Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Выпуск третий

Рифмы и ритмы

Поэт ХХ века – это ребенок, которого тренируют в уважении к

голым фактам исключительно жестоко просвещенные взрослые…

Чеслав Милош 

Вероника Шелленберг

НАШЛА Я ПОДКОВУ НА СЧАСТЬЕ…

* * *

Жить-то как хорошо,

вот сейчас, когда слякотный снег,

перегарный душок

в переполненном этом автобусе…

Сотни слипшихся шуб

подняло на весенней волне,

да и в море далёкое

унесло…

и унесло бы всех!

 

Мы ныряли бы рядом, -

морские несветские львы,

или даже касатки,

изящней красоток Парижа…

А и ладно, пускай,

не сносить нам с тобой головы –

плыть-то как хорошо,

плавниками пространство колыша.

* * *

Нашла я подкову на счастье,

и судя по форме подковы,

счастье точно не птица,

определённо не лошадь,

да разве могла бы лошадь

от вас улизнуть незаметно.

 

С тех пор брожу я по свету

с диковинною находкой…

Кому примерить подкову?

Не ты ли счастье, постой-ка!

Не ты ли счастье? Не ты…

 

А счастье мелькает некстати,

пугая чем-то знакомым,

суровым, как наши пейзажи:

ива, дорога, пурга.

И мне заморские страны

подмигивают лукаво,

качается одиноко

сверкающая дуга.

 

Подкова моя, подкова…

Излучина в час рассветный,

извечный час расставанья…

Объятия смуглый серп.

Острый – зачем уходишь?

Тонкий – зачем? Не знаю…

И от улыбки млечной

исчезающий след…

* * *

Твоя любовь

да пребудет во мне, вонзённая по рукоять.

Твоя любовь

научила ноты чужие не брать.

А ещё – возвращаться любым на круги своя.

Только где они теперь, помоги!

У пространства

новые ярлыки,

имена героев, порядковые номера,

выпрямляющие круги.

 

Всё равно.

Всё, о чем умолчала твоя любовь, покусывая платок,

просоленной банданы край, –

никудышный я бумеранг,

даже в воздухе найду буерак,

а чтобы на родимый порог…

Так вот, выбирай:

отпускать или не отпускать.

Но твоя любовь

пребудет во мне,

вонзенная по рукоять.

* * *

Убереги, Господи, от сумы и тюрьмы,

укороти список моих утрат,

вынь меня из похмельной тьмы…

 

А первая рюмка идет на «ура»,

а вторая, прицепом, «уж будь добра»,

а третья… третья берет взаймы

у завтрашнего утра

 

Светлую головушку,

лёгкую ладонь,

лодочку-походочку,

глаза-огонь,

а ещё с мороженым хрустящий рожок

забирает за должок.

 

Да было бы перед кем прогибаться в долгу!

Укороти, Господи, список моих потерь.

Но четвёртая рюмка шепнёт: «Ещё не теперь,

повремени, вернуть помогу

 

Светлую головушку,

лёгкую ладонь,

лодочку-походочку,

глаза-огонь,

а ещё с мороженым хрустящий рожок

забирай на посошок».

 

Опять наобещала, опять не отдала,

и на пятой пятерня прилипает, как смола,

на шестой всяк сверчок забывает свой шесток,

и ещё, ещё, ещё, ещё один глоток.

 

И… где же ты, головушка?

Где же ты,  ладонь?

Лодочка-походочка,

глаза-огонь…

С тихим хохотом и свистом смутная слеза:

где у этой тройки быстрой

золотые тормоза?!

 

А последняя рюмка

из такой выползает тьмы,

что шевелятся волосы на голове  у Неверующего Фомы,

разлепляются губы, силясь произнести

давно забытое имя:

Господи, пронеси!

Господи, пронеси мимо.

 

А последняя рюмка

по-своему щедра.

К бедному человечку

по-своему добра.

А последняя рюмка

не спросит ни гроша.

Всё, о чём она горит, –

душа, душа, душа…

* * *

Подумать только: жёлтые, как в детстве…

бордовые, багряные, как в детстве…

и охристые… вот слова какие

с деревьями я вынесла из детства.

 

А ничего с тех пор не изменилось!

Всё, что летело, пело, жглось, кружилось

и смешивалось на земле пахучей,

став гнетом прошлогоднего листа, –

бордовым да багряным назовется,

забудешь, – всё равно к тебе вернется,

попросится обратно,

на уста.

Джазовая импровизация

А. Я.

Ты напеваешь без слов,

ты отбиваешь такт,

раскачиваясь мерно, как плавучий маяк,

сигналящий на тысячи миль

подлодкам и кораблям.

Вот так

оранжевый, мажорный, спасательный круг

ты бросаешь, мой друг.

 

Глаз бури удивлённый,

невинно-голубой,

расширяясь, начинает

следить за тобой.

Ты напеваешь без слов, –

утихает ураган.

Он, конечно же, тебя проморгал.

Друг мой.

И вот тогда твоя порывистая,

чистая тень

по океанам, по равнинам,

по лицам людей,

скользнёт по лицам, оставляя выражение слов:

«Каким попутным ветром

его занесло?!»

Друг мой,

то, что ты умеешь летать,

я открыла весной.

 

Давай, давай, не останавливайся, не замолкай,

этот край на самом деле не предел и не край!

Маячь, маши крылом, насвистывай какой-нибудь такт…

Друг мой,

то, что ты умеешь летать,

я знаю наверняка.

* * *

Снежные мосты воздушные

летят над нами, между нами, городами,

вместо городов кружатся, рушатся и тут же

будто кто встряхнул, перевернул прозрачный

шар со всею этой белою крупою,

стружкой ледяною карандашной,

грифельною крошкой крыш, кварталов,

золотистою искрою.

 

Снежные мосты воздушные

от сердца и до края снежные мосты,

в них заключен необратимый пламень,

дышащий огонь невозвращенья бледно-синий,

пляшущее племя в гетто ледяном.

 

Снежные мосты воздушные

сквозные, раздвижные,

вижу,– изнутри просвечивает жгучий…

Вот когда в глаза твои смотрю, он прорывается наружу,

ясный, бледно-синий пламень…

Вот когда с моста, с балкона, из окна кричу: «лови!»

и вниз тебе ключи кидаю…

 

Падают они быстрее снега…

 

Шар переворачивается прозрачный.

* * *

Сургуч на свитке времён

прочен только на вид.

Мчится поезд, а в нём

один-то вагон стоит.

 

Как это может быть?

Катятся все, а он

древний дым ворожбы,

высохший лексикон.

 

Рядом поёт ресторан,

скрипит, гнусавит плацкарт.

Несётся зелёный ряд,

трясётся зелёный ряд,

а в нём-то один вагон,

в котором не говорят.

 

Я через него бегом.

А медленно, как во сне…

Я только одним глазком

в сумерки за окном…

 

Там пристальный свет луны –

обе её стороны.

Ни деревца, ни ветерка…

И слышно издалека

тающий на лету

поезда перестук…

Вот-вот он исчезнет совсем,

и не исчезает никак.

* * *

Верить хочу.

Бояться.

Просить.

Просить о прощении,

бояться, что не успею,

и когда, наконец,

сквозь раскаянье век свой просею,

сердце открою,

а сердце, –  увы!

Всего лишь невнятный снежок,

косноязычье травы,

чайка,

что, может, красиво,

но так бессловесно,

тесно!

Ветер,

что, может, свободен,

но тут же забудет о встречном тепле.

Камень,

ничем не обязанный ветру,

ничем не привязанный к ветру.

И верить – зачем?

Бояться… чего-то просить…

 

Боль не смертельна.

Ноша легка.

И любовь невозможна.

* * *

Кто бы ты ни был,

зовущий меня за собой,

не спеши,

не тяни за рукав.

Дай постоять на пороге открытия.

Здесь тишина,

отражаясь в моей тишине,

купает мохнатую хвою…

Услышу ли всплеск я?

 

Лодка твоя

в этот раз уплывёт без меня.

Вёсла, как руки, скрестив,

растворится в тумане…

Там,

где по склону горы

поднимается облако…

Лодка

пускай улетает

пуста…

 

Храму во имя Живоначальной Троицы в Троице-

Лыково, стоящему на берегу Москва-реки…

* * *

Волны времени, как прежде,

Бела Лебедя качают

от отчаянья – к надежде

Троицы Живоначальной.

 

В глубь Серебряного Бора,

в ширь Московского простора,

в наши души льётся звон,

даже если разорён

храм… В пустые колокольни

небо…  Небо видеть больно…

Льётся, льётся тихий звон…

 

Господи! Прости гордыню!

Звёзды кроткими свечами

окружают Храм во имя

Троицы Живоначальной.

 

Господи! Даруй смиренье!

Даже если храм разрушен,

из него растут деревья,

будто праведников души.

 

Сгинем мы… Уйдут другие…

Но на свет из тьмы печальной

нас возносит литургия

Троице Живоначальной.

* * *

Роддом закрыт. И вот, за лето

угас без вывесок фасад.

Никто не лепит изолентой

на стеклах номера палат.

 

Уже на плане реконструкций

здесь белый пластик и бетон.

Как много места развернуться

на месте этого угрюмца,

реликта сталинских времён.

 

А по ночам – Мария… Стеша…

Надежда, Оленька, жена…– 

приносит воздухом нездешним

уже нездешних имена.

 

И нет войны ещё в помине,

роддом сияет, как желток.

Весна, весна на середине,

бельё хрустящее в корзине,

и ЗИСа пристальный гудок.

 

И в тесной операционной,

как тайный оттиск небеси,

иконою –  проём оконный…

И в тесной операционной

душа

впервые

голосит.