие, положить у порога ларец?
- Ты хочешь, чтобы я преступил черту для тебя? – спросил Омар гневно и радостно, страшась своего бессилия и радуясь, что от него она требует невозможного.
- Я хочу испытать, хватит ли мудрости у мудрого отступить от мудрости ради любви. Ведь ты же не веришь в букву Корана, мой Хайям? Ведь мы-то с тобой знаем, что ты слишком умен, чтобы вторить реву оскопленных ослов!
Он ушел разгневанный, счастливый, растерянный, бессильный. Она была правительницей из дома Селджуков и ей не нужны были серьги с бирюзой и сканью. Ей, чужестранке, не терпящей узды, бесовски умной, ни во что не верящей, ничем не дорожащей, ей нужно было, чтобы он украл. Преступил заповедь и украл. Потому что ни она, ни он не верили в прописанные Кораном заповеди, и давно самым сладостным образом совместно нарушали одну из краеугольнейших. А теперь она ему мстила. За стишки, которые он сочинил из ревности:
Глаза Туркан-Хатун, красивейшие в мире,
Добыче стали чьей? Гулямов и юнцов!
Она была великой правительницей, но и не лишенной тщеславия женщиной. Она любила присутствовать на пирах и самую чуточку заигрывала со своими гулямами. Политики ради. А теперь ей понадобились серьги. Украсть серьги у городской девки, которую каждый мог нанять на ночь за две таньги! При всем бесовском уме, дальше этого ее фантазия не шла. Что ж, если ей нужно до конца преступить то, о чем орут со всех минаретов и бубнят во всех медресе, тогда извольте!..
Он пошел к Зульфие и провел с нею ночь, и наутро попросил у нее на память серьги, которые сам же подарил, а взамен отдал ей маленький дорожный прибор: складные вилку и ложечку из чистого золота, скупо украшенные куфической надписью с пожеланием всевозможных благ тому, кто этим прибором воспользуется.
И пошел, - чего не делал уже давно, - на утренний намаз в одну из мечетей, где его не знали. За небольшую плату взял у старца-привратника чуть поблекший смирнский коврик и опустился на мягкую упругую ткань.
В мечети в столь ранний час почти никого не было, так что, простояв положенное время на молельном коврике и свершив положенное число поклонов, он неторопливо скатал коврик и направился к воротам, но не вышел, а подождал, пока привратник проковылял с кумганом в руке к водоему. Тогда только Хайям, держа под мышкой скатанный коврик, быстро прошмыгнул через ворота.
Вечером он пришел к госпоже своей Туркан и молча подал ей серьги, и они вновь, в который раз преступили многократно нарушенную ими заповедь, но он ничего не сказал ей о молельном коврике, потому что ничего не собирался ей доказывать, а с самим собою вел спор беспрестанный и тяжкий, и на этот раз в споре победил сам себя, потому что, как он и думал, небеса не обрушились, нет! И он с наслаждением выспался на украденном коврике, а впоследствии еще много лет пользовался им, пока тот не истерся, так что Хайям стал подумывать, не стащить ли ему еще один в той же мечети.
В те дни, возвратившись однажды от прекрасной Туркан, он написал такое четверостишье:
Вплетен мой пыл вот в эти завитки,
Вот эти губы – розы лепестки,
В вине румянец щек. А эти серьги?
Укоры совести моей: они легки!
А через несколько лет после случая с ковриком, вспоминая свой нечестивый поход в мечеть и глядя на порядком потускневший и потершийся коврик, Хайям, усмехнувшись, написал такие слова:
Вхожу в мечеть в час поздний и глухой,
Не в жажде чуда я, и не с мольбой.
Когда-то коврик я стянул отсюда…
А он истерся… Надо бы другой.