Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Глава шестая

ПОДСПУДНЫЙ БЕС СОЧИНИТЕЛЯ ДОСТОЕВСКОГО

Отблески «кузнецкого венца» в дневнике Анны Сниткиной 1867г.

 

Страница 8 из 9

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

«Мне ещё никогда не случалось так тосковать…»

Итак, – Анна Григорьевна в большой печали. Очередной рулеточный экскурс мужа опять разочаровывает её. А что же Достоевский? Кается? Клянется в любви и верности, дабы замолить очередное прегрешение? Ничего подобного. Ф.М. мечтает о новой поездке в казино. Он во власти прежних грёз. 7 октября: «Старухи наши встретили Федю радостно. Я спросила, чтобы они сделали опять чаю и кофе, и пока они это приготовили, я сидела и разговаривала с Федей, всё утешала его, но самой было так тяжело, так сильно тяжело, как никогда. Право, мне ещё никогда не случалось так тосковать, даже в Бадене при наших огромных проигрышах я вовсе не так сильно тосковала, как тут; раз у меня слёзы были на глазах, Федя начал меня просить не плакать, и я постаралась, конечно, успокоиться. Старуха принесла чаю и кофе, который оказался нехорош. За кофеем мы с Федей всё говорили, и он мне рассказывал о своей поездке и уверял, что он поедет непременно ещё раз…».[213]

Острый непокой души, лихорадка азарта, мираж выигрыша щекочут нервы и это состояние скорее удовлетворяет, чем смущает Достоевского (всю жизнь привык ходить по кромочке). Чтобы выбраться из рулеточного городка, пришлось закладывать пальто – что ж, бывшему каторжнику к лишениям не привыкать. Но любопытно другое: почему после таких унижений его тянет вновь всё повторить? Не приемлет благополучия «по-Сниткински» или жаждет щемительного непокоя, – под стать тому, что пронизывает его романы? Как бы то ни было, – мучает его вечный садомазохистский комплекс, и он ищет, и, видимо, находит горькое удовлетворение в том, что терзает себя и жену.

Она же измеряет проигрыш количеством платьев, которые могла бы купить в случае, если бы деньги остались целы и муж догадался бы сделать ей подарок. 7 октября: «Господи, как мне жизнь была скучна сегодня, как мне всё это надоело. Я не знаю: ведь я, кажется, предчувствовала, что Федя ничего не выиграет, что эти 150 франков пропадут, даже ведь они бы для нас особенно не помогли, довольно было бы только на 2 недели, а там всё равно пришлось бы просить у мамы, но я почему-то надеялась, что Федя выиграет те 150 франков, это было бы 200 рублей и, следовательно, хоть на несколько времени, а мы были бы спокойны. С горечью шла я домой, но пришла и нашла, что Федя лежал на постели, думая заснуть, потому что всю эту ночь он не спал (собака спать не давала) и ужасно как мучился мыслью, что всё проиграно, и что теперь следует делать. У нас всего-навсего 17 франков, больше ничего нет, придётся опять вещи закладывать, опять эта подлая необходимость. Пошли обедать, день ужасно грустный, ничего не могу делать, всё меня давит мысль, зачем он мне не прислал 300 франков. Ну уж пусть бы эта 1000 пропала, что за важность, я на них и не рассчитывала, но вот эти-то, эти-то 300, как бы я была теперь счастлива, могла бы что-нибудь себе приобрести из одежды, а то у меня ничего нет, так много нужно, а нет денег, чтобы купить…».[214]

«Печальные мысли приходили на ум…»

Остаётся лишь посочувствовать Анне Григорьевне – поведение Ф.М. никак не казалось заботливым и галантным. Позволить закладывать свои платья, конечно, могла не каждая, равно как и делить ложе с супругом, подверженным постоянным нервным припадкам, – А.Г., например, боялась, как бы Федор Михайлович её во сне не ударил и не спихнул бы с кровати.

Сниткина до встречи с Достоевским ещё не имела «женского» опыта и потому с некоторыми неудобствами мирилась – очевидно, принимая их, по неведению, как неизбежное и должное. У Исаевой же была степень сравнения – откровенного пренебрежения, а тем более грубости, она, как женщина, могла Ф.М. и не простить. Не отсюда ли – отсутствие детей в браке Достоевского с М.Д.?

Впрочем, причиной могла быть и её болезнь, равно и резкое охлаждение к ней мужа после переезда Н.Б Вергунова в Семипалатинск вслед за только что повенчанной четой.

Так или иначе, положение Исаевой и Сниткиной сходно тем, что едва ли выглядит прельстительно. Анна Григорьевна, – другое поколение! – старается приспособиться – даже заводит себе отдельную постель. 8 октября: «Ночью в 10 минут 3-го я почему-то проснулась и вдруг услышала, что с Федей сделался припадок. Мне показалось, что он был мал, но Федя говорил мне после, что он себя очень дурно чувствовал и, следовательно, припадок был из сильных. Через 10 минут Федя уже пришёл в себя и говорил со мной, но очень долго не мог припомнить, что это такое за Саксон Ле Бен и где он там был. Это его очень мучило, что припомнить он того не может, наконец, кажется, через полчаса, кое-как насилу припомнил. Потом мы заснули, он предложил, не хочу ли я заснуть у него на постели, я легла, но он спит ужасно как скорчившись, и всё ударял мне коленями в живот. Я очень боялась, что засну, а он во сне толкнёт меня, и я могу слететь с постели. Я только что капельку заснула, как действительно он меня довольно сильно толкнул, тогда я перешла на свою постель… Господи! Какой опять сегодня день был грустный, я только о том и молила бога, чтобы как-нибудь день поскорее прошёл, такой он был мрачный и скучный, и всё одни только мрачные мысли приходили на ум…».[215]

«Всё меня волнует, всё меня мучит…»

Однако Анна Григорьевна – беременна. Всякие волнения ей противопоказаны. Между тем, рулеточные неудачи Достоевского и связанные с ними тревоги угрожают жизни ребёнка, который вот-вот должен родиться. Казалось бы, – самое время угомониться. Но Ф.М. решительно настроен продолжать игру в казино при первом же подвернувшемся случае. А у Сниткиной нет средств даже на повивальную бабку (проиграл же!). Стало быть, проигрыш Достоевским даже «неприкосновенного запаса» опасен и для здоровья роженицы тоже. И если он способствовал гибели Исаевой неоказанием своевременной помощи, то вряд ли остановится в предвидении смерти новорождённого. Черта пройдена – чура нет.

И, конечно же, всё происходит по обычному сценарию, в поисках «кто виноват». Своим проигрышем лишив Сниткину последних средств, а, значит, и возможности прибегнуть к советам повивальной бабки, муж обвиняет в легкомыслии именно А.Г. 8 октября: «Я, несмотря на дождь, отправилась на почту и получила там письмо от мамы. На этот раз оно было франкованное, мама извинялась, что писала, не франкуя, сказав, что Маша сказала, будто бы эдак скорее доходит. Милая мамочка писала, что она стала очень старая и очень поседела, бедная моя старушка, как мне её стало жалко. Я была очень рада письму, и, придя домой, опять прочитала его… Вообще как вчера так и сегодня я ужасно как раздражена и расстроена, всё меня волнует, всё меня мучит, так что я весь день вчера и сегодня плакала; особенно на меня письмо это подействовало, так что я плакала, кажется, с час. Пришёл Федя, я ему сказала про письмо и сказала, что оно для меня живой упрёк; потому что я должна бы была пожертвовать собой, что я обязана была жить с нею, а я её бросила, и за то мне и счастья не будет. Федю это несколько обидело, хотя я вовсе не хотела его ничем обижать. Потом я прочитала ему письмо, в котором мама говорит, что она так была рада получить его драгоценное письмо. Это его польстило. Вечером он меня бранил, зачем я не иду к бабке (повивальной, – авт.), говорил, что этого он понять не может, что ребёнок через это может умереть, что это вовсе я его не люблю, и ужасно настаивал на том, чтобы я пошла к доктору. Я ему отвечала, что потому только не иду, что у нас нет денег, а что я бы и сама желала успокоиться и утвердиться, что всё идёт благополучно…».[216]

«Она выгоняла чертей из комнаты…»

Мысли о собственной причастности к возможной смерти своего первого ребёнка, очевидно, всколыхнули в Достоевском мучительные воспоминания о кончине его первой жены. И, конечно, в любых «некрасивостях» и несчастиях, по заведённой привычке, Ф.М. ищет, «кто виноват» и не винит только себя. Он почему-то рассказывает Сниткиной о «ненормальностях» М.Д. и особо подчеркивает, что они замечались у Исаевой «последние три года», то есть в 1862, 1863 и 1864гг., когда она, бывало, «выгоняла чертей из комнаты».

Но почему – такая точность? Не оттого ли, что Ф.М. в очередной раз пытается как бы «обелиться» – ведь именно в указанное время он развлекается в Европе, и отказывается брать с собою на целительные итальянские и прочие курорты страдающую туберкулёзом Исаеву. Так что аргумент наготове: можно ли ехать за границу с полупомешанной?

Симптомы психического недуга, впрочем, описаны скороговоркой. Скорее всего, за «ненормальности» Достоевский выдаёт обычную раздражительность чахоточных. Столь необходимое М.Д. лечение основной её болезни, конечно, ослабило бы или вовсе исключило «нервные» осложнения – если, конечно, таковые наблюдались в действительности, и об этом не рассказано во ублаготворение А.Г. – чем же лучше успокоить её, как не повествованием о всяческих несовершенствах усопшей, в которой юная Сниткина ещё чувствует соперницу…

Так или иначе, Ф.М. проводит с Анной Григорьевной «профилактическую» беседу на невесёлые темы в тот самый день, когда Сниткина, как никогда, обеспокоена возможностью неблагоприятного исхода предстоящих родов. 8 октября: «Вечером я несколько спала, потом после чаю, когда я лежала в постели, Федя мне рассказывал про свою прежнюю жизнь, про Марью Дмитриевну, про её смерть. Она умерла в 6 часов утра; он всё сидел у неё, потом вдруг ему сделалось скучно и он пошёл на минутку к Ивановым, пробыл у них не более 5 минут и когда пошёл домой, то к нему прибежали и сказали, что она кончается. Когда он подошёл к дому, дворник сказал, что она уже умерла. Перед смертью она причастилась, спросила, подали ли Федору Михайловичу кушать и доволен ли он был, потом упала на постель и умерла. Потом он рассказывал про её последнее время, когда ей уж года 3 до смерти представлялись разные вещи, виделось то, чего вовсе и не было. Например, представлялся какой-нибудь человек и она уверяла, что такой человек был, между тем, решительно никого не было. Перед его отъездом в Петербург она выгоняла чертей из комнаты, для этого велела отворить окна и двери и стала выгонять чертей. Послали за Александром Павловичем, который уговаривал её улечься в постель. Она послушалась, потому что обыкновенно его чрезвычайно как слушались во всём. Говорил мне, что она ужасно не любила свою сестру Варвару, говорила, что она была в связи с её первым мужем, чего вовсе никогда не было…».[217]

«Федя… вообще говорил разные пустяки…»

Итак, Достоевский считал Исаеву невменяемой, хотя приступы нервозности при чахотке и сумасшествие – отнюдь не одно и то же. Ему важно доказать, что возможности лечить её в Европе не было. Но для чего? Неужели Достоевский так чутко реагирует на то, какое производит впечатление на близких и окружающих?

Именно так. То, что о нём думают другие, чрезвычайно его заботит. Касалось это даже мелочей. Например, он устраивает сцену Сниткиной за то, что она приглашает закладчика домой через полицию – не узнал бы «весь город» о его несостоятельности! Хотя, казалось бы – Ф.М. так нелестно отзывался об иностранцах, что их мнение для него, можно предположить, мало что значило. Но – нет. Даже среди «неметчины» он хочет сохранить репутацию уважаемого человека, а закладывание личных вещей жены у процентщиков, по его представлениям, по-видимому, мало вяжется с образом добропорядочного супруга. 9 октября: «…Привели (меня) к начальнику полиции, порядочной физиономии человеку; он очень вежливо предложил мне стул и начал рыться в книгах, но никак не мог найти (адресов закладчика, – авт.); потом объявил, что если мне угодно, то мне пришлют закладчика, только бы я сказала свой адрес. Я имела глупость сказать, потому что рассудила, что лучше пусть придёт на дом и посмотрит (закладываемые вещи, – авт.), чем ходить по городу с узлом и носить самой мои платья. Обещал прислать сегодня или завтра. Я поспешила домой, чтобы сказать об этом Феде… Но когда сказала Феде, что придёт он (закладчик, – авт.) к нам, Федя вдруг вздумал объявить, что это ужасно, это значит себя афишировать, это значит объявить всему городу, рассказать всем, что теперь это известно полиции и пр., и пр., вообще говорил разные пустяки. Я ему сказала, что если ему так неприятно, то я схожу опять туда и скажу, чтобы не присылали. Федя ещё сильнее рассердился и сказал, что это я говорю от злости. Я говорила очень тихо, но он уверял, что я на него кричу, тогда я действительно раскричалась…».[218]

«До того обиделся, что даже заплакал…»

Достоевскому не хочется «афишировать», как он выразился, своё безденежье. И ему отнюдь не всё равно, что скажут о нём европейцы, хоть он и презирает их. Однако когда проигрывал последнее, о возможной неприятной огласке он вовсе не задумывался…

Но – стоит ли говорить о приличиях, если приходится закладывать гардероб супруги, а потом вырученное за её вещи легко спускается в игорном доме.

В изображении второй жены Достоевский, скорее, представляется человеком бесстержневым, исковерканным каторгой, не готовым отвечать за свои слова и поступки и неадекватно реагирующим на происходящее. И не от осознания ли собственного слабоволия и беспомощности – рыдания на плече у Сниткиной, порой, по поводу ничтожнейших обстоятельств...

Невольно вырвавшееся у сверхделикатной Анны Григорьевны «детское» ругательство вызывает не просто расстройство, но и слёзы. И если даже по поводу подобных пустяков – приступы отчаяния и какая-то особенная, почти женская, гиперчувствительность, свойственная, впрочем, и некоторым героям его романов, – то что же говорить о первом браке, о жизни с Исаевой, которая не только «припечатывала» его каторжником и колодником, но была мастером «вежливых колкостей» – тут недалеко и до обмороков!

Нет, не мог Достоевский ехать с М.Д. в Европу… 9 октября: «Положим, я тут была сильно виновата, что кричала (на мужа, – авт.), но что же мне тут было делать: я так сильно раздражена в этот день, мне так тяжело от всего этого, что мне, право, можно было простить мой гнев. Тут я его обругала дураком и болваном. Он сначала лёг в постель, но потом у него стали сильные боли в сердце, и он встал, потому что боялся лежать. Я сейчас же опомнилась и пришла, начала просить у него прощения. Но он ни за что не хотел простить. Право, это было очень жестоко ко мне, ведь нужно же взять и то во внимание, что я теперь очень нездорова и что, наконец, такие вещи и меня могут теперь расстраивать, как будто мне нетяжело (решиться) закладывать свои вещи, которые так дорого стоили маме и которые так легко могут пропасть. Федя ужасно как обиделся, что я назвала его дураком, до того обиделся, что даже заплакал и плакал несколько времени. Это уж было для меня слишком больно, видеть его слёзы. Но я постаралась с ним примириться…».[219]

А как иначе? Ведь сказано – «у нас всё должно быть хорошо!». В отличие от недальновидной Марии Дмитриевны, А.Г. верит в «звезду» мужа и в его успешную будущность – значит, можно и потерпеть…

«Всё это было ужасно несправедливо…»

Вполне ли осознаёт все трудности брака с Ф.М. Анна Григорьевна? Ведь ей, беременной, такой юной и неопытной, приходилось терпеть мгновенные перемены настроений Ф.М., беспрестанное закладывание её одежды – наконец, его переписку с бывшей любовницей!

Притом, считается, и вполне справедливо, что женская натура гораздо утончённее и деликатнее, «хрупче», чем у мужчин. Но – не в случае с Достоевским! Согласимся, – Ф.М. нередко прибегает к весьма характерной для слабой половины тактике, он то и дело жалуется, что его положение вдесятеро хуже, чем у супруги.

Именно так было, когда Достоевский отказывался увезти Марию Дмитриевну в Европу в 1862-63гг., сообщая в письмах, что едет туда поправить здоровье, тогда как в лечении нуждалась прежде всего она, но муж её считал, очевидно, что находится в большей опасности…

Со Сниткиной такой приём тоже используется нередко. Анна Григорьевна слабеет перед родами и плачет? Что ж, самое время показать, что его слёзы, может, ещё горше! Нарочитое подчеркивание своей беспомощности превращается в игру, в которой Ф.М. постоянно представляет себя страдательной стороной.

Как же ему не посочувствовать: жена допекает упрёками и называет болваном беспричинно – просто «от злости». Она даже спать, оказывается, ложилась лишь для того, чтобы… досадить ему! 9 октября: «Когда он лёг спать, я села писать письмо к маме, опять прося у неё денег… Так он проспал от 6 до 9 часов, когда, наконец, я его разбудила. После чаю я тоже легла заснуть и спала часа 2. Федя всё время ходил по комнате, и когда я, наконец, проснулась, то он начал меня бранить, зачем я его оставила, зачем не говорю, объявил, что я и сплю-то просто от злости. Всё это было ужасно несправедливо: легла спать я вовсе не от злости, а потому, что была нездорова, а говорить с ним боялась, потому что всё ему не нравилось и на всё он сердился… Потом я легла спать… (Во сне) я ужасно как расхохоталась. Тут Федя меня разбудил, спросив меня, что со мной, почему я (так громко) хохочу. Потом я опять заснула и видела во сне маму, будто бы она у меня умерла. Я до такой степени плакала по ней, так мне её было жалко…».[220]

«Федя начал говорить, что мы осрамились…»

Но был ли Достоевский и впрямь «слабее» Сниткиной? Существовало ли в реальности некое перераспределение ролей: в семейном тандеме он – слабая половина, а она – сильная? И если да – то в чём причина такой «метаморфозы»? Не в том ли, что одних каторга – закаляла, а других лишала «внутреннего стержня», заменяя его своеволием и расшатывая и без того зыбкие представления об основных правилах общежития, о добре и зле, справедливости?

Весьма иллюстративно, что Сниткина огласки и «общественного порицания» за закладывание вещей не убоялась, а Достоевский пребывает в панике. В суровых обстоятельствах она выглядит «раскованнее» и решительней.

Хотя, казалось бы, – пристало ли Ф.М. так волноваться? Чем больше «афиширования» (словечко Достоевского), тем сильнее терзания и муки и, соответственно, «острее» наслаждение уничижения, как это следует из его «теории страдания» – если, конечно, он сам выстрадал то, о чём писал в романах. 10 октября: «Я поспешила разбудить Федю, потому что мы ждали закладчика, потом пошла сказать старухам, чтобы они сделали кофе… Федя всё тревожился и представлял, как это нам стыдно, что вот придёт к нам закладчик, что все об этом узнают, о, какой стыд, что мы афишированы и что теперь весь город будет знать, что мы закладываем наши вещи. Вообще говорил мне, что я думаю больше, чтобы его сердить и тревожить, мучить, зачем я пригласила его (закладчика, – авт.) прийти. Наконец, пришёл этот господин, смотрел наши вещи, 2 моих платья и мою черную кружевную мантилью, и сказал, что если угодно, то он даст 50 франков, но больше дать не может; что здесь все ужасно дешево дают и что нам же будет легче меньше заплатить, чтобы получить эти вещи назад. Это все они говорят, не понимая одного, что когда получим деньги, тогда всё равно будет, больше дать или меньше. Но за такую малую сумму мы отдать не могли, а потому сказали, что поищем другого. Он обещал прислать другого, какого-то господина…, но так как нам не хотелось, чтобы наши хозяйки знали, то мы просили не присылать, а просто сказать адрес; он нам и сказал. Когда он ушёл, Федя начал говорить, что мы осрамились, что теперь все знают, что мы закладываем, что нас уважать не станут, так что мне даже сделалось ужасно больно и обидно. Ведь он же сам довёл до того, что пришлось закладывать мои же платья. Зачем было доводить до такой бедности, а тут при этом горе он начинает ещё тревожить меня…».[221]

«Я чуть было не расплакалась…»

Итак, – «мы осрамились». Достоевский винит в «афишировании» Сниткину, пригласившую закладчика домой через полицию, а Анна Григорьевна – его самого: безудержной игорной страстью довёл её до необходимости расстаться с платьями и многострадальной, не единожды сданной в заклад кружевной мантильей. И, конечно, всякий раз, когда вина Ф.М. очевидна, он переходит в контрнаступление: произошёл казус, причём исключительно по неосмотрительности и легкомыслию супруги, допустившей нежелательную огласку!

А.Г. приходится терпеть удивительно несправедливое обхождение мужа. Можно только догадываться, что испытывала в аналогичных ситуациях смертельно надоевшая Ф.М. Мария Дмитриевна. Анна Григорьевна жалуется: «Тут у нас как-то зашёл разговор, и когда он меня начал опять упрекать, зачем я позвала этого закладчика, и говорил, что мне, вероятно, приятно ходить закладывать, что, вероятно, мне не стыдно, то я отвечала, что мне даже потому неприятно, что это мне случилось в первый раз, что прежде мне никогда так не случалось делать, а, следовательно, о неприятности не может быть и речи. Тогда он мне сказал, что нам между собой нечего гордиться состоянием, что и я ничего не имела. Мне это до такой степени обидно слышать, что я чуть было не расплакалась. Это уж было ужасно обидно. Ведь я говорю это не для упрёков его, а он сейчас принял это за упрёки и решил непременно и меня упрекать. Да даже если бы я и была так недобросовестна, что позволила бы себе его упрекать, то неужели же у него нет настолько деликатности и любви ко мне, чтобы мне так не сказать…».[222]

«Из-за моей неосторожности может умереть ребёнок…»

Как уже было сказано, проигрыши Достоевского сопровождаются не только бурными сценами по поводу «афиширования» связей с закладчиками, но и постоянными сомнениями – а обратиться ли беременной Сниткиной к доктору. Причём Достоевский строго наказывает жене, чтобы заплатила гинекологу не более трёх франков и, значит, если судьба будущего ребёнка ему и дорога, то – в строго обозначенных пределах, диктуемых финансовыми обстоятельствами. При этом расходы на врачебные консультации он приравнивает к стоимости вуали (тоже три франка): у Сниткиной «неровности кожи», которых он стесняется, когда показывается с ней на людях, и поэтому хочет спрятать от окружающих её лицо. Возможно, однако, и иное объяснение: Анна Григорьевна выглядит очень молодо, «по-детски», так что – какой конфуз! – её вполне могут принять за дочь, а то и за внучку.

Получив указания мужа, А.Г., однако, распорядилась по-своему, и поступила весьма разумно, твёрдо обозначив «приоритеты»: 1 франк 95 сантимов на «дымку», а для повивальной бабки не пожалела пяти франков. 12 октября: «Сегодня утром я решилась непременно идти к бабке M-me Renard, которая живёт где-то здесь в Женеве, дом здоровья в улице Mole и улице du Nord №6 и 5. Я много раз читала её объявление в гостинице о том, что она принимает к себе на попечение беременных женщин и что даёт советы. Я давно уже собиралась идти и меня ужасно мучила мысль, что, может быть, из-за моей неосторожности может умереть ребёнок, и я буду так несчастлива. Не шла же я потому, что Федя постоянно толковал идти к доктору, а я хотела непременно к бабке, да к тому же у нас и денег не было. Но сегодня я решилась непременно идти…».[223]

«Прислал несколько слов о Паше…»

Возможно, тем не менее, первопричина такого «нерадения» Ф.М. о потомстве – в неудавшемся опыте отцовства. Ведь Пашу – мучительное напоминание о несчастливом первом браке! – он не любил. И, похоже, – именно за то, что тот старается подражать Достоевскому, но в «ухудшенном варианте»: постоянно выпрашивает деньги, хитрит, а чтобы достичь цели, может и присочинить – Анна Григорьевна, например, рассказывает, как Паша ловчит с Майковым, пытаясь заполучить заветные 25 рублей: «Майков прислал несколько слов о Паше и называет его (обузой, упрям, как все, кто) вкусил жизнь, не искусится наукой. Он говорит, что Паша приходил к нему спрашивать адрес и за деньгами, у Майкова хотя и было 25 рублей, но он их не дал, а спросил, на что ему деньги. Тот отвечал, что надо отдать 15 руб. за право ходить в университет, где он будет заниматься стенографией, т.е. записывать лекции по римскому праву и потом составить и продавать их по 2 рубля за лекцию. Майков пишет, что он, бывши сам юристом, знает очень хорошо, что для записывания лекций по римскому праву необходимо знать много древней жизни и древних наук, а также латинский язык. Паша отвечал, что он знает по-латыни чуть ли не отлично. Майков, разумеется, ему не поверил и денег не дал. Потом, когда он пришёл через 2 дня, то дал ему только 15 рублей, а 10 рублей оставил себе, отдаст, когда будет время. Оказалось, по словам Майкова, он уже разочаровался в римском праве, не внеся ещё 15 рублей, и думает теперь уже о другом…».[224]

«И бог даёт таким зверям детей…»

Согласимся: можно, конечно, осуждать пасынка; но ведь он тоже – сторона страдательная: Ф.М. проигрывается на рулетке, денег не хватает ни на жену, ни на содержание пока ещё несовершеннолетнего Паши. И выходит, что игорные страсти Достоевского не только угрожают жизни ребёнка, который вот-вот должен родиться у Сниткиной, но и вынуждают Павла Александровича чуть не побираться и хитрить, выпрашивая подаяние у знакомых.

Что же в поведении Паши так неприятно поражает А.Г., да и самого Достоевского? Слово «воспитывать» – пустое слово. «Быть самим собой», притом таким, каким хотелось бы видеть своего потомка – в том, возможно, секрет доброго воспитания. Достоевский постоянно и «оставался самим собой». И главное, что перенял от него Паша, видно, – «чура нет, всё дозволено!». Остальное – вытекает из этого краеугольного «завета», преподанного Ф.М. «подспудным бесом» там, на каторге…

Но ведь Достоевскому, как уже было сказано, нравятся «детские личики», он от них в восторге и, конечно, разделяет гнев Анны Григорьевны, возмутившейся историей одной родительницы, затиранившей собственное дитя (хотя не в пору ли пожалеть саму себя – ведь ей недостаёт даже на визит к доктору, так что приходится довольствоваться услугами повивальной бабки!). 14 октября: «Вечером мы отправились с Федей гулять, он мне долго рассказывал то, что прочитал в газетах, именно, историю Ольги Умецкой, бедной девушки, как мне её было жаль, что за твёрдый характер: сказала, что я поджигала, да так и стояла на этом, хотя никто того не подтвердил, она могла бы отказаться от своего показания. Несчастная девушка 2 раза хотела броситься в окно, один раз повеситься, уж с верёвки сняли, так ей было хорошо дома жить, а эти подлые отец и мать, это не люди, это какие-то звери, когда приходится родить, отправляются в другую деревню, там родят, потом забрасывают детей до 7-8 лет, чем хотите, тем и питайтесь, а самые богатые люди, сами имеют состояние и хвастаются им. Как это этих людей не наказали? Если бы мне дали бы волю, я бы, кажется, повесила их, так мне они отвратительны. Своих родных детей, несчастных, матери мучают, заставляют работать, не давать есть, это подло. И как это их бог не накажет! И бог даёт таким зверям детей! Господи! Как это тяжело даже подумать, какие бывают ещё люди, да ещё из благородного сословия. Меня этот разговор ужасно как возмутил. И неужели эта несчастная девушка опять попадётся им в руки, они, бедную, её опять замучают, будут мстить за её жалобы на их обращение…».[225]

«Право, лучше быть не замужем…»

Напрашивается подозрение: Достоевскому нравятся «детские личики», но, преимущественно, как некий сексуальный ориентир; собственные же дети не рассматриваются, конечно, как предмет страстной увлечённости, а потому как бы отходят на задний план, – если судить по тяге к рулетке, которая перевешивает в подсознании будущего отца семейные инстинкты.

Причём «детскость» (не собственных детей) неизмеримо привлекательнее, если «объект» терзается и терпит унижения, – как Ольга Умецкая, или – по типу многих героинь романов Достоевского, – доведён до отчаяния и грезит самоубийством.

Анна Григорьевна, похоже, вполне подходит под его идеал «детскости» – она, в сущности, ещё ребёнок, но уже научилась подчёркивать свои страдания по всякому поводу, прекрасно понимая, чего от неё добивается муж, и подыгрывает ему, жалуясь на мнимые и действительные невзгоды – Достоевский был мастер их провоцировать! Она, кстати, как и Ольга Умецкая, не раз собиралась выброситься из окна – сказывался «мазохистский» комплекс, так услаждавший Ф.М.

Но даже исправно следуя заданным правилам игры и искренне желая угодить мужу, Анна Григорьевна не была гарантирована от измен. Ведь Достоевский признавался: внебрачные связи допустимы, если они – без любви. Случайные контакты дозволены, вне зависимости от того, протестует жена или нет. Эта столь необременительная норма жизни, скорее всего, сложилась в исаевские поры. Нужно было придумать самооправдания для супружеской неверности – их удалось облечь в формулировки и теперь они так возмущают уже Сниткину.

Сегодня более чем когда-либо принято доискиваться и находить в некоторых умозрительных рассуждениях великого писателя особенную глубину. Но, тем не менее, как не усомниться: не рождались ли иные сверхоригинальные «выводы» лишь для того, чтобы пристойно объяснить те поступки, к коим вчерашнего мученика и изгоя подталкивал «подспудный бес»…

Как и всякий человек, Достоевский подвержен раздвоениям и растроениям личности, что порождает множество противоречащих друг другу «сиюминутных истин», причём под каждую подводится фундамент, потому что для данного момента и для данной ситуации именно эта истина, именно этот внутренний импульс являются единственно верными и спасительными. Сомнительные силлогизмы, порой, никак не сообразуются со здравым смыслом, однако они не случайны, потому что призваны как бы реабилитировать породившего их автора за нередко допускаемые «неблаговидности».

Сниткина фиксирует систему аргументов Достоевского, защищающую «свободу нравов»: «Пошли мы гулять, и на дороге всё разговаривали о том, как подло, если мужчина изменяет своей жене. Зашёл этот разговор по поводу одной девушки, довольно красивой, которая мне очень нравится; Федя сказал, что он её знает (не знаю, правда ли это) и сказал, что он был друг её. Начал оправдываться, говорил, что это не в(ажно)сть, что это просто было желание, а что тут преступления нет, потому что было без любви; что скорее преступление будет, если он будет любить кого-нибудь или носить деньги кому-нибудь из дому, вот это так преступление. Я же отвечала, что, по моему мнению, даже просто измена ужас как оскорбляет жену, и если бы я была мужчиной, то, кажется, ни за что никогда бы не изменила своей жене; что мне было бы даже совестно взглянуть ей в глаза, если бы мне пришлось ей изменить. Мне даже ужасно больно подумать о том, что если бы Федя действительно мне изменил, право, это уж так грустно, хотя как тут узнаешь. Право, лучше быть не замужем, никого не любить, по крайней мере, тогда не станешь беспокоиться, что кто-нибудь мне изменяет и меняет на другую. Но я постаралась как-нибудь отделаться от своей этой мысли, тем более, что Федя был очень внимателен ко мне и, кажется, очень меня любит…».[226]

Nota bene: «У нас всё должно быть очень хорошо – лозунг в действии». Анна Григорьевна рассудительна, она умеет ждать. Исаева – не умела. Была иного склада. Её девиз: «Всё или ничего». Не в смысле выгоды. В смысле чувств…

«Дал бы мне на мои расходы 1000 франков…»

Достоевский «очень любит» Сниткину? Возможно. Но – насколько? Вопрос, конечно, многим покажется странным, ведь не существует меры для оценки чувства. Однако... Вот занятная «статистика». Ф.М. обсуждает со Сниткиной, как бы он распорядился деньгами, если бы ему в казино улыбнулась удача на 10 тысяч франков. Расклад оказался такой: Анне Григорьевне – 1000 франков (10 процентов от общей суммы), но в случае рождения дочери на содержание ребёнка он выделил бы еще 40 процентов (четыре тысячи).

Удивительная «арифметика». Вполне – в духе Достоевского. Десятую часть – жене, остальное, очевидно, на рулетку, то есть – на себя самого. Или на А.Г. – тоже, если, конечно, играл из желания поправить семейный бюджет? Загадка. И неужели любовь, ради которой он готов был утопиться в Шпрее, не заслуживала жертвы, равной хотя бы половине выигрыша? 15 октября: «Как-то на днях, когда у меня очень болела голова, наша старушка сказала, чтобы я ничего не делала без доктора, потому что может быть я par hasard беременна. Мне так смешно показалось это слово par hasard (случайно), когда я уже, может быть, больше 5 месяцев, как готова. Федя сказал, что ребенок будет кричать как un turc (турок). Какая похвала для моей Сонечки. Как-то мы тут говорили с Федей и он сказал, что если бы мы выиграли 10 тысяч, то он дал бы мне сколько мне угодно денег, например, дал бы мне на мои расходы 1000 франков, не спросив, на что мне надо. Я сказала, что тогда бы я бог знает чего накупила для Сонечки. Он отвечал, что если для Сонечки, то он не пожалел бы даже 4 тысячи».[227]

Нужда заставляет Достоевских «делить шкуру неубитого медведя», планируя, как они распорядятся будущим выигрышем, до которого – ещё дожить бы. Бедность – тяжёлое испытание и Анна Григорьевна готова проявить сугубо прагматичный интерес даже в щекотливых обстоятельствах, связанных с возможной смертью матери. Если, конечно, принять на веру то место дневника, в котором сообщается, что, доведись А.Г. самостоятельно зарабатывать на хлеб, она обрадовалась бы этому никак не меньше, чем получению наследства: «Право…, – пишет она, вспоминая, как получила место стенографистки у Достоевского, – мысль, что я теперь полезна, она так меня радовала и так меня восхищала, что я бы, кажется, меньше радовалась, если бы узнала, что получила наследство в 500 рублей…».[228]

«Слишком тихо, слишком сумрачно…»

Не случайно в дневнике Анны Григорьевны очень часто упоминаются деньги. Нужда последовала за рулеткой, а игра, даже неудачная, требует редкого сочетания авантюрности и расчетливости – свойств характера, которыми в равной степени обладали и Достоевский, и Сниткина, причём эти качества проявились ещё в день их знакомства: встреча походила, скорее, на сделку.

Что привлекло Достоевского в юной стенографистке, чему он радовался и чего более всего опасался? Конечно, переживал, чтобы не запила («Знаете, я даже рад был, когда Ольхин мне сказал, не может ли он ко мне прислать даму, а не мужчину, работать; вы, вероятно, удивитесь этому, вы спросите, почему; вероятно, это показалось вам странным. А потому, что мужчина непременно запьет, уж наверно запьет, а вы, я надеюсь, не запьете…»).[229]

Первое «расчетливое» обстоятельство накладывается на второе. Достоевскому мало профессиональных навыков очаровательной секретарши. Ему нужен человек, готовый посочувствовать. Всего после нескольких минут разговора он, не успев и рассмотреть-то её как следует, признаётся, что «страдает болезнью, именно падучей».

Анна Григорьевна оправдывает ожидания, горячо демонстрируя заинтересованность. Трудно сказать, сопутствовала ли тому памятному свиданию искренность – в позднейших записях было много неправды. Например, постфактум А.Г. сообщает, что Достоевский тогда показался ей 37-летним, однако – «с измученным болезненным лицом». Выходило, что недуг молодил Достоевского аж на восемь лет, в то время как на фотографиях той поры он совсем не казался таким. И, значит, Сниткина намеренно «подправляла» истину, чтобы «сгладить» разницу в возрасте – не хотела казаться неудачницей: дескать, за неимением других претендентов, связалась со «стариком», поэтому отговорка – наготове: несмотря на хворь, будущий муж пребывал в отличной форме.

Столь же «нарочитой» выглядит и специальная вставка о портрете Исаевой – Сниткина приметила его в тот же день над диваном в комнате Ф.М., причем Анна Григорьевна якобы успела разглядеть рисованный черный чепчик и понять, что на фото – именно Мария Дмитриевна.

Сниткина пытается передать своё настроение потенциальному читателю: «ужасно тяжелое впечатление» от кабинета – «слишком тихо, слишком сумрачно». Куда как понятно: в мрачный, чересчур графичный, мир Достоевского, буквально «пропитанный» Исаевой, явилась Анна Григорьевна – и великий писатель перестал, наконец-то, тяготиться воспоминаниями о былых тревогах.[230]

«Под боязнью смертной казни…»

С первой же встречи со Сниткиной Достоевский пытается вызвать к себе жалость и участие. Не то же ли самое происходило и с Исаевой? «Грозное чувство», заметим, – одностороннее, ибо питал его к М.Д. Достоевский, она лишь «принимала» его, возможно, из сочувствия, со слов верного друга Врангеля.

Анна Григорьевна только-только объявилась на пороге – а Достоевский уже рассказывает о смертном приговоре, об ожидании казни в 1849-м: «Он начал рассказывать про себя, говорил о том, как он четверть часа стоял под боязнью смертной казни, как ему оставалось жить только 5 минут, наконец он доживал минуты и как ему казалось, что не 5 минут осталось, а целых пять лет, 5 веков, так ему было еще долго жить… Как он желал жить, господи, боже мой! Как ему казалась дорогой жизнь, сколько доброго и хорошего можно сделать…, так захотелось еще пожить много, много…».

В тот памятный день он столько наговорил Сниткиной, что даже год спустя в её дневнике сцена на плацу оказалась изложена более чем подробно. А.Г. вспоминает, что очень тогда устала: «Мне несколько досадно было то, что он так долго не начинает мне диктовать; становилось поздно, а мне сегодня приходилось ехать домой…».

Нетерпение Анны Григорьевны объяснимо: пора бы закончить, наконец, затянувшуюся исповедь, которая мешает работать. Впрочем – «мне это ужасно как понравилось, эта доверенность и откровенность».

Одно плохо: заговорил её своими историями – не ко времени, она пришла стенографировать – а тут такая помеха!

Что касается каторги, то для Исаевой она, скорее – синоним бесчестья, так что, возможно, в лице Марии Дмитриевны Достоевский никак не находил благодарного слушателя.[231]